Одетая, причесанная и искусно подмазанная креолка вертелась в гостиной перед громадным трюмо, тогда как Луиза Компуен, стоя на коленях, оправляла кое-где складки ее платья. Наконец Жозефина как будто осталась довольна. Она закинула на руку шлейф, обнажив крошечную золотую туфельку и ажурный чулок со стрелками на хорошенькой ножке, сделала несколько размеренных па, присела перед зеркалами и сама улыбнулась своему отражению, найдя себя особенно авантажной в этот вечер. Затем она обернулась к тому углу, где в одном из кресл, таких же претенциозных, бьющих на показную, внутренне убогую роскошь, как и вся обстановка Богарнэ, как и она сама, сидел задумчивый, бледный Ренэ Карьо. У юноши было очень интересное лицо, носившее на себе явный отпечаток талантливости натуры, и только взгляд, слишком беспокойный, сухой, напряженный, портил общее впечатление.
   Дождавшись, пока Луиза выйдет из комнаты, Жозефина взялась кончиками пальцев за юбку, грациозно приподняла ее, присела в изящном пируэте и спросила с кокетливой улыбкой:
   – Ну-с, как вы находите меня, месье?
   Вместо ответа Ренэ, словно подтолкнутый невидимой пружиной, вскочил с кресла и, расставив объятья, сделал шаг к Жозефине. Однако та сейчас же испуганно крикнула:
   – На месте сидеть, дурачок! Да ты совсем с ума сошел, право! Неужели я для того возилась добрых три часа с туалетом и прической, чтобы ты смял мне все это в одно мгновенье?
   – Ну, конечно, – хмуро отозвался юноша, – ведь я – только Ренэ Карьо! Если бы меня звали Мирифлер, Баррас, Лариво…
   – Да ты, кажется, ревнуешь? – воскликнула Жозефина смеясь, но сейчас же ее лицо приняло серьезный вид. – Вот что, милый мой: у меня есть минутки две свободных, и мне надо с тобою поговорить. Скажи, пожалуйста, на каком основании ты предъявляешь ко мне какие-то требования? Неужели ты считаешь наши отношения такими серьезными, такими незыблемыми, чтобы мы могли говорить о каких-то правах друг на друга? Если это так, то ты впадаешь в глубокую ошибку и готовишь себе страшное разочарование! Простой каприз, чисто шаловливое влечение кинуло нас в объятья друг друга, и… не находишь ли ты, что для простого каприза наши отношения затянулись слишком долго?
   – Ты меня гонишь? – испуганно крикнул юноша.
   – Да нет же, дурачок, я и не думаю гнать тебя, – мягко ответила креолка, – а просто взываю к твоему разуму. Разве мы смеем связывать себя какими-либо цепями? Ты – мальчик, перед тобою вся жизнь, ты должен думать о том, как обеспечить свое существование и облегчить борьбу. А я… ну, а я, друг мой, я – женщина, которая уже предвидит близкое увяданье, неизбежную старость; мне надо думать о том, как бы не упустить последних лет обаяния… Мне нужен муж, этим все сказано! Муж – это рента на склоне лет, любовник же сам пользуется процентами с молодости. Но куда девается вся шумная стая поклонников, когда женщина теряет свою привлекательность? Мне нужен муж, друг мой, вот о чем ты должен подумать на досуге, чтобы приготовиться ко всему! Прощай, я тороплюсь! – и Жозефина направилась к дверям.
   На пороге она остановилась, обернулась и с тревогой и нежностью посмотрела на Ренэ, который снова упал в кресло, закрыв лицо руками. Лицо креолки отразило колебание, борьбу…
   – Нет! – прошептала она наконец, – я не могу, не смею показать ему, как он мне дорог! Мне нужен муж, этим сказано все! – и, словно убегая от соблазна, Жозефина поспешно скрылась.
   Некоторое время Ренэ просидел в безмолвном отчаянии.
   – Вы так любите ее? – послышался вдруг около его уха чей-то робкий голос.
   Ренэ поднял голову: опираясь на ручку его кресла, стояла Луиза Компуен. Девушка была бледна и грустна, взор ее со скорбным восхищением был устремлен на поэта.
   Несколько секунд Ренэ молча всматривался в лицо Луизы, которое красноречиво говорило ему о затаенной любви. Вдруг щеки юноши порозовели, в глазах сверкнула жизнь, и неожиданно для Луизы Ренэ протянул руку, крепко охватил гибкий стан девушки и зашептал, привлекая ее к себе:
   – Я люблю только свою славу да тебя, Луиза! Что мне эта холодная, увядающая кокетка? Вот ты…
   – Пустите меня! – крикнула Луиза вырываясь. – Как вы смеете говорить мне это, когда на ваших губах еще не остыли поцелуи другой? Я ненавижу вас, пустите!
   – Тише! – все тем же серьезным, страстным шепотом остановил ее Ренэ. – К чему ты делаешь вид, будто хочешь вырваться от меня? Вот я почти и не держу тебя, а ты бессильна разорвать цепи моих объятий! Прикосновение ко мне лишает тебя воли, силы, разума, а ты еще хочешь казаться гордой и негодующей! А что, если бы я оказался так наивен и поверил твоему возмущению? Что, если бы я выпустил тебя, извинился и ушел? Что, если бы для нас пропала лучшая минута жизни, та минута, когда любящие сердца впервые открывают друг друга? Ну скажи теперь сама, неразумная ты девушка, простила ли бы ты мне, если бы я не воспользовался теперь возможностью объясниться с тобою и равнодушно прошел мимо счастья?
   Дрожь, пробежавшая по телу Луизы, была ответом Ренэ. Тогда юноша продолжал, еще сильнее сжимая стан девушки, еще ближе притягивая ее к себе:
   – Ты говоришь, на моих губах не остыли поцелуи другой. Ну так что же? Разве ты хотела бы, чтобы в ожидании неведомой истинно любимой я отказался от всех радостей жизни? Да, если бы я встретил тебя раньше Жозефины, я не смог бы приблизиться к ней, но ведь это было бы несчастьем, Луиза! Подумай сама, что такое – ты и что такое – я! Ты – полугорничая, девушка без средств и связей, я – поэт, талант которого никто не станет признавать до тех пор, пока мое имя не будет на устах у парижских модниц и модников. Сначала слава, хотя бы дешевая, хотя бы дутая, а потом уже приходят признанье, почет и деньги. Жозефина для меня – та ступень, по которой я должен подняться к славе… Ты снова делаешь гневное движение? Опять готова негодовать? Ты находишь, что это безнравственно? Полно, милая девушка! Бывают положения, когда и нравственность, и безнравственность остаются где-то далеко внизу, далеко в стороне. Ах, нет ничего безнравственнее нищеты, потому что нет того зла, которое не рождалось бы из бедности! А я-то знаю ее, эту бедность! Вот… я сейчас все объясню тебе.
   – Я родился и вырос в страшной нищете. Мой отец женился молодым на бедной девушке; говорят, из него вышел бы талантливый музыкант, но необходимость с молодых лет заботиться о семье не давала ему возможности работать над самоусовершенствованием, и отцу пришлось ограничиться скромной ролью скрипача в оркестре публичного бала. Тоска, забота, работа ночами в душной атмосфере зала подточили его здоровье. Он умер, оставив мать с тремя детьми, из которых я был самым младшим.
   Начались дни такой нищеты, перед которой прежняя бедность казалась роскошью. Мать ничего не умела, ничего не знала. Она просиживала дни и ночи над тканьем ковров и вязанием кружев. Но ее руки и глаза не были приучены к этому с детства, она вырабатывала очень мало; к тому же наступили бурные времена, когда честный труд обесценился до последней степени. Наконец иссякла и эта скудная работа. Одна за другой уходили вещи из нашей домашней обстановки, одно за другим относились к старьевщику платья. Наступила зима. Ради охапки дров и мерки картофеля пришлось продать кровать. Мы спали на голом полу, укутываясь в жалкие тряпки. Чтобы добыть что-нибудь для еды, мы со старшим братом, ему было двенадцать лет, мне – десять, рылись в помойках, отбивая у собак куски мяса, не успевшие окончательно разложиться.
   Мать напрасно бегала по разным местам, выискивая хоть какую-нибудь работу, нигде не хотели иметь дело с такой оборванной нищей. Когда же она обратилась к благотворителям, те заявили, что мать слишком молода для подаяний и может работать. А священники, к которым мать обратилась за помощью во имя Христа, требовали доказательств, что мать исполняет все христианские обязанности, без чего они отказывались помочь. Словом, помощи неоткуда было ждать.
   Наконец наступила развязка. Я помню этот страшный день в конце декабря. Уже близились рождественские праздники, на улицах царило страшное оживление, магазины были переполнены покупателями, на рынках высились громады мясных туш и целые горы птицы, а мы сидели в своей конуре, щелкая зубами, словно волки. Это был решительный день. В последнее время мать все шепталась с Леони, которой было уже пятнадцать лет. О чем у них шла речь, я не знал тогда; я видел только, что мать о чем-то умоляла сестру, просила ее подождать и потерпеть еще немного, а сестра отвечала, что это будет бесполезно. Накануне матери сказали, что виконтесса де Ганото не отказала еще ни одному бедняку, обратившемуся к ней с просьбой. В этот день мать должна была сходить к виконтессе, и Леони заявила, что это – последняя отсрочка. Мать ушла, брат Жак тоже отправился побегать по улицам, дома остались только я и Леони. Бледная, задумчивая, необыкновенно красивая, несмотря на рубище и изможденность, сидела сестра у окна, не проронив ни слова все те два часа, которые мать отсутствовала. Наконец мама пришла. Еле ворочая языком, она сказала: «Сегодня ночью виконтесса умерла». Леони встала, подошла к матери со словами: «Ты видишь сама, что больше ничего не остается!», – поцеловала ее в лоб и вышла из комнаты. Больше я никогда не видел ее. Уже впоследствии я узнал, что Леони стала одной из жриц разврата.
   Словно подкошенная, рухнула мать на подоконник. Я смотрел на нее из своего угла, сознавал, что она страдает, но всякое сочувствие к ней заслонялось чувством адского, сверхчеловеческого голода. Вдруг дверь распахнулась, и вбежал сияющий, радостный Жак. «Мама! – крикнул он, высоко поднимая золотую монету над головой, – смотри, целый луи!» – «Двадцать франков! – воскликнула мать в ответ. – Жак! Откуда ты взял деньги?» Жак самодовольно рассмеялся и ответил: «Вот тоже хитрость! Надо быть круглым идиотом, чтобы не выудить чего-либо в этой сутолоке! Торговки на рынке совсем с ума сошли, их рвут на части, и, если бы я не торопился так домой, я мог бы добыть несколько таких желтушек. Впрочем, и то сказать, нас там много». «Нас? – дико крикнула мать в ответ. – Жак! Ты ук… – она не договорила, схватилась за голову, потом продолжала каким-то странным, мертвым голосом: – Хорошо, спасибо, мой мальчик! Дай сюда деньги, я схожу куплю обед! У нас будет пир сегодня, мальчики!»
   Мать пришла, нагруженная пакетами. Тут были всякие вкусные вещи, которые до сих пор мы видели лишь в витринах магазинов, были несколько бутылок вина и жаровня с углями. Словно в бреду, мы накинулись на еду и питье. Мы рвали руками ветчину, впивались пальцами в паштеты, вырывали друг у друга из рук бутылку, чтобы освежить пересохшее горло. Только мать ела и пила очень мало. И все время, когда она глядела на нас, с ее лица не сходила какая-то странная, бледная, жуткая улыбка.
   Не столько от вина, сколь от непривычной сытости мы с братом быстро охмелели. Мать уложила нас в угол, прикрыла тряпками, и мы сразу заснули. Но вскоре я проснулся от какого-то непонятного ощущения тоски и страха. У меня слегка кружилась голова, сердце билось порывисто и нервно. С трудом подняв отяжелевшие веки, я увидел, что мать изо всех сил раздувает жаровню с горящими углями, над которыми плясали голубые огоньки. «Вот хорошо! – пробормотал я в полусне. – Теперь будет тепло!» – и снова забылся»
   Проснулся я под влиянием тяжелого сна. Квартирный хозяин пришел требовать денег и, не получив их от нас, стал душить меня. Я проснулся в состоянии полной расслабленности. Голову ломило, сердце билось до ужаса сильно, воздуха не хватало, словно меня и в самом деле кто-то душил. Голубые огоньки все еще танцевали над жаровней. На полу около жаровни в странной позе лежала мать. Меня охватил страх. Сознанье было совершенно подавлено, но инстинкт подсказал, что надо бежать вон из этой комнаты. Медленно, с трудом принялся я ползти по полу. У меня хватило сил доползти до самой двери, но встать и открыть ее я не мог. И я лишился сознания у порога…
   – Бедный, голубчик мой! – простонала Луиза.
   – Утром, – продолжал Ренэ Карьо, – запах гари выдал соседям тайну происшедшего в нашей лачуге. Дверь в нашу комнату сломали и нашли там два трупа и один полутруп. Меня спасло то, что я лежал у порога, где из-под двери до меня все же доносилась струя чистого воздуха. Один из соседей, старый холостой столяр, взял меня к себе. Началась моя сиротская жизнь. Меня мало кормили и много били, но все же эта жизнь была райской в сравнении с прошлым.
   Нужно ли останавливаться на подробностях моей дальнейшей жизни? Скажу одно, я напряг все усилия, чтобы выбиться. Я не спал, откладывал каждую копейку, которая случайно доставалась мне, но учился, учился и учился. Мне удалось поступить в лицей и окончить там курс. Во мне очень рано проявилась склонность к версификации, а ко времени окончания лицея я был уже зрелым поэтом, ученики и учителя в один голос пророчили мне блестящую будущность, но… наступил страшный восемьдесят девятый год, и кому нужно было тогда лирическое щебетанье? Но я верил и верю в свое призвание, я не поддался соблазну взять какое-нибудь маленькое местечко, обзавестись семьей и жить в вечной борьбе за кусок хлеба, плодя нищих. У меня красивый почерк, я живу перепиской. Если бы я хотел, я был бы завален работой, но я беру работы ровно на такую сумму, чтобы можно было не умереть с голоду и прилично одеться. Все время – вот уже шесть лет! – я упорно работаю над своим поэтическим талантом. Я сижу месяцами над самым пустяшным стихотворением, отбрасывая все банальное, сглаживая малейшую шероховатость, выискивая новые формы и выражения. И теперь я могу смело сказать: я – законченный поэт! Мало кто может сравниться со мною в звучности, силе и красоте стиха, и если бы я издал книжку своих произведений, если бы на нее обратили внимание, мое имя сразу было бы известно.
   Но положительных заслуг мало, надо иметь связи, надо уметь заставить заговорить о себе вне таланта, и только тогда заговорят о таланте. О, я знаю, если подождать еще десять, может быть, двадцать лет, слава все равно придет. Только, видишь ли, милая моя девушка, я… не могу больше ждать! Ни двадцати, ни десяти, ни даже трех лет я не выдержу. Я чувствую, что такая жизнь сжигает меня. На что мне слава, если я стану калекой? Нет, она должна прийти ко мне сейчас, или я уйду из жизни совсем!
   Луиза вздрогнула и инстинктивно схватила Ренэ за руки.
   Благодарно пожав их, поэт продолжал:
   – Два года тому назад я задумал написать одноактную пьесу в стихах под названием «Елизавета Тюдор». Я выбрал ту эпоху жизни королевы, когда молодость и привлекательность уже отлетели от нее и она с горечью сознает, что теперь могут любить лишь ее сан, ее власть, но не ее самое как женщину. И в самый разгар этих горьких дум Елизавета встречает юного графа Честера, сразу воспламеняется поздней любовью к нему, дает Честеру понять это, однако встречает с его стороны вежливый, но решительный отпор: Честер любит одну из придворных дам королевы и любим ею. В первый момент Елизавета загорается гневом; она хочет казнить любовников, упиться их муками, но гнев проходит, страдания обманувшегося в надеждах сердца слишком велики, чтобы его можно было погасить актом вульгарной тирании. И вот Елизавета сама соединяет любящих. А когда они, счастливые, уходят, королева в изнеможении опускается в кресло и говорит «под занавес» несколько простых слов о том, что ей «пора, пора!»…
   – Как это должно быть прекрасно! – воскликнула Луиза.
   – Нет, – просто возразил Ренэ, – как пьеса, как драматическое произведение «Елизавета Тюдор» не представляет собою ничего выдающегося. Но я поработал над стихом и могу сказать, что с внешней стороны пьеса должна произвести большое впечатление. Пусть я покажусь тебе самовлюбленной бездарностью, но я смело скажу, что французская сцена еще не видала произведения, написанного так, как это, и подкупающее такой трогательной простотой, такой понятной и тем еще более трагичной драмой женского увядания. Только видишь ли, дорогая моя, я так много и страстно работал над своей «Елизаветой», что теперь долго не смогу ничего создать. Теперь у меня хватит сил еще на отделку некоторых мест, а затем пьеса должна быть поставлена, понимаешь ли: должна! У меня нет сил терпеть больше, двадцать пять лет я терпел нужду и лишения, двадцать пять лет отказывал себе во всем, но двадцать шестой год не должен застать меня в безвестности и нищете. Или я буду знаменит, или меня не будет совсем. Понимаешь ли ты теперь, почему я впал в такое отчаяние, когда Жозефина заговорила со мною о разрыве? Кто, кроме нее, может открыть доступ на сцену моему произведению? Кто, кроме нее, может заставить все гостиные Парижа говорить обо мне? Я уже сказал тебе, что люблю только свою славу и тебя, но, ни то, ни другое недостижимы для меня без помощи Жозефины! Я давно уже заметил, какими глазами ты смотришь на меня, дорогая Луиза, и давно уже твоя любовь пробудила в моем сердце ответную страсть. Но я не коснусь тебя, я не заговорю с тобой о жизни вдвоем, пока не буду в силах оградить эту жизнь от нужды. Поэтому я молчал до сих пор… Ну, теперь ты знаешь все! Теперь суди меня, называй безнравственным, коварным… Ну что же ты не начинаешь своей обвинительной речи?
   Однако Луиза молчала. Крупные слезы текли из ее глаз, и горло перехватывала судорога рыданий!

VII

   Жозефина нарочно отправилась на вечер к Баррасу пораньше, так как хотела переговорить с ним о важном деле. На самом балу это могло и не удаться, так как Тереза Тальен, наверное, помешала бы им. Львица парижских «мервельезок» была слишком умна, чтобы ревновать Барраса вообще; она понимала, что нельзя требовать невозможного и что сластолюбивая натура Барраса не создана для верности. Считаясь с этим, Тереза порою даже сама подсовывала новых гурий в Магометов рай Барраса, но не оправдала бы установившегося мнения о своем уме, если бы не соблюдала при этом известной осторожности и не устраняла тех, кто мог казаться опасным ее первенствующему влиянию на всесильного директора. Жозефина была как раз одной из тех, которые казались Терезе наиболее опасными. Было нечто такое в ленивой грации чувственной креолки, что неудержимо влекло к ней мужчин, что было способно надолго приковать возлюбленного к ее знойному телу. Тереза была подругой Жозефины, искренне любила креолку, но себя любила еще больше. И не для того с таким трудом вытеснила она Жозефину из сердца Барраса, чтобы дать подруге случай снова и еще крепче утвердиться там.
   Если Жозефина и не отличалась особым умом, то у нее было много того женского чутья и такта, с помощью которых дочери Евы порой проводят за нос мудрейшего и хитрейшего мужчину. Богарнэ сразу поняла, что борьба с Тальен ей не под силу, что победа сомнительна, а поражение будет равносильно смертному приговору, тогда как добровольное подчинение расположит в ее пользу подругу. Поэтому Жозефина сама помогла Терезе в ее игре и добровольно отстранилась. Однако она не порывала с Баррасом и по временам тайком виделась с ним, так как Баррас оставался главным источником ее средств к существованию. Но в последнее время Баррас стал уклоняться от свиданий и скупиться на подарки. Вот об этом-то и хотела переговорить с ним Жозефина Богарнэ.
   Быстро скользнув через ряд нарядных залов, готовых встретить толпы самых изысканных гостей, Жозефина прошла прямо в кабинет Барраса, где хозяин, уже совсем одетый, просматривал какие-то бумаги.
   – Однако! – весело воскликнула креолка, впархивая в комнату. – Сказать по правде, я не ожидала встретить у тебя такую роскошь, гражданин директор! С каким вкусом убраны комнаты, сколько света, цветов, нарядной прислуги!
   – Здравствуй, милая Иейетта! – ответил Баррас, вставая и бесцеремонно целуя Жозефину в обе щеки. – Да, милая моя, сейчас, обходя комнаты, чтобы кинуть последний хозяйский взгляд, я сам невольно подумал, как преобразился Люксембург в каких-нибудь два месяца! Когда двадцать седьмого октября – или пятого брюмера по-республикански – мы, пятеро директоров, явились сюда, то не застали никакой мебели. Привратник Дюпон притащил охапку дров, развел огонь в камине и поставил перед камином четыре соломенных стула и колченогий маленький столик. У нас с собою были тетрадка почтовой бумаги и письменный прибор, предусмотрительно захваченный нами из комитета общественного спасения. В комнате стояла страшная сырость, от которой хуже, чем от мороза, пробирал озноб. Сырые дрова трещали, но не хотели разгореться ярким пламенем и согреть нас хоть немного. Только после долгих усилий пальцы, закостеневшие в этой холодной сырости, начали кое-как повиноваться нам, и можно было начать вести протокол первого заседания директории! Да, да! Никто, увидев нас здесь тогда, не поверил бы, что мы собрались с твердой решимостью спасти отечество, расшатанное пятилетними неурядицами. Однако не будем вспоминать! Ведь в прошлом было много мрачного и тяжелого, будем жить светлым будущим!
   – Не одно мрачное и тяжелое было в прошлом, – мечтательно ответила Жозефина, – и не для всякого будущее представляется светлым! У меня по крайней мере в прошлом была твоя любовь, а в будущем – ничего!
   – Надеюсь, ты не для того пожелала видеться со мною наедине, милая Иейетта, чтобы говорить о чувствах? – с тонкой улыбкой спросил Баррас.
   – О, конечно, нет! – с некоторой досадой ответила креолка. – Бесполезной работой было бы оспаривать твое сердце, тщательно расписанное по участкам и все сплошь сданное в краткосрочную аренду. Я только вскользь заметила, что участок, который был отведен мне, все урезывается.
   – Значит, ты пришла потолковать о другом? – заметил Баррас, пропуская мимо ушей намек Жозефины. – Ну-с, так чем я могу служить тебе?
   – Я пришла к тебе как к другу, чтобы ты посоветовал мне, как выйти из отвратительного положения. Мои денежные дела становятся все хуже и хуже; доходов нет, расходы растут. Ведь моему сыну Евгению уже четырнадцать лет, дочери Гортензии – двенадцать; их надо учить, одевать… Евгений становится юношей, у которого тоже имеются свои потребности, а следовательно, и свои расходы. А ведь и я молода, у меня свои личные расходы… Надо вести дом. Я просто с ума схожу, ломая голову, как вывернуться, как выйти из этого положения.
   – Ну, у тебя может быть то утешение, что у Франции дела обстоят совершенно так же, лишь в несколько большем масштабе! Да, да, милая моя, экономический кризис – вообще бедствие, государственное и частное!
   – Баррас! – воскликнула креолка вспыхивая. – Вот и видно, какие негодяи вы все, мужчины! У нас, женщин, всегда остается в сердце клочок добрых чувств, частица чистой дружбы к тем, кого мы любили прежде, а вот вы совершенно выкидываете нас из своей души, как только мы перестаем дразнить ваши чувства! Я пришла к тебе за помощью, как к другу, а ты отделываешься шутками дурного тона!
   – За помощью? – повторил Баррас и, выдвинув ящик письменного стола, сухо спросил: – Сколько на этот раз?
   – Гражданин Баррас! – бледнея от бешенства, сказала креолка. – Если не ошибаюсь, когда-то вы именовались виконтом Поль де Баррас?
   – О, революция бесследно смела все эти условности! – равнодушно отпарировал директор.
   – А чувство чести, рыцарские обязанности к женщине – тоже условности, которые смела революция? – отрезала Жозефина.
   На этот раз она попала в цель, задев больную жилку Барраса. Этот сластолюбец любил хвастать как раз своим рыцарством, а теперь оно так категорично бралось под сомнение! Он покраснел и отрывисто спросил:
   – Что же тебе не нравится в моем поведении?
   – То, что ты так грубо предлагаешь мне деньги, словно я ночная фея, пришедшая требовать расчета за услуги, то, что ты употребляешь все усилия, чтобы я поняла, насколько я тебе надоела, и – главное – что ты не хочешь даже понять, зачем я пришла. Ну дашь ты мне еще сегодня денег! Но разве это источник существования? Разве это – выход из затруднительного положения? Друг мой, я заслужила лучшее мнение о себе! Я могу принять подарок от друга, но не унижусь до того, чтобы жить подачками от отвергнувшего меня любовника!
   – Прости, если я невольно обидел тебя, милая Жозефина, но я даже рад, что эта мнимая обида направила наш разговор на надлежащий путь! Мне приятно слышать, что ты судишь так здраво. Конечно, денежная помощь – лишь временное устранение признаков болезни, но не ее излечение. Деньги ты, разумеется, возьми, они тебе нужны. Вот! – Баррас сунул руку в ящик, захватил горсть золотых и, не считая их, высыпал деньги в сумочку креолки. – Но ты понимаешь сама, что желание быть щедрым не всегда идет рука об руку с возможностью быть им. Следовательно, истинной помощью с моей стороны будет, если я создам тебе независимое положение. Если бы ты была мужчиной, я мог бы дать тебе какое-нибудь место, синекуру… Но ты – женщина. Гарантией обеспеченности для тебя может служить только разумное замужество, о чем я уже давно твержу тебе! Ну, так выбери же себе мужа, и вот тогда я докажу тебе, что гражданин Баррас недаром именовался некогда виконтом де Баррас! Я дам тебе отличное приданое, а именно – все свое влияние для успешной карьеры мужа моей Иейетты!
   – Да, хорошо тебе говорить – «выбери себе мужа»! – с досадой воскликнула Жозефина. – А откуда его взять?
   – Ну, ты требуешь от меня слишком многого! – возразил смеясь Баррас. – Уж мужа-то ты должна найти себе сама! Впрочем, ведь я еще недавно говорил тебе, чтобы ты обратила внимание на генерала Бонапарта. Я уверен, что этот молодой человек взлетит когда-нибудь на небывалую высоту!