Кто-то дергает Адель за рукав. Она дико озирается кругом и, пошатываясь, идет со сцены. В коридоре она наталкивается на Тальма. При виде Гюс у него вся кровь кидается в голову, он сжимает кулаки и кидается к ней с криком:
   – А, подлая пьяница! Пропила спектакль! Не могла дождаться ночи, только бы добраться до вина! Негодница этакая! Так отблагодарить за все мои хлопоты, участье, заботы!
   С душераздирающим криком кидается Адель к трагику.
   – Не говори так! – задыхаясь, не помня себя, стонет она. – Не вино, о, нет, не вино… Любовь к тебе лишила меня силы и разума! Божество мое! Твоя близость лишает меня сознанья и власти над собою! За один только ласковый взгляд твоих чудных глаз я рада отдать жизнь и кровь!
   В группе артисток, наблюдавших эту сцену, слышится смех. Тальма вспыхивает еще больше и еще бешеней кричит:
   – Ах ты, старая развратница! Да как ты смеешь говорить мне такие гадости! Будь проклят тот час, когда в моем сердце шевельнулась жалость к твоей убогой старости! Калека, пьяница!.. В гроб смотрит – и еще смеет думать о мерзостях! Да кому ты нужна, старая развалина!
   Из угла выходит Гаспар Лебеф. Он подходит к Адели, берет ее под руку и говорит:
   – Довольно унижений, Адель! Ты слышала? Богатый и счастливый не знает жалости к бедному и несчастному. Пойдем домой, Адель!
   При этих ласковых словах Гюс вся съеживается в комочек, начинает трястись, словно осиновый лист, и детски-беспомощным голосом повторяет:
   – Да, да, домой, братишка, домой!
   Никто больше не смеется… В группе артисток, еще недавно смеявшихся, теперь никто не поднимает головы, не решается взглянуть друг другу в глаза. Им стыдно… Чего? Разве они неправы?
   Должно быть, им стыдно того, что они так бесконечно правы перед этой искалеченной женщиной!

XIII

   Зрители горячо обсуждали происшедшее. Никто не мог понять, что случилось. Правда, в первый момент весь зал был охвачен припадком сумасшедшего смеха, но когда рассеялось впечатление от внешнего комизма положения, все стали недоуменно пожимать плечами. Истину никто не мог угадать, и, может быть, поэтому ни у кого не нашлось слова сочувствия для Аделаиды Гюс. Наоборот, большинство сурово осуждало дирекцию, решившуюся дать дебют артистке, давно уже конченной для сцены.
   В ложе Жозефины Богарнэ тоже не нашлось словечка сочувствия для нечастной Аделаиды Гюс.
   – Я всегда говорила, что было бесконечным безумием выпустить эту развалину на сцену! – воскликнула Жозефина. – Тальма просто смешон со своими вечными увлечениями. Носился, носился он со своей Гюс, ну вот и пожалуйте! Но кого мне от души жаль, так это Ренэ Карьо! Бедный мальчик возлагал страшно много надежд на свою пьесу; еще вчера он говорил, что в случае провала «уйдет из мира». В монахи он, что ли, поступит? А досаднее всего, что теперь не знаешь, куда себя девать! Ужасно я этого не люблю! Все пошло прахом: и вечер пуст, да и ужин у Тальма обещал быть очень интересным. Ну что теперь делать?
   Сказав это, Жозефина с капризной гримаской посмотрела на Барраса. У директора слегка дрогнула губа, глаза плотоядно блеснули.
   – Знаешь что, Иейетточка, – сказал он, близко наклонясь к креолке, – если ты не имеешь ничего против, то поедем ко мне. Мы мило поужинаем и… можем возобновить тот самый интересный разговор, докончить который нам уже три раза мешала Тереза! Надеюсь, что сегодня она нам не помешает. По правде сказать, мне этот вечный надзор порядком надоел. Ну, так едем?
   Глаза Жозефины вспыхнули радостью.
   – Но помилуй, дорогой Поль, – ответила она, ласковой кошечкой прижимаясь к нему, – когда же я отказывалась вести с тобой «интересный разговор»? Я… буду очень рада, если на этот раз Тереза не помешает нам.
   – А я еще больше! – весело подхватил Баррас, увлекая креолку к выходу. – Я опять совершил большую неосторожность и недавно снова посвятил Терезу в большой секре… Уж и сам не знаю, что это на меня нашло, но теперь дело непоправимо. Тереза, овладев моими тайнами, все самодержавнее управляет мною. Во всяком случае именно в данный момент мне было бы неудобно дразнить ее… А ведь знаешь, Иейетта, почему-то Тереза опасается только тебя! Тебе это должно льстить! Однако вот и экипаж!
   Они уселись. Кучер тряхнул вожжами и с места повел лошадей горячим бегом. Но только экипаж стал заворачивать за угол, как лошади вдруг сделали резкий скачок в сторону, чуть не выбросив из экипажа седоков, и, храпя и вздрагивая, кинулись дальше.
   – В чем дело, Огюст? – недовольно спросил Баррас.
   – Да вот, гражданин, – ответил кучер, сдерживая коней и кнутовищем указывая на что-то серое, лежавшее у тротуара. – Пьяница, что ли, какой повалился!
   Если бы было светлее, то и кучер, и ездоки могли бы заметить, что от «пьяницы» тянется струйка крови и что в его руке судорожно зажат пистолет. А если бы они проехали этим местом на четверть часа позднее, то видели бы, как два сержанта бесстрастно взваливали на носилки недвижимый, начинавший холодеть труп Ренэ Карьо.
   – Бедный поэт «ушел от мира»; как говорил накануне. Неудача лишила его остатков жизненных сил. Пьеса была последней ставкой, поставленной в игре на жизнь или смерть; карта была бита, ставка ушла… Душа исстрадавшегося поэта обрела вечный покой!
   Вот оттого-то и кинулись в сторону с храпом и дрожью умные кони! Но человек – наименее чуткое из животных. Ни Жозефины, ни Барраса не коснулось веяние смерти, осенившее мрачный перекресток. Да и до смерти ли было им, так страстно рвавшимся к жизни с ее чувственными радостями. Плотно прижавшись друг к другу, пронизанные трепетом вновь пробудившейся страсти, Жозефина и Баррас молча ехали всю дорогу, жадно считая минуты, отделявшие их от счастья обладания, и когда любовники вошли в кабинет директора, их мощно кинуло в объятья друг друга, и они слились в долгом, пьянящем лобзании.
   Креолка, так жаждавшая вернуть себе прежнее влияние на Барраса, вложила все свое искусство в этот хищный поцелуй; однако Баррас освободился от ее змеиных объятий и, подавляя дрожь чувственного волнения, воскликнул:
   – Как неблагоразумно! Кто же начинает прямо со сладостей, Иейетта? Нет, дорогая, сначала чинно и мирно сядем за стол, поужинаем, скрепим вином оживление нашего союза, а потом… Ну, потом дойдет черед и до десерта!
   Баррас позвонил. Два лакея внесли в кабинет столик, накрытый на два прибора, поставили рядом сервизный поднос на ножках, сплошь заставленный яствами и напитками, и удалились по молчаливому знаку хозяина.
   – Ну-с, Иейетта, как же твои дела с Бонапартом? – спросил Баррас, когда первый голод был насыщен.
   – Ах, не напоминай ты мне про этого безумца! Хоть бы вы услали его куда-нибудь! Я устала от его вечного неистовства и неустанного горения. Я – женщина, которая не может жить без улыбки и радости, а Бонапарт… Господи, да я еще не видала, как улыбается этот мрачный корсиканец! И смешно вообще, что ты говоришь о возможности брачного союза между ним и мною! Я понимаю, если бы вы дали ему какое-нибудь блестящее назначение, а так…
   – Да, да, это легко сказать! – недовольно буркнул Баррас. – Неужели ты думаешь, что мы настолько уже богаты силами, чтобы легкомысленно держать втуне такого выдающегося человека, как «генерал Вандемьер»? Только, видишь ли, мы находимся в положении голодного бедняка, которому дали крупную ассигнацию. Куска хлеба на эту ассигнацию не купишь – ее менять не станут, а ничего, кроме хлеба, голодному в данный момент не нужно! Дельные генералы были бы нам очень нужны в итальянской армии, но и думать нечего давать Бонапарту подчиненную роль.
   – А он, конечно, мечтает о главенстве! Еще бы, он мне все уши прожужжал, каких великих дел натворил бы он, если бы ему поручили заменить Шерера!
   – Что же, очень возможно, что он прав! Но я не могу пойти наперекор остальным товарищам, это значило бы взять на себя слишком большую ответственность и слишком многим рискнуть. Да, незавидное положение у нас теперь! Шерер не подвигается ни на пядь вперед, того и гляди – неаполитанцы соединятся с австрийцами, а если нас заставят уйти из Италии, вновь проникнуть туда будет уже гораздо труднее. Но что же делать, если Шерер ничего не хочет знать? На все наши письма, советы и требования он отвечает довольно вызывающе, а толка из его действий никакого.
   – Ну вот и взяли бы Бонапарта! – смеясь воскликнула Жозефина.
   – Да ведь говорю тебе, что его находят слишком молодым и преисполненным слишком фантастических планов. Карно уже склоняется теперь к решению заменить Шерера другим, но имеет в виду кого-нибудь из старых генералов.
   – Ну так придумай Бонапарту что-нибудь другое, Поль! – с капризной гримаской взмолилась Жозефина. – Ушли его посланником к шаху персидскому или китайскому богдыхану, только дай мне возможность свободно вздохнуть!
   Эта капризная гримаска придала лицу чувственной креолки такое своеобразное очарование, что Баррас сделал движение, намереваясь заключить ее в объятья, но тут же смущенно замер на месте, так как из дверей послышался насмешливый голос Тальен:
   – Вот как! Ты здесь, Жозефина? Гм… Вероятно, Баррас опять уговаривает тебя… выйти замуж за Бонапарта?
   – Тереза, ты? – тщетно стараясь побороть смущение и разочарование, воскликнула Жозефина. – Как это ты очутилась здесь? Ведь у тебя болела голова?
   – Потрудитесь ответить на мой вопрос! – властно крикнула Тереза.
   Жозефина вспыхнула, вскочила со стула и вызывающе ответила:
   – Нет это уж ты потрудись сначала ответить на мой вопрос!
   Тальен сделала два шага вперед и впилась в подругу сверкающим бешенством взглядом. Но ее взор встретил такой же пламенный, такой же вызывающий взгляд.
   – Вот как? – сказала Тереза после короткой, но многозначительной паузы. – Ты уже чувствуешь себя на положении хозяйки?
   – Нет, – отпарировала креолка, – я чувствую себя именно гостьей, которая не может признать хозяйские права ни за кем, кроме человека, пригласившего ее! Хозяйкой держишь себя ты!
   – Ну ты достаточно знаешь мои отношения с Баррасом, чтобы признать это! – с горделивой улыбкой сказала Тальен.
   – А ты достаточно знаешь, что связывает меня в прошлом с Баррасом, чтобы не удивляться, почему я здесь! – отпарировала Жозефина.
   Тереза слегка растерялась и взглянула на Барраса, Жозефина тоже обернулась к нему, но директор тщательно рассматривал на свет вино, налитое в его стакан. Было видно, что он решил держаться «принципа невмешательства», предоставив соперницам разбираться, самим.
   Это еще более смутило Терезу. Она не знала, как далеко зашла вновь ожившая привязанность Барраса к Жозефине, было ли это просто обычным капризом скучающего без «дивертисмента» директора или доказательством того, что старая любовь действительно «не ржавеет». Конечно, Тальен ни на минуту не подумала о том, чтобы сдать свою позицию без борьбы, для которой она была достаточно хорошо вооружена. Но пассивность Барраса до известной степени делала эту борьбу единоборством с креолкой, вот почему надо было изменить тон и прием нападения.
   Но и Жозефину тоже немало смутила пассивность Барраса. Она увидела, что тот ни единым движением бровей не поддержит ее. Можно ли было при таких обстоятельствах продолжать борьбу? Нет, победа могла принести не так много, а поражение – унести все. Если Баррас равнодушно предоставил соперницам самим как-нибудь решить вопрос, – значит, он так же равнодушно даст Терезе добить ее. Поэтому лучше было постараться выгадать как можно больше из данного положения, капитулировать с наибольшей пользой.
   Мозг Жозефины лихорадочно заработал; с быстротой, с которой в минуту опасности у самого ограниченного человека созревает важное решение, креолка отчетливо увидела свое положение и единственный выход. Тереза не потерпит, чтобы они с Баррасом встретились еще раз. Вместе с окончательным разрывом отпадет и этот единственный солидный источник существования Жозефины. Значит, надо решиться на единственный возможный шаг – замужество. Но, кроме Бонапарта, кандидатов нет; придется взять Бонапарта. Однако за это Тереза должна помочь устроить Наполеону то назначение, которое даст ему блестящее положение и хороший доход. Это – единственный выход!
   – Итак, – начала Тереза после молчанья, в течение которого обе они так много обдумали, но которое продолжалось всего лишь несколько секунд. – Ты хочешь, чтобы я первая объяснила тебе свое появление здесь? Изволь! Около девяти часов моя мигрень так же сразу кончилась, как и началась вчера около девяти вечера. Я приказала дать одеваться и поехала в театр. Там я узнала, что спектакль по непредвиденным обстоятельствам отменен, и решила поехать к Баррасу. Надеюсь, ты не найдешь ничего особенного в таком решении, зная, что связывает меня с Полем? Я понимаю, ты так обиженно ответила на мой вопрос потому что предположила, будто я выслеживала вас, шпионила… Нет, Жозефина, это не могло бы прийти мне в голову! Я знаю, что ты – моя искренняя подруга, что дружба ко мне удержит тебя от многого. Когда я ехала сюда, я даже не предполагала застать тебя здесь. Но… пойми и мое положение тоже! Теперь я уже в четвертый раз застаю вас. Три раза я совершенно так же случайно находила вас в оживленной беседе, и каждый раз оказывалось, что Баррас… сватает тебе Бонапарта!
   – Ну и представь себе, что четвертый раз происходит то же самое! – горячо подхватила Жозефина. – Ты знаешь, что мы с Баррасом – старые друзья. Он очень близко принимает к сердцу мои интересы, он знает, что Бонапарт – единственный человек, о котором можно серьезно говорить в вопросе о моем замужестве; он знает также, что вопрос о замужестве – самый насущный вопрос для меня в данный момент. Что же удивительного, если Баррас воспользовался свободным вечером, чтобы поговорить со мною опять на эту тему?
   – И так же безуспешно, как и в прошлые разы? – с еле заметной иронией спросила Тереза.
   – Ну да, но это зависит не от меня! – тем же горячим тоном ответила Жозефина. – Вот ты только что дала мне понять, что с моей стороны было бы не по-дружески, если бы… я… Ну, я не из таких, я уважаю чужие права… понимаю… Но, Тереза, тут есть от чего на стену полезть! В таком положении, как мое, махнешь рукой на всякую порядочность! Подумай сама: мне уже нечем жить, я старею, мне нужен муж…
   – Так чем же для тебя плох Бонапарт?
   – Тем, что у меня – двое детей, а у Бонапарта – целая орда братьев и сестер, которых он должен поддерживать! На что мы станем жить при его грошовом жалованье? А ведь нет ни малейших надежд на улучшение его положения, потому что Баррас упорно не хочет дать движение его способностям. Баррас сам только что жаловался мне, что из-за Шерера Франция переживает критический момент; он сам признался, что считает Бонапарта единственной удачной заменой Шереру, но чуть только заведешь разговор о том, чтобы так и было сделано, Баррас становится на дыбы и ни с места! Я теряю голову, не знаю, как мне быть… Я чувствую себя способной на все.
   – В самом деле, Поль, почему ты не хочешь дать Бонапарту возможность показать себя? – спросила Тереза, сразу поняв, к чему клонит подруга, и соглашаясь этой ценой купить себе исключительное право на Барраса.
   – Но, милочка, мы столько раз говорили об этом! – недовольно буркнул Баррас.
   – Да, мы много раз говорили, и каждый раз ты не мог доказать мне свою правоту! Ты сам говоришь, что на Шерера надо махнуть рукой, сам согласился со мною, что если нас выгонят из Италии, то народ может восстать и раздавить вас, директоров, как мошек. Значит, чем же ты собственно рискуешь, попытав счастье с Бонапартом? А если даже ты и рискуешь при этом, то сделаешь это из любви к Франции и… дружбы к Иейетте! И то, и другое стоит маленького риска!
   – Да как ты не хочешь понять, что я завишу в таких вопросах от товарищей-директоров? – с досадой крикнул Баррас. – Браться за борьбу, исхода которой с уверенностью не знаешь, рисковать своим положением…
   – Каким это положением ты рискуешь? – с нескрываемым презрением возразила Тальен. – Друг мой, если ты так слаб и ничтожен, если ты не имеешь никакого влияния на дела Франции, значит, у тебя нет ни малейшего положения и ты ничем не рискуешь!
   Баррас вспыхнул. Но в эту минуту в дверь постучали.
   – Войдите! – крикнул Баррас, с облегчением думая, что какой-то избавитель явился как раз в тот момент, когда, припертый к стене, он должен был дать тот или иной категоричный ответ.
   Но это был только лакей с пакетом от Шерера из итальянской армии, который был доставлен только что прибывшим курьером.
   Баррас торопливо вскрыл пакет и погрузился в чтение. Но уже с первых строк его лицо, слегка было успокоившееся, снова исказилось злобой и раздражением.
   – Черт знает, что такое! – крикнул директор. – Этот Шерер позволяет себе третировать меня, как мальчишку! Он осмеливается высмеивать наши распоряжения и приглашает кого-нибудь из «граждан-директоров» явиться лично руководить армией! Нет, это переходит все границы! – Он встал, раздраженно прошелся несколько раз по комнате и, снова сев, взялся опять за чтение письма. – Дело в том, что я не сказал товарищам ни слова о своем письме к Шереру, – пробормотал он, – но на счастье этот солдафон ответил на мое частное письмо в официальном тоне, и можно подумать, что он обращается ко всем нам… Да, да, тут найдется несколько строк, которые можно выставить, как личный выпад против Карно. Нет, этому пора положить конец! Теперь никто из директоров не будет отстаивать Шерера. Конечно, они опять затянут старую песенку про молодость Бонапарта, но… – Баррас встал и с просветлевшим лицом обратился к женщинам: – Ну-с, милочки, Поль Баррас всегда был джентльменом, женщинам он ни в чем не может отказать! Хорошо, будь по-вашему! Бонапарт будет назначен главнокомандующим итальянской армией, мое слово вам порукой в этом! А теперь вам придется оставить меня. Сейчас я позову директоров на чрезвычайное совещание; письмо Шерера требует немедленного обсуждения и принятия мер!
   Обе женщины с ликующим видом бросились к Баррасу. Он обнял их, отечески поцеловал каждую и затем, взяв за талию, деликатно вытолкал в двери.

XIV

   Всю дорогу из театра домой Адель ехала молча, как-то по-детски боязливо прижимаясь к Лебефу. Только войдя к себе в квартиру, она вдруг разразилась бурными рыданьями.
   – Отвергнута! Опозорена! Высмеяна! – простонала она, разрывая на себе платье. – Все кончено! Все! Тальма, и ты мог!..
   Гаспар с молчаливой скорбью присутствовал при этом взрыве дикого отчаяния. Да и что мог он сказать, чем утешить? Бывают трагедии, для которых нет слов сочувствия, бывают страдания, для которых не существует болеутоляющих средств!
   Но истерические рыдания и выкрики вдруг резко оборвались. Адель смолкла, затем заговорила почти спокойно; только странная, блуждающая улыбка выдавала, что в душе ее что-то сдвинулось, произведя полный хаос.
   – Я понимаю, – тихо, словно говоря сама с собою, начала Гюс: – Тальма слишком самолюбив и не мог простить мне, что из-за меня очутился в смешном положении. Но неужели он не мог понять, что я теряю неизмеримо больше? Завтра Тальма вновь выйдет на сцену, и в буре рукоплесканий забудется случай сегодняшнего вечера, а для меня кончено все… Нет, значит, у Тальма действительно ничего не шевелилось в сердце ко мне! А ведь еще говорят, что сильное влечение родит влечение, страстное желание – желание. Можно ли было желать пламеннее, чем я. И все-таки я не могла заронить в его гордое сердце искру страсти! Почему? – Адель вскочила и, подбежав к зеркалу, стала с бледной улыбкой рассматривать свое тело, все еще белое и упругое, кошмарно контрастировавшее с вялой отвислостью шеи, морщинами лица и с бредовой причудливостью выглядывавшее сквозь зияющие прорехи изодранного в лохмотья платья. – Разве это тело не прекрасно? – вновь заговорила Адель, и в голосе ее послышались безумные ноты больной страсти. – Почему же оно было бессильно зажечь ответную страсть? Почему? А я так долго готовилась к сегодняшнему дню, так пламенно надеялась на награду, которую ты обещал мне, мой бог! Каждым нервом, каждой жилкой, каждым изгибом это тело жаждало твоих ласк, а ты… Почему? – С жуткой напряженностью Адель впилась взором в свое отражение, словно надеясь прочитать там ответ на свой вопрос. – Потому что ты молод, Тальма, вот почему! – ответила она сама себе, и болезненная гримаса исказила ее лицо. – Я сама была молода, я знаю, как глупа, как смешна молодость в своей неразумной требовательности. Разве сама я прежде не топтала с легкомысленной улыбкой чужих надежд, чужой страсти? Но я не могу! – вдруг хрипло застонала она, впиваясь скрюченными пальцами в космы растрепавшихся волос. – Я не могу!.. Я так ждала!.. Я горю! Да поймите же, я вовсе не стара, я хочу жизни, требую ласки! – Она замолчала, застыв в позе безудержного отчаяния, и казалось, что это – не человек, а статуя, изваянная безумным скульптором в минуту кошмарного бреда. – Это – месть бога любви! – глухо проговорила она затем, бессильно опуская руки. – Я смеялась над любовью, когда была молода, теперь молодость посмеялась над моей любовью! Не знавшая того, много зла натворила я… Ну, так пора исправить зло, там, где можно… Гаспар! – крикнула она, гордо и властно поднимая голову. – Подойди и обними свою Адель, которая отныне будет тебе верной и преданной подругой!
   – Адель, – испуганно ответил Лебеф, – ты нездорова, у тебя лихорадка! Ну пойди, ляг! Я укутаю тебя потеплее, сбегаю за потогонным… Приляг, голубушка!
   – Ты не веришь своему счастью, – воскликнула Адель, засмеявшись, и жуткой трелью повис в воздухе этот безумный, хриплый, старческий смех. – Но не бойся, я в своем уме и отнюдь не шучу! Я решила вознаградить тебя за долголетнее терпение и преданность! Приблизься ко мне, мой Гаспар, и ты изведаешь счастье, к которому стремился, о котором мечтал всю свою жизнь!
   – Адель, голубушка! – ответил Лебеф. – Ну прошу тебя, приляг! Ты так много пережила сегодня… У тебя бред… Завтра мы вместе посмеемся над тем, что иной раз может прийти в голову в лихорадке. Успокойся, приляг!
   – Раб! – с бешенством крикнула Адель, топая ногою. – Да никак ты сам в бреду и горячке? Ты осмеливаешься отвергнуть мою любовь, когда я сама снизошла до тебя? Иди сюда и обними меня!
   – Адель… умоляю тебя…
   – Молчать! Как смеешь ты возражать той, которой обязан безусловным повиновением? Говорю тебе, я здорова и в своем уме! Ты – мой раб! Или ты забыл свою клятву? Или ты хочешь стать клятвопреступником на старости лет? Ну, живо! К моим ногам, подлый раб, презренная собака!
   Теперь не выдержали уже нервы и Гаспара.
   – Адель! – глухо сказал он. – Если ты на самом деле здорова и действительно можешь думать и понимать, то вникни в мои слова! Да, когда-то – это было давно, Адель! – я страстно желал тебя, забыв ради греховной страсти все на свете! Ты надругалась над этой страстью, приблизив меня к себе, чтобы сейчас же оттолкнуть и связать на всю жизнь неосторожно выманенной клятвой! Я поплатился за свой грех. Чем была вся моя жизнь до сих пор? Вот теперь я – старик, а много ли радости видел я в жизни? Была ли она у меня, эта личная жизнь? И тебе мало этого? Ты хочешь даже теперь, не щадя моей старости, надругаться надо мною, надругаться на краю гроба? Да, я – старик, Адель, но и сама взгляни на себя повнимательнее! Пусть ты не изжила своих страстей. Но на что же дан человеку разум, на что ему воля, если он не в состоянии вовремя остановиться, одуматься? Пора успокоиться, Адель, пора бросить мысли о мерзости, пора подумать о душе! Ты уверяешь, что здорова? И ты хочешь, чтобы мы, старики… теперь…
   – Но я требую! – крикнула Адель, снова топая ногою.
   – Ну, так я скажу тебе, что я лучше покончу с собою на твоих глазах, лучше возьму на душу смертный грех самоубийства, чем оскверню себя на старости лет! – крикнул и Гаспар, окончательно теряя власть над собою. – Этим ли ты хочешь наградить меня за преданность и службу?
   Адель вздрогнула, отступила на шаг, и, казалось, что в ее испуганных глазах мелькнуло сознание того, что происходит. Она задрожала еще сильнее, пошатываясь, отступила к стулу и упала на него, трясясь от судорожных рыданий. Лебеф растерянно смотрел на нее, не зная, что делать.
   Так прошло несколько минут. Вдруг Адель подняла голову, энергично вытерла слезы и повернула к Гаспару свое успокоившееся, скорее окаменевшее лицо.
   – Да, да, – тихо прошептала она, – все кончено, все! Но трудно сразу примириться с этим. Не бойся, братишка, безумие рассеялось; я ничего не потребую от тебя… Боже мой, только теперь я вдруг постигла… Всю жизнь, всю жизнь!.. Да, всю жизнь ты отдал мне! Спасибо тебе, братишка, за все, за все! Не твоя вина, если твоя самоотверженность дала мне так мало! – Адель встала, подошла к Гаспару и с тихой лаской поцеловала его в лоб. – Не бойся, я ничего больше не потребую от тебя! Я возвращаю тебе свободу.
   – К чему мне свобода теперь? – с горечью уронил Гаспар, не обратив в первый момент внимания на странный тон, которым Адель сказала последние слова. – Еще десять лет назад я благословил бы судьбу, а теперь… Зачем?
   – Зачем? – повторила Адель со слабой, странной улыбкой. – Что можем мы знать об этом? Зачем мы вообще живем, зачем мы рождаемся, любим, ненавидим, к чему-то стремимся? Зачем?.. Что мы знаем о жизни? Словно слепые, мы бредем вперед, пока… пока не стукнемся лбом в стену! Зачем я жила? Не знаю! Зачем я творила столько зла? Не знаю. Почему я никогда в жизни не знала счастья? Не знаю. Вот я стою и озираюсь назад, на пройденный путь. Ну и что я вижу там? Ничего! К чему же я родилась? Зачем я страдала? Ах, ничего, ничего не знаем мы, братишка! Однако пора на отдых… на отдых. Прощай, братишка, и прости меня за зло, которое я причиняла тебе. Но я не была даже зла; я была только равнодушна, стремилась к свету, счастью, любви… Зачем? Теперь и сама не знаю! Прощай, прощай!