[158].
 
   Синоптические Евангелия имеют не только общие и сходные тексты, их роднит одна важная черта: речи Иисуса в них резко отличаются по стилю от слов самих евангелистов. Очевидно, эти речи хорошо сохранились в памяти первых учеников.
 
   Четвертое Евангелие носит имя Иоанна. По преданию им бы не кто иной, как Иоанн, сын Зеведея. Принадлежа к ученикам Крестителя, он одним из первых последовал за Христом вместе с братом и матерью. За свою горячность Иоанн получил от Учителя прозвище “Сын грозы”, или “Сын грома”. Четвертое Евангелие называет Иоанна “учеником, которого любил Иисус”. Там же сказано, что он единственный из Двенадцати был на Голгофе и после смерти Господа взял к себе Его Мать. В то время ему было всего восемнадцать-двадцать лет.
   В начале 30-х годов I века Иоанн вместе с Петром проповедовал среди евреев и самарян, пережил арест, а после казни в 44 году его брата Иакова, вероятно, покинул Иудею. В конце столетия он возглавлял общины в Малой Азии и жил в городе Эфесе. Из Эфеса Иоанн был выслан римскими властями на о.Патмос и туда снова возвратился. Умер он около 100 года в глубокой старости [159]. Согласно малоазийскому преданию, апостол написал свое Евангелие в 90-х годах.
   Высказывалось сомнение, мог ли Иоанн в таком преклонном возрасте создать столь совершенное произведение [160]. Но если вспомнить, что Софокл закончил своего “Эдипа в Колоне” в 89 лет, Тициан работал над картиной “Снятие с креста” 97-летним старцем, а Гете написал лучшие сцены второй части “Фауста” в 83 года, то это возражение отпадает.
   Евангелие от Иоанна по стилю отличается от синоптических. Образ Христа в нем несколько иной, чем у Матфея, Марка и Луки. Это, однако, не умаляет достоверности книги, а только указывает на личные свойства автора. Ведь и Сократ выглядит у Ксенофонта не так, как у Платона
   У Иоанна больше, чем у синоптиков, подчеркивается, что Христос - Сын Божий, пришедший с Небес, но в то же время именно Иоанн едва ли не чаще других евангелистов оттеняет Его человеческую природу, говоря о смирении Иисуса перед Отцом, Его дружеских чувствах, усталости, скорби, слезах.
   Синоптические Евангелия повествуют лишь о служении Христа в Галилее, а затем сразу переходят к Его последнему путешествию в Иерусалим. Иоанн же говорит о неоднократных посещениях Иисусом Иудеи до Страстной недели. Прежде историки склонялись в пользу хронологии первых трех евангелистов; однако в настоящее время доверие к Иоаннову свидетельству возросло. Синоптики не ставили себе задачи дать последовательное изображение событий, у Иоанна же цель эта, очевидно, была. Трудно предположить, что Иисус, Который с детства ходил в Иерусалим на праздники, во время Своего служения отказался от этого обычая. Кроме того, у Луки мы находим два косвенных свидетельства, подтверждающих Иоанна. Евангелист говорит, что Христос “проповедовал в синагогах Иудеи” (Лк 4,44), а также описывает посещение Господом дома Марфы, который находился в нескольких километрах от столицы.
   Иоанн чаще синоптических авторов останавливается на свидетельстве Иисуса о Себе. В отношении к Нему евангелист употребляет слово Логос, хорошо известное в античной философии. Эта особенность IV Евангелия дала повод критикам считать, что автором его был греческий писатель, близкий к идеям гностицизма. Однако впоследствии стала очевидна связь учения о Логосе с иудейским понятием Слова как формы Богоявления [161].
   Филологи установили, что Евангелие от Иоанна - произведение человека, если не писавшего, то по крайней мере думавшего по-арамейски. Местами оно кажется просто переводом с этого языка. В отличие от синоптиков, Иоанн цитирует Ветхий Завет не по Септуагинте, а дает перевод с еврейского и с арамейского таргумов [162].
   Открытия в Кумране показали, что IV Евангелие тесно связано с ессейскими представлениями и фразеологией [163]. “Отныне, - говорит исследователь Кумрана Дж.Аллегро, автор весьма далекий от христианства, - Иоанн не может рассматриваться как наиболее эллинский из евангелистов, его “гностицизм” и весь круг его идей вытекает из иудейского сектантства, коренящегося в палестинской почве, а его материал должен быть признан основанным на ранних слоях евангельской традиции [164].
   Чарлз Додд, специалист по IV Евангелию, отмечает, что эта книга основана на “древней традиции, независимой от остальных Евангелий, и заслуживает серьезного внимания, поскольку обогащает наши знания об исторических фактах, касающихся Иисуса Христа” [165].
   Причем, если синоптики - это компиляторы, использующие различные материалы, то в Иоанновом Евангелии всюду видна рука одного автора. Он мастер диалога и драматических картин, от которых местами веет живыми воспоминаниями очевидца.
   Тем не менее одна особенность IV Евангелия говорит против принадлежности его сыну Зеведееву. Об Иоанне там сказано в таких почтительных тонах, так подчеркивается любовь, которую проявлял к нему Иисус, что трудно отождествить автора с самим апостолом.
   Наводят на размышление и старинные иконы ап.Иоанна. В отличие от синоптиков, он всюду изображен диктующим, а не пишущим.
   Недавно Рэймонд Браун выдвинул гипотезу, согласно которой IV Евангелие есть запись рассказов и проповедей апостола. Позднее она прошла несколько этапов обработки, сохранив при этом неповрежденной основу Иоаннова предания [166].
   Кем были осуществлены эти записи и редакция текста, установить пока невозможно. Впрочем, не исключено, что завершил их некто Иоанн, живший тогда в Эфесе. Его называли пресвитером, старцем. Быть может, и Послания Иоанна, автор которых тоже называет себя “пресвитером”, написаны этим человеком. Гипотезе о “пресвитере” не противоречат слова Послания, указывающие на непосредственное участие автора в евангельских событиях. Ведь, по свидетельству Папия, пресвитер Иоанн был одним из учеников, “видевших Господа”, хотя и не входивших в состав Двенадцати [167].
   Знаменательно, что в Эфесе почитали гробницы обоих Иоаннов - апостола и пресвитера.
   Писал ли Иоанн сам или IV Евангелие было составлено с его слов - оно изобилует верными историко-географическими деталями, которые были бы немыслимы у греческого автора II века. Именно указания IV Евангелия привели, как мы увидим ниже, к успешным результатам раскопок в Палестине [168].
   И наконец, находка фрагмента из Евангелия от Иоанна в Египте вполне подтверждает традиционную дату - 90-е годы. Папирус обнаружили среди вещей солдата, который уже около 120 года имел IV Евангелие. От написания книги в Эфесе до этого момента должно было пройти достаточно времени.
 
   Итак, четыре канонических Евангелия создавались на протяжении второй половины I века, когда жило еще много людей, лично знавших Иисуса Христа, то есть в апостольскую эпоху. Но все же Евангелия возникли через несколько десятков лет после описанных в них событий, и поэтому важно установить первоначальные источники евангелистов. Один из них мы уже назвали - это записи речей Христовых, в частности “Логии” Матфея. Можно ли сказать что-то о других источниках?
   Такими источниками едва ли можно считать апокрифические евангелия. Они были отвергнуты Церковью, поскольку вышли из среды еретиков, что полностью подтвердилось при дальнейшем изучении этих памятников. К тому же неизвестно ни одного апокрифа, который возник бы ранее 100 года. Попытка русского писателя и критика Д.С.Мережковского найти в апокрифах следы первоначального предания едва ли может быть названа успешной [169].
   По словам двух известных специалистов, “прошло время, когда в апокрифических произведениях пытались увидеть источник наших канонических текстов. Более того, трудно себе даже представить, как мог возникнуть и вырасти этот сорняк на поле боговдохновенной литературы. Он был просто следствием народного любопытства, склонного к необычному и жадного до подробностей, и вечного стремления к сказке” [170].
   Есть отдельные, не вошедшие в Евангелия изречения Христа, так называемые аграфы, которые частично можно считать подлинными. Но, по словам тщательно изучавшего их Иоахима Иеремиаса, они дают лишь дополнение к четырем Евангелиям и ничего больше. “Истинное значение внеевангельского предания, - пишет он, - состоит в том, что оно отчетливо выявляет ценность нашего четвероевангелия” [171].
   По-видимому, вначале среди христиан получили распространение и устные рассказы об Иисусе, имевшие ритмическую форму. Как было уже сказано, она особенно ощущается в передаче речей Господних. У иудеев давно существовал обычай запоминать наизусть большие связные тексты. Был даже особый класс “масоретов”, хранителей Писания, которые заучивали Библию и корректировали переписчиков. Нечто подобное произошло, видимо, и в ранней Церкви. Устное Первоевангелие закреплялось в различных собраниях. И лишь в середине I века его стали записывать. Таким образом, Евангелие с самого начала было катехизисом, связанным с богослужебной практикой. “Основное в  речитативе, - пишет Л.Жилле, - являлось неизменным ядром, обеспеченным от уклонений рамками ритма. Возможно, следовательно, что евангельские тексты воспроизводят во всей его подлинной чистоте предание первой общины. Более того, возможно - как возмутило бы экзегетов всего четверть века назад такое утверждение! - что мы находимся перед собственными словами Христа” [172].
   Укорененность канонического текста в палестинской традиции перекидывает прочный мост между очевидцами жизни Христа и Евангелием.
   С какого времени устное апостольское Предание стало записываться, установить пока трудно. Это прояснят лишь дальнейшие открытия манускриптов. Бесспорно лишь одно: именно Предание, восходящее к Двенадцати, есть первоисточник наших Евангелий. Говоря о времени царствования Траяна (97-117), историк Евсевий пишет: “Многие из учеников в ту пору исполнились ревности к божественному глаголу, и, следуя учению Спасителя, стали раздавать свое имущество бедным, и, удалившись из своей страны, привели к доброму завершению дело евангелистов, стремясь проповедовать учение веры тем, кому оно было еще неизвестно, причем передавали им и писаный текст божественных Евангелий” [173]. Следовательно, на рубеже I и II веков Евангелия были уже написаны. Книги же, которые расходились с Преданием, Церковь отвергла.
 
 
Евангельская история и вера
   Всякий, кто следил за развитием новозаветной критики последних лет, не может не заметить, что она совершила круг и после периода крайнего скептицизма вновь приблизилась к традиционным взглядам. К 1900 году уже мало кто из ученых решался датировать Евангелия концом II века. Было признано, что они возникли в недрах первоначальной общины.
   Но как в таком случае объяснить появление мифологической школы? Казалось бы, все говорило против ее концепций. Чтобы понять это, мы снова должны вернуться назад, к концу XVIII века.
   В то самое время, когда Шарль Дюпюи впервые высказал мысль, будто Христос есть солнечное божество, в Германии и Швейцарии были написаны две книги, которые содержали попытку истолковать Евангелие в духе рассудочного морализма. Первая принадлежала семидесятилетнему кенигсбергскому философу Иммануилу Канту (1724-1804), и само название ее звучало как программа: “Религия в пределах только разума”. В отличие от энциклопедистов и “просветителей”, Кант после тщательного изучения законов “чистого разума” пришел к выводу о его природной ограниченности. Тем не менее он оставил место “практическому разуму”, который был для него связан с нравственной волей человека. Поэтому, даже рискуя войти в противоречие с собственным взглядом на границы познания, Кант стремился привести религию в соответствие с данными человеческого рассудка. Все, что не умещалось в это прокрустово ложе, следовало, по мнению Канта, изгнать из религии. Он стремился к созданию “естественного христианства”, которое сводилось бы лишь к системе моральных заповедей [174].
   Другая книга была написана в 1795 году молодым еще тогда философом Г.Ф.Гегелем (1770-1831), находившимся под сильным влиянием Канта. Можно сказать, что Гегель в своем труде конкретно применил кантовскую идею в изложении жизни Иисуса Христа. Философ изобразил Его как человека, давшему миру “подлинную нравственность”, которая и есть “чистое служение Богу” [175]. Мы не найдем в “Жизни Иисуса” Гегеля ни чудес, ни пасхальной тайны, ни свидетельств Христа о Самом Себе. В ней рассудок, признавший себя высшим судьей, диктует свои законы Евангелию и перекраивает его по своим меркам. В результате возникает призрак обескровленной доктрины, которая едва ли смогла бы покорить мир.
   Свою реконструкцию жизни Иисуса Гегель производил догматически, не объясняя, какими принципами руководствуется. Этот пробел постарался заполнить его ученик Давид Фридрих Штраус (1808-1873). Его монументальный труд “Жизнь Иисуса”, вышедший в Тюбингене в 1835-1836 годах, был основан на скрупулезном критическом анализе Нового Завета. Предпосылкой этой работы явилась рационалистическая философия Гегеля.
   Штраус последовательно вычленил из Евангелия все, что счел историческим, остальное же отнес к области мифологии. Сюда, разумеется, входили все чудеса и исполнения пророчеств. По словам Штрауса, они являются просто “собранием мессианических идей того времени, выраженных лишь с большей определенностью благодаря впечатлению личности, учений и судьбы Христа” [176]. Несмотря на тяжеловесную форму, книга Штрауса произвела большое впечатление и вызвала горячую полемику. Между прочим, его взгляды оказали влияние на русского художника Александра Иванова, автора картины “Явление Христа народу”. Он лично приезжал к Штраусу для беседы и потом воплотил его идеи в серии библейских эскизов. Но тогда ни Штраус, ни тем более его читатели не обратили внимания на одну серьезную трудность. Почти все, что философ-гегельянец объявил “мессианическими идеями” Ветхого Завета, отсутствует в иудейской литературе.
   Например, по утверждению Штрауса, люди верили, что Мессия должен пройти через искушения, как прошел через них Израиль в пустыне. Между тем на это нет ни малейших намеков ни в Библии, ни в апокрифах. Или другой пример: Штраус считает, что рассказ об учениках Иисуса навеян Книгой Царств, где говорится о Елисее, ученике пророка Илии. Но ниоткуда не видно, что Мессия, по иудейским представлениям, должен был иметь учеников [177]. Короче говоря, в “Жизни Иисуса” Штрауса мы имеем его собственный вариант мессиологии, не подтвержденный источниками.
 
   Гегелевскую философию сменил другой наследник кантианства - позитивизм. С одной стороны, он возродил культ науки, а с другой - утверждал, что она имеет дело лишь с видимой стороной реальности. Вне науки остается сфера Непознаваемого, в которую человек никогда не проникнет. Духом позитивизма была пронизана нашумевшая книга Эрнеста Ренана (1823-1892) “Жизнь Иисуса” (1863).
   Воспитанник духовной семинарии, Ренан отказался по ее окончании принять сан священника и отошел от Церкви. Однако, перестав быть христианином, он сохранил интерес к религиозной тематике, которой и посвятил свой блестящий литературный талант. Религия осталась для Ренана своего рода поэтическим видением мира и почвой для нравственной эволюции. Но он считал, что, когда речь идет об истине, последнее слово должно оставаться только за наукой. По мнению писателя, то, что в Евангелии не поддается научному анализу, следует отмести как народную фантазию, а из оставшегося материала нужно воссоздать живой образ Иисуса как великой исторической личности.
   Это направление повлияло и на христианских богословов, прежде всего на так называемых либеральных протестантов (их “либеральность” заключалась в том, что они считали себя свободными от богословской метафизики). Они задались целью, сохранив Евангелие как кодекс “чистой веры и этики”, “освободить его от легендарных наслоений”. В 1900 году знаменитый немецкий историк Церкви Адольф Гарнак (1850-1930) в своих лекциях “Сущность христианства” дал классическое изложение подобного взгляда. Изданные отдельной книгой лекции Гарнака стали манифестом либеральной теологии. Ее кредо приближалось к доктрине Льва Толстого: Иисус существовал, Он воплотил в Себе идеал совершенной веры и был учителем высокой нравственности. Те, кто приобщился к Его опыту и Его учению, - подлинные христиане, но им надлежит отказаться от идеи Богочеловечества и других “догматических мудрствований”.
   Гарнака и его школу отличало от Толстого то, что либеральные теологи считали Иисуса единственным в своем роде, уникальным Человеком, приводящим людей к Богу, тогда как Толстой ставил Его в один ряд с другими учителями. Кроме того, в отношении сверхъестественного Гарнак более умерен, чем Толстой или старые рационалисты. “Чудес, конечно, не бывает, - писал он, - но чудесного и необъяснимого много. Так как нам это ныне известно, мы стали осторожнее и сдержаннее в своих суждениях о сообщаемых из древности чудесах” [178]. Эта точка зрения скорее ближе к формуле бл.Августина: “чудеса противоречат не природе, а известной нам природе”, - чем к скептицизму философов XVIII века.
   И все же в основном Гарнак остался на позиции Канта, Гегеля и Штрауса. Он думал, что можно отделить “исторического Иисуса” от “Христа легенды”, пользуясь средствами одного научного исследования. На самом же деле, хотя Гарнак и был первоклассным историком, в поисках “исторического Иисуса” он руководствовался не наукой как таковой, а принципами собственной философии. Это стало обнаруживаться очень скоро. Либеральным теологам хотелось отождествить благовестие Христово со своей концепцией “чистой религии”; между тем дальнейшее изучение Евангелий показало, что “исторический Иисус” неотделим от Того, Кто открылся в опыте первохристиан как Богочеловек и Спаситель.
   Вывод этот впервые был четко сформулирован Альбертом Швейцером (1875-1965), немецким теологом, получившим известность благодаря своей врачебной деятельности среди африканцев. В книге “История поисков жизни Иисуса” (1906) Швейцер выступил против тенденциозного “осовременивания” Христа. “Мы знаем только Христа веры” - таков был основной тезис Швейцера.
   Однако отвергнув взгляды либеральной теологии на Иисуса, он не мог и признать в Нем воплощенного Богоявления. Этому препятствовала пантеистическая философия Швейцера с ее культом “жизненной силы”. В итоге он вынужден был поставить под сомнение всю евангельскую традицию, утверждая, что подлинный Иисус навсегда скрыт от нас покровом легенд. “Современное христианство, - писал Швейцер, - должно заранее считаться с возможностью отказа от исторического Иисуса” [179].
   Так расчищался путь для возрождения теории мифа.
   Русские мыслители о.Сергий Булгаков (1871-1944) и Николай Бердяев (1874-1948) справедливо указывали, что успех мифологизма был результатом кризиса либерального протестантизма, этой “профессорской религии”, которая невольно снижала Евангелие до среднебуржуазного уровня европейца начала нашего века. Христианство по существу своему мистично, и отсюда, по словам Бердяева, «беспомощность исторической науки в решении “загадки Иисуса”» [180]. Мифологизм, независимо от желания его создателей, свидетельствовал о Христе-Богочеловеке, подобно тому как некогда одержимые бесами первые признавали в Нем Сына Божия.
   Замысел превратить Христа в “идею”, как мы видели, не удался. Он был разрушен самой исторической наукой, и к концу 20-х годов мифологизм на Западе полностью исчез. Историки и богословы, оставив иллюзии “либерализма”, теперь снова обращаются к тому Христу, Которого возвещает Евангелие.
   Десятки серьезных и талантливых работ, опубликованных в разных странах, показали, что полнота познания Иисуса достигается именно через синтез науки и веры [181]. Он предстает тогда перед нами не как расплывчатый миф и не как один из учителей морали, а как Тот, Кто Сам есть высшее Откровение Божие.
 
   Однако рационализм все еще продолжает оказывать влияние на современную экзегетику. Это особенно заметно в работах, посвященных первоисточникам Евангелия.
   Начиная с 1919 года протестантский ученый Мартин Дибелиус (1883-1947) стал развивать концепцию “истории форм” (Formgeschichte), в которой упор делался на среду, окружавшую евангелистов. В Новом Завете Дибелиус искал не самого Христа, а раннюю Церковь, ее идеи и взгляды. По гипотезе Дибелиуса, различные жанры, отраженные в Евангелии, указывают на христианские круги с разными традициями. В одних случаях целью была проповедь об Иисусе как Мессии, в других - апология христианства, в третьих - сохранение изречений Господних, относящихся к повседневной жизни верующих, и т.д. Анализ “истории форм” напоминал работу реставратора, восстанавливающего картины старинных мастеров: “Сначала патина, затем переделки и добавления позднейших живописцев, наконец подлинный холст и даже последовательные наброски картины, вплоть до первого рисунка” [182].
   Исследования такого рода дали немало результатов, поэтому метод Дибелиуса пользуется успехом и в наши дни. Однако подходить к нему следует с осторожностью. Ценность его снижается субъективностью критериев, к которым прибегают для оценки того или иного раздела Евангелия. Здесь мы вступаем на зыбкую почву догадок, домыслов и весьма проблематичных выводов. А главное - школа “истории форм” явно преувеличила творческую роль первохристианских общин. Фактически им приписывается все, что мы имеем в Евангелии. Это крайне спорное положение, тем более что о самых ранних общинах мы осведомлены плохо. Получается, что одно неизвестное ищут через другое. Кроме того, большую часть текстов удавалось подогнать под один “чистый жанр”, лишь прибегая к натяжкам (например, притча о талантах имеет и назидательный, и эсхатологический смысл).
   К тому же направлению, что и Дибелиус, принадлежал протестантский теолог и экзегет Рудольф Бультман (1884-1976), оказавший большое влияние на современную новозаветную науку.
   Когда в Германии одни хотели представить Христа мифом, а другие - “арийцем”, Бультман проводил глубокое исследование фона евангельских событий. Он соглашался с тем, что христианство испытало на себе сильное воздействие идей эллинизма, но считал, что подлинная вера не может быть поколеблена от признания этого факта [183].
   Бультман справедливо указывал, что Евангелия - не “биографии”, составленные беспристрастными историками для любознательных читателей, а свидетельства веры. Эта мысль, которая была уже давно высказана многими экзегетами, находит свое подтверждение в самом Новом Завете. “Сие же написано, дабы вы уверовали, что Иисус есть Христос, Сын Божий, и, веруя, имели жизнь во имя Его” - эти слова Иоанна можно было бы поставить в качестве эпиграфа ко всем четырем Евангелиям. Они предназначены быть не хроникой или историческим трудом, а благовестием о Спасителе мира. Поэтому литературная критика не может умалить животворящей силы евангельского Откровения. Пусть даже какие-то детали предания будут признаны легендарными, познание Бога через Иисуса Христа не зависит от решения этих чисто научных, исторических проблем. Вера живет в иной плоскости, нежели наука.
   По мнению Бультмана, задача толкователя Евангелия состоит в том, чтобы перевести религиозный опыт первохристиан на язык современного человека [184]. В Писании следует вычленять самую суть, а не искать в нем только факты.
   Этот подход, который Бультман не совсем удачно назвал демифологизацией, применялся церковными экзегетами еще в первые века христианства (термин “демифологизация” неудачен хотя бы потому, что “миф” в философском смысле слова есть неизбежная форма для выражения сверхрассудочных истин. Каждое мировоззрение подразумевает некие аксиомы или постулаты, которые являются “мифическими”, и, следовательно, по-настоящему демифологизировать человеческое сознание невозможно). Сам Бультман называл себя продолжателем Отцов Церкви, в частности, тех из них, что следовали аллегорическому способу толкования Библии [185]. Этот способ успешнее всего прилагается к Ветхому Завету, поскольку в его основе лежит определенная система метафор, символов и иносказаний. Особенно это касается первых глав Книги Бытия, толкуя которые важно прежде всего сформулировать учение, преподанное священным автором в виде сказаний.
   Евангелия также нередко говорят о тайнах, не поддающихся чисто внешнему, историческому описанию (например, рассказ св.Луки о Благовещении) [186]. В подобных случаях метод Бультмана частично применим. Однако сам ученый идет гораздо дальше. Будучи приверженцем экзистенциальной философии, он полагает, что для души, обращенной к Богу, “историческое” играет второстепенную роль. На этом основании он не только вычеркивает все чудесное из евангельской истории, но по сути дела рассматривает почти каждое ее событие как “идеальную картину”, то есть фикцию, созданную для разъяснения или обоснования той или иной мысли.