Некогда, совпадая с границей бывшей России, черта эта казалась неподвижной. Но потом сдвинулась, начала подходить к нам все ближе и ближе, окружать нас все теснее, безысходнее, пока, наконец, не прошла среди нас, не разделила нас и сама не разделилась на множество черточек — трещинок: так трескается слишком сухая земля. Вместо одной границы внешней — тысячи внутренних. Всюду они замелькали, кровавые, не только между политическими партиями, но и между отдельными лицами. Все мы — бывшие братья, по любви к России, по муке изгнания — той казни, которую древние считали немногим лучше смерти. Но вот между братом и братом легла кровь.
   Что же делать? Ясно, может быть, даже слишком ясно, что «мы призываем к объединению всех сил, борющихся с большевиками, — говорит один из самых доблестных наших борцов, Сергей Петрович Мельгунов. — Фронт единый, внепартийный и даже разнопартийный, не является для нас утопией… Мы зовем в свои ряды и монархистов, и республиканцев, и социалистов» («Борьба за Россию», № 62).
   Это значит: множество черточек крови снова слить в одну черту; множество границ внутренних соединить снова в одну внешнюю. Или другими словами: вернуться от 28-го года к 18-му, а может быть, и дальше, к 17-му, к Февралю, кануну Октября. Но, если бы и можно было вернуться к невозвратному, это бы нас не спасло: как не было у нас тогда чего-то нужного для единого фронта, так нет и теперь. Чего же именно? Воли к России «национальной», — думает Мельгунов. Но только ли этого, — вот вопрос.
   Воля к единому фронту зависит у Мельгунова от веры его в близкое падение советской власти: «Власть, десять лет мучившая русский народ, готовится испустить дух». Десять лет готовится; где же порука, что еще лет десять не будет готовиться? Если повод к объединению только этот, он слаб.
   Все, что нас разъединяет, несущественно; спорить о русской республике и монархии, когда нет России, бессмысленно; или единый фронт, или отказ от борьбы. «Все это такие аксиомы, что скучно повторять одно и то же», — одно и то же повторяет Мельгунов. Почему же никто в «аксиомы» не верит? Потому что голос крови сильнее, чем голос разума.
   «В 1919 году, когда армия Деникина приближалась к Москве, мы, социал-демократы, произвели мобилизацию в красную армию… Не скажу, что мы делали это с легким сердцем, но скажу, что мы считали и считаем сейчас этот жест своей исторической заслугой… И в то же время были в рядах нашей партии лица, воевавшие на стороне Деникина с красною армией. Можно ли говорить о коалиции элементов… направляющих друг против друга заряженные винтовки?» Страшное, в своем невинном бесстыдстве, признание это делает какой-то «Социал-демократ» в «Днях» (27 февраля 1928), хотя и хвастающий «исторической заслугой» братоубийства, но имени своего назвать не посмевший. Меру близости нашей к «единому фронту» не дает ли одна возможность такого признания?
   Да, кровь между нами легла и лежит. Никаким песочком политическим ее не засыпать, потому что она легла глубже политики. Где же именно? Чтобы это увидеть, надо вспомнить то, что мы так легко забываем: враг наш — коммунизм — не политика, а «религия» — антирелигия.
   Я никогда не забуду беседы с только что из России приехавшей — не бежавшей, не высланной, а приехавшей по советскому паспорту (тут разница огромная), супружеской четой: он — молодой религиозный философ; она — простая, тихая, добрая женщина; оба русские интеллигенты родного старого облика извне, а внутри совсем новые, чуждые; пламенные, хотя, кажется, недавние, христиане, Тихоновской церкви церковники, «яростно», если можно так выразиться, «аполитичные».
   Вместо того, чтобы осведомлять друг друга о близком и нужном, мы начали, по скверной русской привычке, далекий и ненужный спор.
   — Свергнуть большевиков нельзя никаким внешним революционным действием, а можно только внутренним подвигом любви, — это собеседник мой доказывал мне, побеждая мою языческую строптивость своей христианской кротостью. Верно было все, что он говорил, свято — и возмутительно: как бы нагорная проповедь на людоедском пире; слова любви под хруст костей.
   — Зла нельзя победить злом, а можно только добром, ненависть — только любовью, вот что мы, в России поняли, а вы здесь, в эмиграции, все еще не понимаете. Вольно взяла на себя Россия свой крест, вольно страдает и, пока не дострадает, — не спасется. Дайте же ей дострадать до конца!
   Слово «дострадать» он выговаривал так, что у меня пробегали мурашки по телу, и все почему-то вспоминалось, — мы сидели за чайным столом, — как Иван Карамазов запустил в черта стаканом.
   — Ну, а если бы англичане начали войну с Россией, с кем оказались бы вы? — вдруг спросила жена его, все время молчавшая. Англия тогда только что порвала с Советами, и была та минутка, когда не в Европе, а в России говорили о войне.
   — С кем оказались бы мы? Не с большевиками, конечно, — ответил я, поглядывая с отвращением на стакан.
   — Значит, вы были бы против России? — не унималась она.
   — Да, против, если Россия — то, что вы говорите…
   Все вдруг замолчали, и красная черта прошла по белой скатерти. О если бы это были обыкновенные, в кожаных куртках, «антихристы», я знал бы, что делать!
   Мы расстались хуже, чем враги, — как живые расстаются с мертвыми.
   Церковь — из всех человеческих союзов крепчайший. Но вот, как это ни страшно, надо правду сказать: черта крови прошла и по Церкви; здесь-то именно глубже всего. Все черты разделения в политике идут, зримо или незримо от этой главной — в религии; явные, многие расколы — от одного тайного, церковного. Надо ли об этом говорить? Сколько ни молчи, — скажется. Страшен церковный раскол, но не для Церкви. Скалы Петровой, а для нас, строящих на ней свои дома, и домишки, и лавочки.
   10 сентября 1927 года епархиальное управление Западно-европейского митрополичьего округа разослало всем настоятелям приходов циркулярный запрос, соглашаются ли они с ответом митр. Евлогия на то послание митр. Сергия, где требовалась подписка в лояльности советской власти. Настоятель прихода в Женеве, о. протоиерей С. Орлов ответил на этот запрос: «Никак не могу быть согласным с ответом митрополита Евлогия и вот почему: я сомневаюсь, что в письме митр. Сергия слышится действительный голос Православной Церкви; я полагаю, что здесь не свободное волеизъявление высшей власти Русской Церкви, а вынужденное насильем врагов Христа и Его Св. Церкви… Церковь есть Царство Божье на земле; и есть вместе и сила Божия, воюющая на земле против всякого зла… С долгом научения в Церкви стоит рядом и долг деятельной борьбы со злом… Обязательство о невмешательстве Церкви в политическую жизнь можно было бы принять в отношении ко всякой действительной государственной власти — монархической, конституционной, республиканской и прочим; но считаю немыслимым такое обязательство, по отношению к советской власти, не законной, не народной, и, главное, не только безбожной, но и богоборческой… Церковь не может быть „аполитичной“, по отношению к таковой власти… Верования мои и убеждения совести не позволяют мне дать никакой подписки и никакого письменного заявления, из которых можно было бы заключить о каком бы то ни было моем обязательстве по отношению к этой власти» (протоиер. С. Орлов, Женева, 19 октября 1927 г.).
   Может быть, о. С. Орлов в чем-то не прав. Пусть. Я не буду об этом сейчас говорить, да и не в этом дело, а в том, не стоит ли за ним, при всей возможной неправоте его, и какая-то правда?
   Церковь «аполитична», потому что «Царство Мое не от мира сего»? Да, Царство Его не от мира идет, но входит в мир, да еще как: все царства мира от этого вхождения рушатся. Загляните в Апокалипсис: там вы на каждой странице увидите, как страшно Царство Его входит в политику, — о, конечно, не нашу, маленькую, однодневную, а в ту огромную, вечную, где решаются судьбы веков и народов. Да и что значит: «Да приидет Царствие Твое», если оно вообще в мир не приидет никак никогда?
   Выньте из Церкви эту правду о. Орлова, — то, за что сердце его горит такой поедающей ревностью, — и что останется от христианства, кроме буддийской, толстовской, теософской меледы, может быть, и добродетельной, но такой скучной и вялой, что любой в кожаной куртке, «антихристик» смахнет ее одним движением ладони, как смахивают сор со стола?
   Две разделяющие правды в Церкви, земная и небесная, — вот где начинается черта всех разделений — не на светлой и шумной поверхности вод — в политике, а в их темной и тихой глубине — в религии. Стоит только заглянуть в Россию, чтобы понять: быть или не быть христианству, значит, быть или не быть России.
   — «Вы за что? По какому делу».
   — «Я христианин… Мы не контрреволюционеры, мы контрматериалисты… Мы ни белые, ни красные, мы синие — Христовы»…
   «Вечером, после проверки, когда каторга спала, я, забравшись в угол нар, сидел с ним и его приятелями в темноте, зловонном, страшном соловецком бараке. Все это была молодежь, — настоящая, здоровая, сильная, крепкая духом и телом, самая новая молодежь России.
   — Кто мы? — говорил один из них. — Мы просто христиане, христиане до конца… Мы нашли учение Христа… Мы не одни, нас много в России… Все вы, русские, ты, молодежь, ты, эмиграция, услышьте зов России — объединитесь под учением Христа!»
   Это из книги Ю. Безносова «Двадцать шесть тюрем и побег с Соловков», книги литературно-ничтожной, но документально одной из замечательнейших русских книг последнего времени. Это как бы даже и не книга, а вырванный из жизни кусок, — из тамошней, загробной жизни. Главное впечатление не от того, что в книге написано, а от того, кто писал, — почти неземная простота и ужас; бывшее человеческое, а теперь полузвериное, голое, дикое, «шерстью обросшее» сердце. Этот человек, ненавидящий большевиков до конца, до религии, — сам большевик наизнанку, белый, сделавшийся красным, потому что с него содрали кожу.
   «Я христианин», говорит он, но что такое христианство, не знает. И те, кто с ним, — «ни белые, ни красные, а синие, Христовы», тоже этого не знают; не умеют даже отличить христианство от духоборчества, толстовства, и от самого коммунизма; все еще надеются, что «антихристы» покаются, «поймут и повернут ко Христу». Многого, впрочем, от этих людей и требовать нельзя. Мы даже понять не можем, как они живут и дышат: так люди, плывущие по морю, не могут понять, как живут на самом дне моря слепые рыбы, — слепые, потому что в вечной тьме не нужно глаз.
   Эти христиане до Христа — что-то вроде пушкинских Галубов, или тертуллиановых «душ, родившихся христианками», или дикарей-людоедов, только что съевших своего миссионера и вдруг во Христа поверивших. Но когда они говорят: «Мы Христовы», и за это гниют в страшном соловецком бараке, им надо верить; надо верить и тому, что с ними Россия.
   «Мы призываем к объединению всех сил, борющихся с большевиками… Наша политическая платформа выработана в полном соответствии с молодыми голосами, звучавшими нам из России», — говорит Мельгунов. «Все вы, русские, ты, эмиграция, услышьте зов России: объединитесь под учением Христа!» Слышит ли Мельгунов этот голос? Он делает великое, благородное и даже святое, христианское дело; но сердце его к христианству не лежит. Было бы жестоко и глупо осуждать его за это, но понятно, почему ему так «скучно повторять одно и тоже», звать к единому фронту так пламенно и бесполезно. Если бы он услышал тот христианский зов из России, то, может быть, и его собственный зов прозвучал бы иначе.
   «Пусть каждый скажет: „Я христианин“, затем: „Я русский“, и уж потом, совсем потом: „Я монархист, республиканец!“» Это говорят те же «синие, — Христовы». Что это значит? Значит: воля к России «национальной», как сила объединяющая фронт, недостаточна. Общее зло сильнее частного добра: интернационал сильнее нации. Только Россия не победит уничтожающей ее «всемирности»; только русские, мы разъединены, но соединимся, христиане-русские.
   Спят живые, мертвые бодрствуют; молчат живые, мертвые кричат; в мире живые, мертвые ссорятся. Пока это будет, — не будет «единого фронта». Скоро ли это кончится? Может быть, и не скоро, но сразу и одинаково, как там в России, так и здесь, в эмиграции. Что-то блеснет в умах и в сердцах, как молния, и русские люди поймут, что быть или не быть христианству, значит быть или не быть России.
   Только тогда проходящая между сердцами черта разделения войдет в сердца, пронзит и нанижет их, как ожерельная нить — жемчуга; только тогда черта между нами кровавая сделается связью кровною. И живые сомкнутся в «единый фронт». Может быть, их будет очень мало, но живые победят мертвых.

КОТОРЫЙ ЖЕ ИЗ ВАС?
Иудаизм и христианство [30]

   Иисус, Иагве, — Который же из Вас?
В. Розанов

   Антисемитизм и христианство — вечный вопрос, неразрешимый в плоскости, где он почти всегда решается, — национально или даже интернационально-политической, — разрешимый только в плоскости религиозной, где он и возник.
   Четверть века назад он был поставлен в Религиозно-Философском Обществе В. В. Розановым, и вот снова ставится в «Зеленой лампе» им же, его посмертной книгой, как бы загробным голосом: «Апокалипсис наших дней». Ставился до «Апокалипсиса» тогда, и вот опять ставится уже в «Апокалипсисе». Шепотом предвещались голоса громов будущих; шепотом повторяются голоса бывших громов, а может быть, и новых будущих. Худо было тогда, что мы их не услышали; как бы не было хуже, если мы опять не услышим.
   Кажется, нигде никогда не ставился этот вопрос с такою режущей остротою, как сейчас, на теле России. Быть или не быть христианству, значит ли это: быть иудейству или христианству? «Иисус, Иагве, — который же из Вас?», как в предсмертной тоске вопиял Розанов.
   О, конечно, это не только русский вопрос наших дней, но и всемирный, вечный! Пусть искаженно, превратно — все же глубоко отражается он в решающей судьбе человечества, борьбе двух племен, двух кровей, семитской и арийской. Вечно и всемирно действует между ними закон религиозной полярности — притяжения-отталкивания, вражды-влюбленности.
 
Их съединенье, сочетанье,
И роковое их слиянье,
И поединок роковой
 
   наполняют историю и, наконец, заостряются в этом последнем вопросе-вопле: «Который же из Вас?»
   Чистый ариец гениален в искусстве, науке, философии, политике — во всем, только не в религии. Дикие цветы фольклора, многобожия национального, вянущие от одного прикосновения всемирной культуры, — вот все, что создает он, в лучшем случае, а в худшем — мировую религию без Бога — антирелигию — буддизм.
   Чистый семит гениален в религии: он, можно сказать, только и делает в истории, что создает религии; в худшем случае — в Египте, Вавилоне, Ханаане, — рождает богов, в лучшем, — в Израиле, — Бога. Знать и сомневаться учит людей ариец; верить и молиться — семит. У того в крови — атеизм; у этого — религия. Тот — богоубийца; этот — богоотец.
   Чтобы родить Бога, мужеству арийскому нужна семитская женственность; чтобы религиозно поднять арийское тесто, нужны семитские дрожжи; чтобы зажечь сухолесье арийское, нужен семитский огонь.
   В меньшей степени нуждается семит в арийце, — только для того, чтобы пожать и собрать в житницы его пустынную религиозную жатву (семит — вечный пустынник), расточить его небесное сокровище — созерцание внутреннее — во внешнем действии. Но за главным, вечным, Божьим, — хлебом жизни, не семиты протягивают руку к арийцам, как нищие, а эти к ним. Холоден был бы наш арийский дом без очага семитского; обледенела бы наша арийская земля — культура — без семитского солнца — религии.
   Лучшее, что есть доныне в мире, чем все еще мир живет и, надо надеяться, будет жить до конца, — христианство, — цвет и плод этой семито-арийской полярности-влюбленности. Мир победившая воля: «Да приидет царствие Твое», — родилась в первых иудео-христианских общинах, от Петра и Иоанна до Павла. Но это лишь точка, молния, миг. Сын для дщери Израиля — только Возлюбленный, а Супруг — Отец. К Отцу от Сына вернулась она, но не могла простить своему «Обольстителю» (так назван Иисус Назарей в Талмуде). И ненавистью кончилась любовь, краткий союз — вечной разлукой. Но след любви остался в мире, тень любви — христианство, и по одной этой тени, можно судить, чем была любовь.
   Тайну иудео-христианской полярности, кажется, понял, как никто из христиан, никто из иудеев, Розанов; он понял святую и страшную тайну Израиля — имманентно-трансцендентный пол, человеческий пол в Боге: «Sexus и Deus» (Бог и Пол), как бы «двое малюток в одной люльке» (Розанов В. В мире неясного и нерешенного. С. 124): «Я (Бог) проходил мимо тебя (дщери Израиля), и вот, это было время твое, время любви… Ты достигла превосходной красоты; поднялись груди, и волосы у тебя выросли. И простер я воскрылия риз Моих на тебя… и покрыл наготу твою… и ты стала Моею» (Иез. 16, 7–8). Это значит: «Бог Израиля — Супруг Израиля». — «Аз есмь огнь поядающий — Бог ревнующий» (Втор. 4, 24). «Огнь ревности чистосупружеской есть в то же время огнь религиозной ревности Бога Израильского ко всем иным богам» (Розанов В. Из восточных мотивов. С. 62). Это значит: тайна Израиля — тайна обрезания — Богосупружество.
   Понял Розанов и то, что кровавый разрез между двумя Заветами — Отцом и Сыном, Супругом и Возлюбленным проходит именно здесь, в обрезании. «В обрезании, — говорит Розанов, — устанавливалось вечное и невольное созерцание Бога, как бы чрез кольцо здесь срезанное». С Богом обручальное кольцо Израиля. Вот почему «все комментарии Библии, так сказать, написанные нашими чернилами, а не иудейскою кровью обрезания, не улавливают существа дела, и просто ложны» (В мире неясного и нерешенного. С. 124). Кровь обрезания и Кровь Голгофы, —
 
Их съединенье, сочетанье
И роковое их слиянье,
И поединок роковой, —
 
   вот «Апокалипсис» всех веков иудео-христианских и наших дней.
   «Стыдная рана, pudendum vulnus», говорит кто-то из древних посвященных о ране оскопившегося бога Аттиса. И рана разреза — обрезания — между двумя Заветами — тоже «стыдная». Тут мистериально половое «не-тронь-меня» всего Израиля; огненная точка плоти — «крайняя плоть» — крайний стыд и страх.
   Вот почему так трудно говорить об этом: «Язык прилипает к гортани». Страшно подымать этот Божий покров с лица Израиля. «Кто подымет покров с лица моего — умрет», мог бы сказать и он, как древневавилонская богиня любви, Иштар. «Любишь меня — молчи; ненавидишь — молчи; скажешь — умрешь», как бы остерегает он друзей и врагов.
   Розанов — «бесстыдник трансцендентный», «предустановленный», посланный в мир для того, чтобы обнажить эту «стыдную рану», потому что обнажить ее все-таки надо: «стыдная» может сделаться смертною.
   Кажется, нигде никогда не была она более смертною, чем в наши дни, на теле России. В двух плоскостях совершается тут «роковой поединок»; кровавый разрез идет по двум линиям.
   Первая — антихристианская. «Вся наша современность пронизана иудейством, абсолютным Ж (женскостью) и коммунизмом», говорит Вейнингер, тоже иудео-христианин, как Розанов, но в обратном смысле: этот отрекается или хотел бы отречься от христианства для иудейства, а тот от иудейства для христианства. Коммунизм, по Вейнингеру, есть «явление абсолютной женскости — безраздельная слиянность, неразличимое единство». — «Евреи безличны, как абсолютное Ж, и потому коммунисты»: собственность они отрицают, как социальный и метафизический атрибут личности.
   Тут Вейнингер кое-что путает. Знак абсолютного равенства: «еврейство — женскость — безличность», не верен; верно лишь то, что равенство это может быть и, в данном случае, в коммунизме, как антихристианстве, действительно есть. Ранний, «прерафаэлитский» социализм, тоже по Вейнингеру, — «происхождения арийского (Оуэн, Карлейль, Рескин, Фихте), а социализм поздний — коммунизм — семитского (Маркс)» («Пол и характер»). Мы теперь знаем, по опыту, что и это не совсем так: корень коммунизма — еврейский; цвет и плод — русский, арийский, или точнее, монголо-арийский (Ленин).
   Такова первая линия разреза, а вот и вторая. Гоголь, Чаадаев, Достоевский, Вл. Соловьев, Розанов — вся тайная, ночная душа России — семито-арийская, иудео-христианская. Чтобы это понять, надо помнить, что духовная зараза арийства семитством — иудео-христианство — может быть глубже сознания — в чувстве, в воле, в крови; надо помнить также три главные силы религиозной семитской динамики: богорождающий пол, одержимость пророческим духом и волю к мировому концу — «Апокалипсису».
   Все эти три силы действуют явно или тайно в семито-арийской душе России.
   Вспомните Гоголя с его — выражаясь грубо, общепонятно — «мистическим бредом» и «половой извращенностью» — «некрофильскою» панночкой-ведьмой в гробу («Вий») и мертвой Россией «мертвых душ», с его исступленным — опять общепонятно, грубо — «изуверским» пророчеством («Переписка с друзьями») и апокалипсическим ужасом: «Господи, пусто и страшно в мире твоем!» — вспомните все это и вы, может быть, поймете, что Гоголь — ариец, сошедший с ума от семитских древних, «дряхлых страшилищ».
   Вспомните Чаадаева, тоже «сошедшего с ума» для русских жандармов и атеистов, с такими странными ни одним биографом необъясненными чертами жизни: светский Адонис, «бабий пророк», женский любимец, никогда ни одной не любивший, то ли от чрева материнского скопец, то ли сам себя оскопивший, ради Царства Небесного, бедный рыцарь «непостижимого уму виденья» Lumen coeli, sancta Rosa; вспомните все это и вы, может быть, поймете что и это ариец, испепеленный семитским огнем.
   Вспомните, чем хотел быть Достоевский с его антисемитским ужасом: «Жид идет! Антихрист идет!» и чем он был, — неистовый пророк, эпилептик и чувственник, такой же, как чистейший семит, Магомет.
   Вспомните Вл. Соловьева, с его лицом ветхозаветного пророка, с апокалипсической «Повестью о конце мира и пришествии Антихриста», с тремя видениями Одной — то ли древней семитской Астарты, то ли христианской Богоматери, — с «тремя свиданьями», в Москве, Лондоне, Египте — древней пустыне, откуда вышел Израиль, и с предсмертной «молитвой за евреев», и вы, может быть, поймете, что, если был после апостола Павла христианин, знавший, что «весь Израиль» спасется, то это он, Вл. Соловьев.
   Вспомните, наконец, последнего, к кому все шло и в ком все завершилось — Розанова, с его раздирающим душу России воплем: «Который же из Вас?»
   Но вся эта вещая, тайная, ночная, семито-арийская, иудео-христианская душа России не победила; победила дневная — только арийская, не иудейская и не христианская — от Л. Толстого до… стыдно и страшно сказать — до Максима Горького.
   Но ведь и Л. Толстой — «христианин»? Да, самый чистый: христианство очистил он от иудейства — пола, пророчества, Апокалипсиса, Новый Завет — от Ветхого, Сыновство — от Отчества. Весь вопрос в том, что осталось — христианство или буддизм — костер без огня, змея без жала, «квас без изюминки».
   Два роковых созвездья, два знака решают судьбы России — Лев и Агнец — арийский, буддийский лев и семито-арийский, иудео-христианский Агнец — знак Л. Толстого и знак Достоевского. Россия погибла под тем; не спасется ли под этим? Грешный день ее взошел под знаком Льва; не взойдет ли ее святая ночь под знаком Агнца?
* * *
   «Вот то-то и оно-то, Д. С., что вас никогда, никогда, никогда не поймут те, с кем вы»… (Розанов В. Опавшие листья. Ч. 2. С. 422).
   «А „Марковы“, „правые“ (исконное слово — слушайте! — „правый“), русские поймут. И зачем не говорить правды, когда все лгут и „шаббес-гойствуют“?…»
   Это из письма, нацарапанного карандашом на обороте листовки-протеста 105 офицеров Белой армии, по поводу ответа м. Евлогия м. Сергию на требование лояльности советской власти; вечная тема — на теме дня; ночная душа России — сквозь дневную, — в виде непристойной, заборной надписи или таинственно-зовущих иероглифов.
   Продолжаю читать «иероглифы»: «„Вздох — всемирная история, начало ее; вздох же — вечная жизнь, неугасающая“. Это тоже В. В. Розанов о вас, Д. С., — о том, что вы умеете иметь вздохи».
   Два «вздоха»: первый — начало мира — бытие — «Атлантида», и последний — конец мира — «Апокалипсис». Два «воздыхания» — «Завета»: такова вечная тема моя и Розанова. Как верно угадано!
   А в заключение: «Ну разве вы не видите, в чем дело? Ведь только в иудеях… „Бороться“, значит бить своих даже в мыслях нельзя.
   „Шма Израэль!“ — воскликнул сраженный австриец-еврей, во время атаки русским солдатом, но оказавшимся евреем тоже. А на другой день, „победитель“ зарезался, сойдя с ума, хотя был храбрый и грубый на редкость».
   «Вот и скажите, Д. С., многоуважаемой З. Н. о черте крови, о связи левых из Пасси, из Сквири, из Нью-Йорка, из Вавилона, из „преисподней“, из лона Авраама… о связи извечно-крепкой иудейской крови; да и общность („черта крови“) тут особенная с Р. X.: „кровь Его на нас и на детях наших!“
   Может быть, вы и не испугаетесь левой общественности, даже лакейской общественности с rue Daru. Ведь арийцы, по учебнику (редкому, правда) отличались от соседей, — значит, и от иудеев, — тем, что „умели ездить верхом, стрелять из лука и говорить правду“ всегда. — Будьте здоровы и благополучны!»
   Все любопытно в этом документе. «Арийцы умели стрелять из лука и говорить правду», это значит: «умели быть храбрыми». — Ну-ка, Д. С., расхрабритесь и вы; полно трусить, лгать, быть белою вороною в стане черных, «левых», клюющих падаль России; будьте с нами, правыми, антисемитами, а то смотрите, как бы и вам не сойти с ума и не зарезаться, как тот несчастный еврей, убивший брата своего, в «туманной и случайной атаке».