Он живет с женой и полугодовалым ребенком в старом здании школы. Мне давно не приходилось видеть такой уютной комнаты. На белой оштукатуренной стене скрещиваются два китовых уса, доходящие до самого потолка, великолепные черные громадины, пожалуй, слишком большие, чтобы сразу поверить в их животное происхождение. Из Москвы Василевские привезли книги и лыжи. Жена Бориса, выше его ростом, завертелась волчком, прибирая комнату. И вдруг, хлопнув себя по лбу, воскликнула: {306}
   - Мне ведь только что где-то попалась ваша фамилия!
   Это, конечно, более чем неправдоподобно, но она перебирает огромную кипу книг и наконец протягивает мне "толстый" журнал, раскрытый на разделе рецензий, и оказывается права. И мир здесь, на берегу Берингова пролива, где, не буду скрывать, иногда чувствуешь себя очень одиноким, заброшенным далеко от всего родного, опять сужается и становится по-домашнему уютным. Когда я поднимаю глаза от журнала, стаканы уже наполнены, а на сковороде с шипеньем жарятся куски оленины.
   - Спирт мы разводим по градусам широты, - говорит Борис, по своей обычной манере растягивая и как-то по-особому подчеркивая слова. Только теперь я замечаю, что он подстрижен ежиком, а ироническая усмешка, застывшая в уголках его рта, заставляет все время быть с ним начеку. К счастью, Уэлен расположен в широтах не очень высоких, всего на шестьдесят шестой параллели, - кажется, я не говорил об этом раньше, по какому-нибудь более достойному поводу, - и напиток получился вполне приемлемым.
   Борис по профессии учитель.
   - Слушали мы тут одного деятеля от педагогики, из Магадана, так он будто с неба свалился, - продолжает Борис. - Специфика чукотского языка такова, что детям здесь трудно понять способ употребления причастий в русском языке. У чукчей совсем другой склад абстрактного мышления.
   - Ну, и что вы предлагаете?
   - Я думаю, что начало и конец школьного курса у нас должны быть такими же, как на материке. Но саму программу надо приспособить к местным условиям. Иначе мы отобьем у детей интерес к учебе.
   - А как вы себе это представляете?
   - На уроке зоологии школьники изучают анатомию голубя и лягушки, которых они в глаза не видали. Вы, конечно, знаете, что у нас тут земноводные и пресмыкающиеся не водятся. Почему таллинские или тамбовские дети изучают лягушку? Не из-за самой лягушки, разумеется, а для того, чтобы на знакомом и доступном им примере понять общие закономерности природы. Но ведь здесь любой мальчик или девочка может с закрытыми глазами освежевать оленя или моржа, вот тут-то мы и могли бы объяснить им эти самые закономерности на на-{307} глядном примере и с большей пользой для дела. Нам следовало бы преподавать им тундрологию.
   - Почему бы вам не написать об этом?
   Он усмехнулся:
   - Уж лучше я буду ее преподавать.
   - А почему вы приехали сюда работать?
   Он вытаращил глаза и проревел диким голосом:
   - Р-ром-мантик-ка!
   Незаметно вошедшая в комнату Люся звонко рассмеялась и ушла помогать жене Бориса купать малыша.
   - Чем, по-вашему, следует кормить здесь нашего ребенка? - спрашивает он меня серьезно, когда мы остаемся вдвоем.
   Я польщен и серьезно обдумываю ответ.
   - А что у вас тут есть?
   - Сгущенка с сахаром.
   - Кормите его сырой наскобленной олениной, протертыми растениями тундры и моржовым жиром.
   - Я тоже так считаю, - говорит он, вздыхая. Я понял, что его жена придерживается на этот счет другого мнения.
   - Что вы думаете о Сартре?
   Говорю, что думаю о нем.
   - Значит, вы с ним встречались?
   Было это так. Нас пригласили в гости к Юхану Смуулу и Деборе Вааранди. Там-то мы и встретились с Сартром и Симоной де Бовуар. "Скажите, в Антарктиде люди не сходят с ума?" - допытывался Сартр. Юхан отрицательно покачал головой и рассказал о молодом враче, который повесил на шею апельсин на веревке и пристегнул к груди булавкой шестерку червей - все для того, чтобы разыграть соседа по комнате. Сартр был искренне разочарован.
   - Право первой ночи? - наивно вскинула брови Симона де Бовуар. Смешно, что она им давала? В первую ночь ведь ничего не получается.
   Это была очаровательная, поистине женская точка зрения на феодальные отношения.
   - "Время жить" Ремарка плохая книга, с таким же успехом ее мог бы написать американец, Флобер плохой писатель, его "Саламбо" скучнейшая вещь, - говорил Сартр, и madame радостно и согласно кивала головой.
   Самой интересной была именно эта их прекрасно отлаженная совместная работа. Madame, очень прямо и тор-{308}жественно восседая за столом и сверкая красивыми белыми зубами, порой заводила приватный разговор, но ее хватало и на мужа. И в спор, который кипел вокруг него, она то и дело вставляла неожиданные и меткие замечания.
   - Что может быть печальнее оптимизма по приказу, - гремел Сартр, похваливая между двумя репликами, как это может позволить себе только признанный титан, докторскую колбасу Таллинского мясокомбината. - Изображая революционный оптимизм, надо показывать оба полюса истины. Я приведу вам такой пример. На поле боя умирает солдат революции. Он в отчаянии, у него не осталось ни капли надежды, он проклинает свою смерть. Это оборотная сторона правды, и ее нельзя скрывать.
   Сартр сквозь толстые круглые очки всегда смотрел мимо собеседника, как будто его внимание привлек ученик на последней парте, списывающий со шпаргалки.
   - Когда мы эвакуировались из Таллина, на корабле вокруг меня лежали убитые, - сказал Юхан. - Это были самые тяжкие дни в истории нашего народа. Но мы были оптимистами.
   - Это зависит от угла зрения. Писатель обязан видеть обе стороны правды.
   - Это не угол зрения, - терпеливо объяснял Юхан, а в глазах его вспыхнул крохотный озорной огонек, значение которого большинству присутствующих было хорошо известно. - Скорее это точка зрения, с которой видно дальше.
   - Но как прикажете писать о смерти, да еще оптимистично?
   - Это я не знаю, - ответил Юхан, как мне показалось, довольно резко и, подумав немного, добавил: - Может быть, ошибка заключается в постановке вопроса? Может быть, писать надо вовсе не о смерти, а о жизни?
   Разговор этот шел уже наверху, в рабочем кабинете Смуула. Большой глобус на письменном столе, с которого было все убрано, доходил Сартру до плеча, дверь на балкон была открыта, за ней шумел вечерний Кадриорг и весь огромный мир, до самого Берингова пролива, в то время еще далекий и чужой для меня - пустой звук.
   - И все-таки, общее впечатление от него? - спросил Борис.
   - Кажется, будто он отстал от поезда.
   - То есть как? {309}
   - Он видит последний вагон, - объясняю я, - видит красный огонек и понимает, что поезда ему не догнать. Он хватает такси и пытается нагнать его на следующей станции. И так до самого конца. Все время надеется на какой-нибудь трюк.
   - Сегодня в Уэлене впервые говорят о Сартре, - замечает Борис.
   - Не будьте в этом так уж уверены, - возражаю я. - Люся, расскажите лучше о себе. Что вы тут делаете?
   - Я врач, - улыбается Люся в ответ. И я должен признать, что у нее красивые темные глаза.
   - Вам повезло, Борис, - пытаюсь я пошутить, но получается это довольно плоско, как всегда в таких случаях. - Вы уже успели полечиться у Люси?
   - К сожалению, Люся не наш врач, она наша гостья.
   - Я приехала сюда рожать, - объясняет Люся. Этот ответ совсем не так прост, как может показаться: он раскрывает ее характер и дальние сцепления различных обстоятельств. Рожать в Уэлен приезжают из тундры, с побережья, из поисковых партий, но я никак не могу представить ее себе в резиновых сапогах и в шубе, на которую натянут белый халат.
   - Сколько же ему сейчас?
   - Три недели.
   - Туккай вырезал Димке медаль из моржовой кости, - говорит жена Бориса. - Это стало у нас традицией. Каждый новый гражданин Уэлена получает памятную медаль.
   - Вы здесь одна?
   - Да, муж в экспедиции. Он гидролог, у него сейчас самая горячая пора.
   Все у нее просто и естественно, как у человека, который в добрых отношениях с жизнью.
   - Люся, а где вы живете?
   Люся от души смеется.
   - Там же, где и вы, за стенкой. Разве Димка не будит вас по ночам?
   Домой мы идем вместе. Стоит ясная ночь, под ногами похрустывает лед. Я поддерживаю Люсю под руку,
   - Ведь я в некотором роде ваша однокашница.
   - Каким же это образом?
   - Я окончила Воронежский университет. А он вырос на базе Тартуского университета, когда тот эвакуировался в Воронеж в восемнадцатом году. {310}
   Меня поражает ее осведомленность, и я даже не пытаюсь скрыть это.
   - Как вы оказались здесь, так далеко от дома?
   - Я просила послать меня сюда.
   - Почему люди едут на Север?
   Она отвечает не сразу. В конце деревни грызутся собаки, волны прибоя с грохотом разбиваются о берег, бурля и пенясь лижут прибрежную гальку, перекатывают мелкие камешки. Вода шумит справа, в лагуне, и слева, в море.
   - Думаю, что многие приезжают все-таки из-за денег, - отвечает она наконец, взвешивая свои слова.
   - А остальные?
   - Довольно много таких, кто почему-либо разочаровался в жизни. Мало ли что бывает, - кого муж бросил, кто машиной на кого-нибудь наехал, вот и едут сюда, чтобы начать жизнь сначала. Это вовсе не плохие люди, как вы, может быть, думаете, но среди них часто попадаются слабые, они как будто бегут от себя. Иногда мне приходится лечить их от алкоголизма. На третье место я поставила бы романтиков. Их не много, но они-то и задают здесь тон. Такие, как Борис.
   - Вы считаете, что он романтик?
   - Конечно, - удивляется Люся. - А вы в этом сомневаетесь?
   Мы садимся на крыльцо, я закуриваю, прислушиваемся к голосам ночи редким и ясным. Люся прислонилась к косяку двери и, взглянув на меня, начала негромко читать стихи. Пропал, подумал я с горечью, пропал чудесный вечер. Луна насмешливо взирала на эту сцену, которая, по ее мнению, явно стала клонить к банальному финалу. Какой хромой, какой бессильный конец, как сказала Яго одна известная дама. Я даю себе слово стереть в памяти эти несколько минут, спасти то, что еще можно спасти, хотя Люся читает хорошо, на одной ноте, а само стихотворение - славная простая история о море и о шуме волн - естественно вписывается во все, что нас окружает, и даже кажется знакомым. Мне так же хорошо, как было несколько минут до этого, но дело в том, что все так знакомо, миллион раз описано. Я глубоко затягиваюсь сигаретой и радуюсь холодному, свежему морскому воздуху.
   - Вам нравится стихотворение? - спрашивает Люся.
   - Нравится. {311}
   Она удивленно смотрит на меня и вдруг улыбается.
   - Вы, кажется, не узнали его?
   - Нет, не узнал, - искренне сознаюсь я.
   - Это Юхан Смуул.
   Я снова сажусь на крыльцо и даю ее словам медленно прорасти во мне. Эскимосская собака ложится у моих ног и чего-то неторопливо ждет. Тихий и Ледовитый океаны с грохотом смешивают свои волны.
   - Знаете, Люся, когда я вернусь домой, я расскажу об этом Смуулу. Он очень обрадуется.
   В эту минуту литература кажется мне головокружительно всемогущей, почти второй реальностью. Перед глазами встает Балтийское море, пролив Муху, дверь из хорошо пригнанных досок с кованой ручкой, ласкающей ладонь, я вижу, как она резко распахивается и поросший травой крестьянский двор, вся тенистая деревня вдруг полны неуёмным Юханом и звонкими голосами Смуулов.
   - Вы заметили, что у местных собак голубые глаза? - спрашивает меня Люся.
   Я как-то не обратил на это внимания, но она оказалась права. Я продолжаю свою мысль:
   - Рассказчик я неважный, а Юхан плохой слушатель. У него никогда не хватает терпения дослушать до конца, он всегда прерывает вас вопросами. Лучше уж я запишу эту историю. Может быть, мне удастся сделать это достаточно правдоподобно. Вы как считаете?
   - Я считаю, - говорит Люся, - что мне пора кормить Димку.
   ОДИН-ЕДИНСТВЕННЫЙ МИР
   Над крышами поселка совсем низко со свистом пролетают маленькие жирные утки, вызывая озорной, карнавальный беглый огонь. Время от времени подстреленные на лету птицы шлепаются в воды лагуны или между домами. Детвора визжащей стайкой бросается спасать добычу от собак, которые, судя по всему, не желают считаться с правилами игры. В Уэлене ружейные выстрелы то же самое, что восклицательные знаки в письмах юной девушки.
   После обеда погода проясняется, и на юго-западе вырисовываются низкие заснеженные вершины.
   - Канилу, сегодня пойдем на кладбище.
   Скалистая гора со всеми своими продуваемыми ветром {312} откосами, террасами и бурой осыпью обвалов вздымается в мглистое небо. Уэлен прильнул к ней, как младенец, каменистая коса тянется то ли на пять, то ли на десять километров на северо-запад, исчезая только у темнеющих скал Инчоуна. Этот день будто создан для того, чтобы вглядываться в даль. Мы легко шагаем по поселку, палящему из ружей, то и дело втягивая голову в плечи, минуем голубое здание школы, оставляем за собой чернеющие обвалы земляных жилищ и серебристые столбы китовых ребер, переходим через журчащий прозрачный ручей, текущий в берегах красноватой морены, откуда поселок берет воду, когда кончаются запасы собранных на берегу льдин, и начинаем подниматься вверх по склону. Легким шагом спускается нам навстречу чукча в очках. Взглянув на меня и кивнув головой Канилу, он проходит мимо, но тут же окликает нас:
   - Куда вы идете?
   - На кладбище, - отвечаю я с удивлением, потому что эта бегущая в гору тропинка никуда больше не ведет.
   - Не смейте туда идти, - говорит он, неторопливо делает несколько шагов и останавливается рядом со мной, - нечего вам там искать.
   - Да я ничего и не ищу, - отвечаю я растерянно, - просто хочу посмотреть.
   - Все равно. Это запрещено.
   - Кто может мне запретить?
   - Не имеет значения, - говорит он и, расставив ноги, преграждает мне путь. - Ступайте обратно!
   Канилу молчит.
   Я вынимаю из планшетки рекомендательное письмо, которое уже не раз выручало меня в трудных ситуациях.
   - Вот видите, - говорю я с надеждой, - у меня есть разрешение.
   Он с явной неохотой берет бумагу и пробегает ее глазами.
   - Ничего не значит. Уходите отсюда.
   Такое я слышал всего один раз - в эстонском колхозе на берегу Черного моря, от вдребезги пьяного заместителя председателя колхоза. Но здесь передо мной стоит трезвый и спокойный человек, который, не отводя взгляда, смотрит мне прямо в глаза. Мое любопытство растет. Я сажусь на кочку. Мужчина что-то очень резко говорит Канилу. Канилу трогает меня за плечо:
   - Пойдем отсюда! {313}
   - И не подумаю!
   Они обмениваются еще несколькими фразами, и незнакомец уходит. Канилу говорит:
   - Мы должны немедленно уйти отсюда.
   - Черт побери,что случилось?
   - Он не разрешает тебе идти на кладбище.
   - Да кто он такой, чтобы разрешать или запрещать?!
   - Он сказал, что пойдет за ружьем.
   Я не верю своим ушам. И начинаю смеяться. Но Канилу не смеется. С недоумением пожимаю плечами и трогаюсь в путь. Канилу остается стоять на месте.
   - Я не пойду с тобой.
   Переубедить его мне не удается. Несколько раз мы одновременно оглядываемся через плечо, я машу ему рукой, зову с собой. Парень отрицательно мотает головой и наконец исчезает за домами. Я решаю подняться до снежной опушки, окаймляющей скалистую вершину Йынныткына, оттуда повернуть направо и на обратном пути спуститься на террасу, на которой расположено кладбище. Время от времени у меня за спиной раздаются негромкие ружейные хлопки и тут же гаснут, не разбудив даже эха. Мои лопатки вздрагивают заодно, надеюсь, с крыльями уэленских уток, привнося в прогулку таинственную ноту судьбы. Зеленеющая здесь, у подножья горы, тундра совсем не такая ровная, как это казалось из деревни, и только когда начинается каменистая россыпь, идти становится легче и веселее. Балансируя на четырехугольных темно-зеленых глыбах, добираюсь до первой заснеженной поляны, и этого оказывается вполне достаточно. Уже это место невольно вызывает множество вопросов и пробуждает фантазию. Оборачиваюсь. Ветер разогнал туман, и небо по-зимнему ясно. Солнце светит прямо в лицо, гасит краски, оставляя только синеющую зыбкую даль без конца и края. Там, на западе, вырисовываются маленькие поблескивающие озерца и словно перетекающие из одного в другой пологие склоны - простые формы Чукотки, незаметно растворяющиеся в бледном небе. На узкой полоске косы жмутся к земле маленькие крепкие дома, придавая пейзажу смысл и красоту, которые я научился здесь понимать или по крайней мере догадываться о их существовании. Экзотика неслышно уходит в более низкие широты, оставляя у меня на ладони подлинность статичных скульптур Туккая и старинных преданий, рассказанных Умкой. Разрозненные осколки {314} объединяются в мирную картину. А она, эта картина, обрамлена морем. Склон горы крутым откосом срывается в море, оттуда чуть слышно доносится шум прибоя. Отсюда, с горы, серо-стальной океан, охватывающий две трети горизонта, кажется окрашенным ультрамарином. Как стрела подъемного крана, висит над пустотой Тихого океана Чукотский Нос, и время, по которому мы проверяем свои часы, называется тут чукотско-новозеландским временем. Не здесь ли проходит восточная граница моих странствий? Что там, дальше? Самоа? А там, на фоне темнеющего неба, - Аляска? Если это так, - значит, конец? Движение - все, а достигнутая цель - ничто?
   "На главной улице селения Танурер, напротив здания склада, был найден скребок из обсидиана", - значится в отчете одной археологической экспедиции. Что правда, то правда, передвигаться можно еще и во времени. Нигде это не кажется таким простым делом, как здесь, в самом конце Старого Света, где история валяется прямо на земле, на деревенской улице, напротив амбаров.
   Первый человек появился здесь семь тысяч лет назад. Кто он был? Откуда пришел? И куда направился отсюда?
   Потом, передвигаясь вдоль побережья Тихого океана, пришли эскимосы и рассеялись на запад и на восток от залива, постепенно опоясав своим языком и арктической культурой весь Ледовитый океан, как если бы он был всего лишь небольшим озером.
   Последними (кажется, так?) пришли с Таймырского полуострова или откуда-то из-за него чукчи, ассимилировав эскимосские племена и юкагиров, населявших внутренние районы страны. Следом за ними, через открытую тундру, дошли в этот залив с самым богатым на Севере животным миром культурные влияния Северной Азии и даже Северной Европы, накладываясь на культуру американских эскимосов. В этом столь благоприятном во многих отношениях уголке земли сохранились контакты и с южными областями. Но связям в меридиональном направлении довольно скоро положили конец события, происходящие на далеком юге. Племена, населявшие долину Нила, Месопотамию, Китай и Дальний Восток, от охоты перешли к землепашеству и скотоводству. Изоляцию углубило охлаждение климата. Если история задумала это как эксперимент, то надо отдать ей должное - он оказался жестоким, но одновременно и блестящим, доказал необыкновенную способность человека приспосаб-{315}ливаться к природным условиям. Думаю, что когда-нибудь в будущем результаты злого опыта будут изучаться самым тщательным образом. Чукчанки придумали одежду, которая дала человеку автономную независимость от окружающей его среды. Не так давно влияние чукотской обуви на физиологическую деятельность человека было исследовано по двенадцати показателям. "Как космонавтов", - сказано было в выводах. Выяснилось, что ни один вид обуви промышленного производства пока не может соперничать с ней. Но ведь обуть надо было не считанное количество космонавтов, а целый народ! Из кожи, костей и из "дуба", который переменчивое море иногда выбрасывало на берег, чукчи мастерили маленькие байдарки и морские лодки грузоподъемностью в две тонны. В конце концов были открыты простейшие законы механики, и это позволило взять на вооружение остроумную автоматику: дернешь за ремень - и наконечник гарпуна не выходит из раны, а, наоборот, еще глубже уходит под кожу. Вращающийся гарпун, как называется этот снаряд, исследователи ставят на одну доску с великими изобретениями Запада, по его типам на Севере периодизируют историю. Отчаянно тяжелую, но благородную жизнь чукчей освещала коптилка, тоже один из примеров использования автоматики, и украшало искусство - величайшее сокровище этого народа. Но, изолированная от всего остального мира, жизнь здесь застыла в своих формах и оставалась неизменной даже тогда, когда в Тартуском университете уже читали труды только что умершего Кампанеллы, а томский казак зачерпнул из Охотского моря первую горсть воды, гадая, соленая она или пресная.
   Солнце совсем низко склоняется к горизонту, и море темнеет. Гористые холмы, тундра, озера и лагуны сближаются, теряя свои очертания, и сколько бы я здесь еще ни задержался, сегодняшний вечер все равно означает конец моего путешествия, а значит, и начало нового.
   Мы хотели организовать на Чукотку такую же смешанную экспедицию, как в свое время на Камчатку. Десять человек - не больше, но и не меньше, специалисты по ботанике, зоологии, географии, геологии. Может быть, надо включить в нее еще и археолога? Мы беседовали с профессором Харри Моором о Чукотке, о том, что здесь можно найти, а чего найти нельзя. Мартовское солнце сверкало на его выпуклых очках, как в свое время в {316} деканате, когда деканат помещался еще в главном корпусе университета. Профессор говорил с нами так, как будто и не было долгого перерыва в занятиях, хотя, по правде говоря, он всегда обращался к нам так, словно мы и не студенты. Эта наша беседа оказалась последней, больше я его не видел. С письмом Юхана Смуула я побывал у его друга по Антарктиде, А. Трешникова, директора Арктического института, носящего длинное и сложное название. Мы надеялись получить помощь у этого богатого института. С Трешниковым я снова встретился в зале театра "Эстония", на траурном заседании, посвященном Ю. Смуулу, но до этого, к счастью, еще так далеко! Из задуманной экспедиции так ничего и не вышло, но я слишком долго занимался ее организацией и вот теперь сижу здесь, один. Кое-что я понял яснее, в том числе и то, что путешествия в блестящем стиле минувших веков давно изжили себя, сейчас они возведены в удел геологов или низведены до удовлетворения личного упрямства. В наше время мало пользы от орлиного глаза, если за ним не стоят теодолит, визир или окуляр камеры. Да, только этот последний и будит во мне кое-какие слабые надежды.
   Я несколько растерян - как быть с моими спутниками? Если бы они были из плоти и крови, мы прошли бы с ними наш путь вместе до конца. Спутников не бросают, по крайней мере этого никогда не делаю я. А вот теперь рыжий Кокрен исчезает в лиственных лесах Анюя, а Фурман остается далеко на Таймыре. По сути дела, дороги нас троих скрестились на Камчатке, но тогда я еще не знал этого. Камчатка - тугой узел многих судеб. Мне кажется, я должен поехать туда за ними и на месте развязать этот узел. Может быть, тогда мы снова встретимся на страницах второй части моей книги "В поисках потерянной улыбки".
   Что еще?
   Не всегда я был откровенен до конца. Трижды на протяжении путешествия я испытал страх смерти. Я знаю, когда это было, вы, быть может, догадываетесь, но лучше, если бы никто и не догадывался об этом. Интересного здесь мало, а поучительного столько, что на следующий день мир кажется прекрасным подарком.
   Он и есть прекрасный подарок, думаю я, стоя на высокой горе и глядя на все эти реки, горы и населенные птицами острова, где жизнь идет своим мудрым путем. {317} Здесь, у меня за спиной, Америка, такая же прекрасная и еще более богатая страна, но половину кислорода, необходимого ей ежедневно, ночные ветры должны приносить с океана, а задохнуться от богатств в нашем бедном мире так же абсурдно, как задохнуться от бедности в нашем богатом мире. Что бы там ни говорили, нищета и богатство - все-таки прежде всего определенное духовное состояние, и в этом смысле Сибирь - богатейшая страна, а ее леса и реки внушают сейчас больше оптимизма, чем когда-либо раньше. При желании любой из нас может полистать энциклопедию и добавить ко всему сказанному еще то, что содержится в ее недрах.
   Заканчиваю свое долгое карабканье по горам на скалистом уступе над лагуной. На фоне заходящего солнца отлогие склоны совсем потемнели, а здесь, наверху, тундра все еще играет своими неяркими красками. Бледно-красная прошлогодняя трава, бледно-коричневый мох, серые камни, выцветшие кости, череп мужчины. Свернувшаяся калачиком женщина в ботинках, рядом с ней все, что может понадобиться в далекой дороге. Ребенок. Несколько истлевших крестов и источенных временем могильных ящиков. В стране скал и вечной мерзлоты могил не роют. Лемминг встает на задние лапки, приглядывается ко мне и, раздувая ноздри, подходит ближе, перелезая через бедренную кость. Все просто и бесповоротно. Скелеты лежат в таких будничных позах, что нетрудно представить себе, будто человек прилег на траву отдохнуть, и все во мне противится тому, чтобы назвать тех, кто здесь лежит, словом мертвецы. Это стародавние люди, "люди древние, подземельные", как у нас говаривали, которые здесь, под дождем и солнцем, на моих глазах и на глазах лемминга, внимательно разглядывающего каблук моего сапога, продолжают свое неутомимое странствие в природе, живут в образе травы, ходят в образе зверей, охраняют дороги в лице сурового чукчи, категорический запрет которого я только теперь начинаю понимать, понимать и ценить. Но у меня нет ощущения, что я здесь нежеланный гость. Есть, конечно, и здесь черный ворон с тяжелыми крыльями, но у него своя работа, он носитель смысла жизни, а не смерти, и здесь, и по всей арктической Берингии. Эти голые кости и есть Уэленова Троя, жизнь, которую сто поколений передавали из рук в руки. {318}