– Черт возьми! – воскликнул дон Гарсия, топая ногами, чтобы согреться, и плотнее завертываясь в плащ. – Я чувствую, как у меня мозг стынет в костях. Мне кажется, голландский ребенок мог бы сейчас побить меня пивной кружкой вместо всякого оружия. Право, я не узнаю себя. Вот сейчас я вздрогнул от аркебузного выстрела. Будь я набожен, я бы принял свое странное состояние за предостережение свыше.
   Все присутствующие, в особенности дон Хуан, были поражены, что он вспомнил о небесах, ибо никогда еще он о них не заговаривал, а если и делал это, то только с насмешкой. Но, заметив, что многие улыбнулись его словам, он в порыве тщеславия воскликнул:
   – Если кто-нибудь посмеет вообразить, что я боюсь голландцев, Бога или черта, то я сведу с ним счеты после нашей смены!
   – О голландцах я не говорю, но Бога и нечистого следует бояться, – сказал старый капитан с седыми усами, у которого рядом со шпагой висели четки.
   – Что они могут мне сделать? – сказал дон Гарсия. – Гром не поражает так метко, как протестантская пуля.
   – А о душе вы забыли? – спросил старый капитан, крестясь при этом страшном богохульстве.
   – Ну, что касается души... то нужно сначала убедиться, что у меня есть душа. Кто утверждает, что у меня есть душа? Попы. Но эта выдумка с душой приносит им такой доход, что, наверное, они сами ее сочинили, как булочники, придумавшие пирожки, чтобы их продавать.
   – Вы плохо кончите, дон Гарсия, – сказал старый капитан. – Такие речи не годится держать в траншее.
   – В траншее и в любом другом месте я всегда говорю то, что думаю. Но я готов замолчать, – вот у моего друга дона Хуана сейчас слетит с головы шляпа от вставших дыбом волос. Он верит не только в душу, но даже в души чистилища.
   – Я отнюдь не вольнодумец, – сказал дон Хуан со смехом, – и порой я завидую вашему великолепному безразличию к делам того света. Признаюсь вам, хоть вы и станете надо мной смеяться: бывают минуты, когда все то, что рассказывают об осужденных, вызывает у меня неприятные мысли.
   – Лучшее доказательство бессилия дьявола – то, что вы сейчас стоите живой в этой траншее. Поверьте мне, господа, – прибавил дон Гарсия, хлопая дона Хуана по плечу, – если бы дьявол существовал, он бы уже забрал этого молодца. Он хоть и юн, но, ручаюсь вам, это настоящий грешник. Он погубил женщин и уложил в гроб мужчин больше, чем могли бы это сделать два францисканца и два валенсийских головореза, вместе взятые.
   Он еще продолжал говорить, как вдруг раздался аркебузный выстрел со стороны траншеи, ближайшей к лагерю. Дон Гарсия схватился за грудь и вскрикнул:
   – Я ранен!
   Он пошатнулся и почти тотчас упал. В то же мгновение какой-то человек бросился бежать, но темнота быстро скрыла его от преследователей.
   Рана дона Гарсии оказалась смертельной. Выстрел был произведен с очень близкого расстояния, аркебуза была заряжена несколькими пулями. Но твердость этого закоренелого вольнодумца не поколебалась ни на минуту. Он крепко выругал тех, кто заговорил с ним об исповеди, и сказал, обращаясь к дону Хуану:
   – Единственно, что меня печалит в моей смерти, это то, что капуцины изобразят ее как суд Божий надо мной. Согласитесь, однако, что нет ничего более естественного, чем выстрел, убивающий солдата. Говорят, будто выстрел был сделан с нашей стороны; наверно, какой-нибудь мстительный ревнивец подкупил моего убийцу. Повесьте его без дальних разговоров, если он вам попадется. Слушайте, дон Хуан: у меня есть две любовницы в Антверпене, три в Брюсселе и еще несколько, которых я не помню... У меня путаются мысли. Я их вам завещаю... за неимением лучшего... Возьмите также мою шпагу... а главное, не забудьте выпада, которому я вас научил... Прощайте... И пусть вместо всяких месс мои товарищи устроят после моих похорон славную пирушку.
   Таковы приблизительно были его последние слова. О Боге, о том свете он и не вспомнил, как не вспоминал о них и тогда, когда был полон жизни и сил. Он умер с улыбкой на устах; тще–славие придало ему силы до конца выдержать гнусную роль, которую он так долго играл. Модесто исчез бесследно. Все в армии были уверены, что это он убил дона Гарсию, но все терялись в догадках относительно причин, толкнувших его на убийство.
   Дон Хуан жалел о доне Гарсии больше, чем о родном брате. Он полагал, безумец, что всем ему обязан! Это дон Гарсия посвятил его в тайны жизни, он снял с его глаз плотную чешую, их покрывавшую. «Чем был я до того, как познакомился с ним?» – спрашивал он себя, и его самолюбие внушало ему, что он стал существом высшим, чем другие люди. Словом, все то зло, которое в действительности причинило ему знакомство с этим безбожником, оборачивалось в его глазах добром, и он испытывал к нему признательность, какая бывает у ученика к учителю.
   Печальные воспоминания об этой столь внезапной смерти так долго не выходили у него из головы, что за несколько месяцев он даже переменил образ жизни. Но постепенно он вернулся к преж–ним привычкам, слишком укоренившимся в нем, чтобы какая-нибудь случайность могла их изменить. Он снова принялся играть, пить, волочиться за женщинами и драться с их мужьями. Каждый день у него бывали новые приключения. Сегодня он лез на стену крепости, завтра взбирался на балкон; утром дрался на шпагах с каким-нибудь мужем, вечером пьянствовал с куртизанками.
   Среди этого разгула он узнал о смерти отца; мать пережила его лишь несколькими днями, так что дон Хуан получил оба эти известия зараз. Люди деловые советовали ему – и это вполне отвечало его собственному желанию – вернуться в Испанию и вступить во владение родовым имением и огромными богатствами, перешедшими к нему по наследству. Он уже давно получил прощение за убийство дона Алонсо де Охеда, отца доньи Фаусты, и считал, что с этим делом покончено. К тому же он хотел применить свои силы на более широком поприще. Он вспомнил о прелестях Севильи и о многочисленных красотках, которые, казалось, только и ждут его прибытия, чтобы отдаться ему без сопротивления. Итак, сбросив латы, он отправился в Испанию. Он прожил некоторое время в Мадриде, на бое быков обратил на себя внимание богатством своего наряда и ловкостью, с какою управлял пикой, одержал там несколько побед, но вскоре уехал. Прибыв в Севилью, он ослепил всех от мала до велика своей пышностью и роскошью. Каждый день он давал новые празднества, на которые приглашал прекраснейших дам Андалусии. Что ни день, то новые развлечения, новые оргии в его великолепном дворце. Он сделался предводителем целой ватаги озорников, распущенных и необузданных и лишь ему одному покорных той покорностью, какая так часто наблюдается в кругу дурных людей. Словом, не было такого бесчинства, которому бы он не предавался, а так как богатый распутник бывает опасен не только самому себе, то он развращал своим примером андалусскую молодежь, которая превозносила его до небес и старалась ему подражать. Если бы провидение долго еще терпело его распутство, то, несомненно, понадобился бы огненный дождь, чтобы покарать безобразия и преступления, творившиеся в Севилье. Болезнь, приковавшая дона Хуана на несколько дней к постели, отнюдь не способствовала его исправлению; напротив, он искал у своего врача исцеления лишь для того, чтобы предаться новым бесчинствам.
   Выздоравливая, он развлекался тем, что составлял список всех соблазненных им женщин и обманутых мужей. Список этот был тщательно разделен на два столбца. В одном значились имена женщин с кратким их описанием, в другом – имена мужей и их общественное положение. Дону Хуану нелегко было восстановить в памяти имена всех этих несчастных, и можно полагать, что список его был далеко не полным. Однажды он показал его одному приятелю, который пришел его навестить. В Италии дону Хуану довелось пользоваться благосклонностью женщины, хвалившейся тем, что она любовница папы, и потому список женщин начинался ее именем, а имя папы числилось в списке мужей. За ним шел какой-то король, дальше герцоги, маркизы и так далее, вплоть до простых ремесленников.
   – Погляди, мой милый, – сказал дон Хуан приятелю, – ни–кто от меня не спасся, никто, начиная с папы и кончая сапожником; нет сословия, которое бы не уплатило мне подати.
   Дон Торривьо – так звали приятеля – просмотрел список и вернул его дону Хуану, заметив с торжествующим видом:
   – Он не полон.
   – Как? Не полон? Кого же недостает в таблице мужей?
   – Бога, – отвечал дон Торривьо.
   – Бога? Это правда, не хватает монахини. Черт возьми! Спасибо, что заметил. Так вот, клянусь тебе честью дворянина, – не пройдет и месяца, как Бог попадет в мой список, повыше папы, и ты поужинаешь у меня вместе с моей монахиней. В каком из севильских монастырей есть хорошенькие монашенки?
   Через несколько дней дон Хуан принялся за дело. Он начал посещать церкви женских монастырей, становясь на колени около самой решетки, отделяющей невест Христовых от остальных верующих. Оттуда он бросал бесстыдные взгляды на робких дев, как волк, забравшийся в овчарню и высматривающий самую жирную овечку, чтобы зарезать ее первую. Он вскоре заметил в церкви Божьей Матери дель Росарьо молодую монахиню поразительной красоты, еще более выигрывавшей от выражения печали, разлитой в ее чертах. Она никогда не подымала глаз, никогда не смотрела ни вправо, ни влево; она казалась целиком погруженной в святое таинство, совершавшееся перед ней. Ее губы чуть шевелились; заметно было, что она молится с большим жаром и благоговением, чем все ее подруги. Ее вид пробудил в доне Хуане какие-то старые воспоминания. Ему казалось, что он уже видел эту женщину, но где и когда, он не мог припомнить. Столько образов запечатлелось с большей или меньшей ясностью в его памяти, что они невольно сливались. Два дня подряд приходил он в церковь и становился всякий раз возле решетки, но ему так и не удалось заставить сестру Агату (он узнал, как ее зовут) поднять глаза.
   Трудность победы над особой, так хорошо охраняемой ее положением и скромностью, лишь разжигала желания дона Хуана. Самым важным и вместе с тем самым трудным было заставить себя заметить. Тщеславие дона Хуана нашептывало ему, что если бы только ему удалось привлечь внимание сестры Агаты, победа была бы наполовину одержана. Чтобы принудить эту прекрасную особу поднять глаза, он придумал следующую уловку. Он занял место как можно ближе к ней и, воспользовавшись минутой, когда во время поднятия святых даров все молящиеся распростираются ниц, просунул руку между прутьев решетки и вылил перед сестрой Агатой флакон духов, который принес с собой. Резкий запах, внезапно распространившийся, заставил молодую монахиню поднять голову, а так как дон Хуан стоял прямо перед ней, она не могла его не заметить. Сначала ее лицо выразило сильное удивление, потом оно покрылось смертельной бледностью: она слабо вскликнула и без чувств упала на каменные плиты. Ее подруги поспешили к ней и унесли ее в келью. Дон Хуан, очень довольный собой, удалился.
   «Эта монахиня действительно прелестна, – говорил он себе. – Но чем больше я на нее смотрю, тем больше убеждаюсь в том, что она уже занесена в мой список».
   На другой день к началу мессы он опять появился у решетки. Но сестры Агаты не было на ее обычном месте в первом ряду монахинь; она пряталась за своими подругами. Дон Хуан все же заметил, что она тайком оглядывается по сторонам. Он увидел в этом доброе предзнаменование для своей страсти. «Малютка меня боится, – подумал он, – но скоро я ее приручу». Когда месса окончилась, он заметил, что сестра Агата направилась в исповедальню. Но по пути туда, проходя мимо решетки, она словно невзначай уронила свои четки. Дон Хуан был слишком опытен, чтобы поверить в эту притворную рассеянность. Сначала он подумал, как хорошо было бы завладеть этими четками. Но он находился по другую сторону решетки и рассудил, что для того, чтобы поднять их, нужно подождать, пока все выйдут из церкви. В ожидании этой минуты он прислонился к столбу, как бы углубившись в молитву, прикрыв глаза рукой, но слегка при этом раздвинув пальцы, чтобы не терять из виду малейшего движения сестры Агаты. Всякий, кто увидел бы его в такой позе, принял бы его за доброго христианина, погруженного в благочестивые мысли.
   Монахиня вышла из исповедальни и сделала несколько шагов, направляясь внутрь монастыря. Но тут она заметила – или притворилась, будто заметила, – что потеряла свои четки. Она оглянулась вокруг и увидела, что они лежат возле решетки. Она вернулась и наклонилась, чтобы поднять их. В эту минуту дон Хуан заметил что-то белое, скользнувшее под решетку. Это был маленький листочек, сложенный вчетверо. Вслед за тем монахиня удалилась.
   Распутник, удивленный тем, что добился успеха быстрее, чем ожидал, даже пожалел, что встретил слишком слабое сопротивление. Подобное сожаление испытывает охотник на оленя, приготовившийся к долгой и трудной погоне: иногда зверь, только поднятый, внезапно падает, лишая охотника удовольствия и чести, которых он ждал от преследования. Дон Хуан все же поспешно поднял записку и вышел из церкви, чтобы на свободе ее прочесть. Вот ее содержание:

 
   Это Вы, дон Хуан? Неужели правда, что Вы меня не забыли? Я была очень несчастна, но уже начинала свыкаться со своей судьбой. Теперь я стану во сто раз несчастнее. Я должна Вас ненавидеть... Вы пролили кровь моего отца... Но я не могу Вас ни ненавидеть, ни забыть. Имейте ко мне жалость. Не приходите больше в эту церковь. Вы заставляете меня очень страдать. Прощайте, прощайте, я умерла для мира.
   
Тереса.


 
   – Да это Тересита! – вскричал дон Хуан. – Я был уверен, что где-то видел ее. – Затем он еще раз перечел записку. – «Я должна Вас ненавидеть...» Это значит – я Вас люблю. «Вы пролили кровь моего отца...» То же самое Химена говорила Родриго. «Не приходите больше в эту церковь». Это значит – я жду Вас завтра. Превосходно! Она моя.
   Затем он пошел обедать.
   На следующий день минута в минуту он был в церкви с заготовленным письмом в кармане. Каково же было его удивление, когда он заметил отсутствие сестры Агаты! Никогда еще месса не казалась ему более долгой. Он был вне себя. Проклиная в сотый раз совестливость Тересы, он отправился гулять на берег Гуадалкивира, стараясь придумать какую-нибудь хитрость. И вот что пришло ему в голову.
   Монастырь Божьей Матери дель Росарьо славился среди монастырей Севильи превосходным вареньем, которое изготовляли его монахини. Дон Хуан явился в приемную монастыря и попросил привратницу дать ему список всех сортов варенья, какие у нее были для продажи.
   – А есть у вас лимоны Маранья? – спросил он с самым естественным видом.
   – Лимоны Маранья, сеньор кавальеро? Я в первый раз слышу о таком варенье.
   – Однако оно сейчас очень в моде. Меня удивляет, что его у вас не приготовляют в большом количестве.
   – Лимоны Маранья?
   – Ну да. Маранья, – повторил дон Хуан, отчеканивая каждый слог. – Не может быть, чтобы ни одна из ваших монахинь не знала, как их приготовить. Опросите сестер, не знают ли они это варенье. Я приду завтра.
   Через несколько минут весь монастырь только и говорил, что о лимонах Маранья. Лучшие мастерицы никогда о них не слыхали. Одна лишь сестра Агата знала секрет. Надо взять обыкновенные лимоны, прибавить розовой воды, фиалок и т. д. и т. п. Она взялась их приготовить. Дон Хуан, придя на следующий день, получил банку лимонов Маранья. По правде сказать, это было ужасное на вкус варево. Но под бумагой, за–крывавшей банку, была спрятана записка от Тересы. То были новые мольбы оставить ее, забыть о ней. Бедная девушка пыталась обмануть себя. Религия, уважение к памяти отца и любовь боролись в сердце этой несчастной, но легко было догадаться, что любовь была в ней сильнейшим чувством. На следующий день дон Хуан прислал в монастырь пажа с ящиком лимонов, прося приготовить их так же и доверить это дело монахине, сварившей варенье, купленное им накануне. На дне ящика лежал искусно спрятанный ответ на письмо Тересы. Он писал ей:

 
   Я был очень несчастлив. Злой рок направил мою руку. С той самой злосчастной ночи я не переставал думать о тебе. Я не смел надеяться, что ты испытываешь ко мне что-либо, кроме ненависти. Наконец я снова нашел тебя. Не говори мне больше о своих обетах. Прежде чем посвятить себя церкви, ты уже была моей. Ты не вправе была располагать своим сердцем, которое принадлежало мне... Я пришел требовать сокровище, которое для меня дороже жизни. Я или погибну, или верну тебя. Завтра я вызову тебя в приемную монастыря. Я не смел являться туда, не предупредив тебя. Я боялся, как бы твое волнение нас не выдало. Вооружись мужеством. Скажи мне, можно ли подкупить привратницу.

 
   Две капли воды, искусно пролитые на бумагу, изображали слезы, капнувшие из глаз дона Хуана.
   Несколько часов спустя монастырский садовник принес дону Хуану ответ и предложил свои услуги. Привратница была неподкупна; сестра Агата соглашалась выйти в приемную, но только для того, чтобы показаться ему в последний раз и проститься навеки.
   Несчастная Тереса явилась в приемную ни жива ни мертва. Она должна была держаться обеими руками за решетку, чтобы не упасть. Дон Хуан, спокойный и бесстрастный, наслаждался смятением, в которое ее поверг. Сначала, чтобы отвести глаза привратнице, он непринужденно заговорил о друзьях Тересы, оставленных ею в Саламанке и поручивших ему передать ей привет. Затем, воспользовавшись моментом, когда привратница отошла в сторону, он быстрым шепотом сказал Тересе:
   – Я готов пойти на все, чтобы тебя извлечь отсюда. Если понадобится поджечь монастырь, я это сделаю. Не хочу ничего слушать. Ты принадлежишь мне. Через несколько дней ты будешь моей или я погибну, но многие погибнут вместе со мной.
   Привратница опять подошла. Донья Тереса задыхалась, она не могла произнести ни слова. Тем временем дон Хуан заговорил равнодушным голосом о варенье, о вышивках монахинь, обещая привратнице прислать из Рима освященные папой четки и пожертвовать монастырю парчовое платье, чтобы наряжать в него святую покровительницу их общины в день ее праздника. После получасовой беседы в таком духе он почтительно и степенно простился с Тересой, оставив ее в волнении и отчаянии, не поддающихся описанию. Она поспешила запереться в своей келье, и там ее рука, более послушная, чем язык, написала длинное письмо, полное упреков, молений и жалоб. Но она не могла удержаться, чтобы не высказать дону Хуану свою любовь, оправдывая этот грех свой тем, что она вполне искупит его, отказываясь уступить мольбам своего возлюбленного. Садовник, ведавший этой преступной перепиской, вскоре принес ответ. Дон Хуан по-прежнему грозил прибегнуть к крайним средствам. В его распоряжении была сотня головорезов. Святотатство не пугало его. Он был бы счастлив умереть, лишь бы ему удалось еще раз сжать в объятиях свою возлюбленную. Что могло поделать это слабое дитя, привыкшее уступать обожаемому человеку? Тереса проводила ночи в слезах, а днем не могла молиться, так как образ дона Хуана всюду ее преследовал. Даже тогда, когда она вместе со своими по–другами выполняла благочестивые обязанности, ее тело машинально совершало молитвенные движения, меж тем как душа была всецело поглощена гибельной страстью.
   Через несколько дней она не могла более сопротивляться. Она сообщила дону Хуану, что готова на все. Она понимала, что так или иначе погибла, и потому решила, что если уж суждено умереть, то лучше испытать перед этим минуту счастья. Дон Хуан, вне себя от радости, приготовил все для похищения. Он выбрал безлунную ночь. Садовник принес Тересе шелковую лестницу, чтобы она могла перелезть через монастырскую стену. Сверток с мирским платьем был спрятан в условленном месте сада – показаться на улице в монашеском одеянии было невозможно. Дон Хуан должен был ждать ее за стеной. Поблизости будет стоять наготове закрытый портшез, запряженный быстрыми мулами, которые умчат ее в загородный дом дона Хуана. Там в полной безопасности она будет жить спокойно и счастливо со своим возлюбленным. Таков был план, придуманный самим доном Хуаном. Он заказал подходящее для нее платье, испробовал лестницу, подробно объяснил, как ею пользоваться, – словом, не забыл ни одной мелочи, необходимой для успеха предприятия. Садовник был человек надежный, и дело это сулило ему слишком большую выгоду, чтобы можно было усомниться в его преданности. Кроме того, были приняты меры, чтобы убить его на следующий день после похищения. Словом, казалось, план был так хорошо задуман, что ничто уже не могло его расстроить.
   Дабы отвести от себя подозрения, дон Хуан удалился в замок Маранья за два дня до вечера, назначенного для похищения. В этом замке провел он бульшую часть своего детства, но с самого своего возвращения в Севилью еще ни разу там не побывал. Он прибыл туда к ночи и первым делом хорошенько поужинал. Потом слуги раздели его, и он лег в постель. Он велел зажечь в своей комнате две большие восковые свечи и положил на стол книгу с легкомысленными рассказами. Прочтя несколько страниц и почувствовав, что сон его одолевает, он закрыл книгу и погасил одну из свечей. Прежде чем погасить вторую, он обвел комнату рассеянным взглядом и вдруг увидел в алькове картину с изображением мук чистилища – картину, на которую он так часто смотрел в детстве. Невольно взгляд его остановился на человеке, внутренности которого грызла змея, и, хотя этот образ показался ему еще более ужасным, чем прежде, он не мог от него оторваться. В ту же минуту он вспомнил лицо Гомаре и страшный отпечаток, который смерть наложила на его черты. Эта мысль заставила дона Хуана содрогнуться, и он почувствовал, что волосы его встали дыбом. Однако, призвав на помощь свое мужество, он погасил вторую свечу, надеясь, что мрак избавит его от отвратительных образов, которые его преследовали. Темнота еще усилила его страх. Глаза его по-прежнему были обращены к картине, которой он теперь не видел. Но она была так хорошо ему знакома, что он в своем воображении видел ее отчетливо, как будто был яркий день. Временами ему казалось даже, что фигуры озаряются и начинают светиться, словно пламя чистилища, изображенное художником, было настоящим огнем. Наконец его возбуждение достигло такой степени, что он стал громко звать слуг, чтобы приказать им убрать картину, вызывавшую в нем такой ужас. Когда они вошли в комнату, он устыдился своей слабости. Ему пришло в голову, что слуги станут смеяться над ним, узнав, что он испугался картины. Стараясь говорить естественным тоном, он велел им зажечь свечи и оставить его одного. Затем он снова принялся за чтение, но глаза его пробегали по страницам, а мысли были заняты картиной. Охваченный несказанным волнением, он провел ночь без сна.
   Едва рассвело, он быстро встал и отправился на охоту. Движение и свежий утренний воздух мало-помалу успокоили его, и, когда он вернулся в замок, впечатление, вызванное картиной, рассеялось. Он сел за стол и много пил. В голове у него слегка шумело, когда он отправился спать. По его приказанию постель была приготовлена ему в другой комнате, и вы легко можете догадаться, что он не распорядился перенести туда картину, но он сохранил о ней воспоминание настолько сильное, что опять долго не спал.
   Впрочем, ужас не пробудил в нем раскаяния, и он не упрекал себя за свою прежнюю жизнь. Он все так же был занят затеянным им похищением и, отдав слугам все необходимые приказания, выехал один в Севилью в часы дневного зноя, чтобы прибыть туда к ночи. Действительно, уже спустилась ночь, когда он подъ–ехал к Торре дель Льоро, где его ждал слуга. Дон Хуан поручил ему коня и спросил, приготовлены ли портшез и мулы. Согласно его приказанию они должны были ждать его на одной из ближайших к монастырю улиц, чтобы он мог быстро дойти до них с Тересой, но при этом не настолько близко, чтобы вызвать у ночного дозора подозрение, если тот наткнется на них. Все было в порядке, приказания были выполнены в точности. Дон Хуан заметил, что у него остается еще целый час до того времени, когда он должен был дать Тересе условный сигнал. Слуга набросил ему на плечи большой темный плащ, и он вошел один в Севилью через ворота Трианы, закрыв лицо, чтобы его не могли узнать. Жара и усталость заставили его присесть на скамью среди пустынной улицы. Он принялся насвистывать и напевать песенки, приходившие ему на память. Время от времени он поглядывал на часы, досадуя, что стрелка подвигается страшно медленно... Внезапно слух его поразило мрачное и торжественное пение. Он сразу догадался, что то было пение похоронное. Вскоре за углом показалась процессия, направлявшаяся к нему. Два длинных ряда кающихся с зажженными свечами в руках шли впереди гроба, покрытого черным бархатом, его несли несколько человек, одетых на старинный лад, седобородых, со шпагой на боку. Шествие замыкалось двумя рядами. Вся эта процессия подвигалась медленно и важно. Не было слышно шума шагов по мостовой – можно сказать, все фигуры скорее скользили, чем шли. Длинные, прямые складки одежд и плащей казались неподвижными, как мраморные одеяния статуй.