Я даже начал вспоминать безмятежную голубень над кременчугским аэродромом. Там курсантом аэроклуба впервые поднялся над землей на По-2. Там отросли мои крылья. Там впервые ощутил чувство власти над высотой, такой заманчивой, зовущей! Что и говорить, чумазый слесаренок за штурвалом воздушного корабля! Дети рабочих и крестьян штурмуют пятый океан...
   Командир эскадрильи резко развернулся в мою сторону, словно заметил атакующего врага. Мне ничего не оставалось делать, как маневрировать, чтобы оказаться у Андреева с противоположной стороны. Пристроившись, тотчас же почувствовал, как вздрогнула машина. Тяга мотора прекратилась. Фонарь кабины покрыла темно-желтая пленка, сквозь которую почти ничего нельзя рассмотреть.
   Снаряд! - обожгла мысль. - Но откуда? Кто стрелял? Ни мессеров, ни юнкерсов нет. Неужели зенитки?
   Открываю фонарь кабины, залитый маслом. Иначе ничего не видно. Стараясь выдерживать необходимую скорость, иду со снижением. Ребята остались где-то вверху. А территория? Чужая... Надо развернуться в свою сторону. В глаза ударили лучи солнца. Плохо, но все же на мгновение успел увидеть бешеную карусель. Это Андреев с хлопцами ринулся в бой против Мессершмиттов-110, пытающихся нанести штурмовой удар по нашим войскам.
   Убедившись, что за мной погони нет, выбираю площадку для посадки. Впереди между двумя лесными массивами - снежная поляна. Прямо под крылом мелькают окопы. Свои? Чужие? По мне не стреляют. Вероятно, свои. Необходимо спасти самолет. Жалко сажать его на фюзеляж: погнутся винт, щитки, обшивка. И я решаюсь на запретное - приземлиться на лыжи. Будь что будет... Як плавно касается наста у самой опушки леса и, замедляя движение, оставляет глубокий след.
   В лес. Немедленно в лес! А как быть с самолетом? Не отдавать же его немцам, если они поблизости отсюда. Вон уже бегут. Еще минута, и будет поздно. Загоняю патрон в ствол пистолета. И вдруг...
   - Хлопцы, сюда! - зычно гаркнул какой-то детина по-украински. - Тут наш летак сив.
   Свои. На душе отлегло.
   Держа перед собой автоматы, ко мне поспешно приблизились несколько красноармейцев в ушанках, стеганках и валенках. Расспросы. Соболезнования. Но сейчас не до этого. Осматриваю самолет. Не поторопился ли сесть в это укромное местечко? Кажется, нет. Сквозь распоротый капот вижу пробоину в моторе. Вот откуда масло-то било... Что же теперь делать?
   Красноармейцы с любопытством осматривают машину, пробуют на ощупь, восхищаются плавностью ее линий, всем ладным, стремительным корпусом. Вероятно, они и не догадываются, что лететь на таком самолете нельзя.
   Тот самый детина, с зычным голосом, простодушно спросил:
   - А дэ ще люды сыдять?
   В другой раз я, наверно, посмеялся бы над его вопросом, но теперь было не до шуток.
   - Это истребитель, - ответил я, - и летает на нем один человек.
   - За скильких же вин чоловик вправляется?
   - Считайте: за летчика - раз, за штурмана - два, за стрелка - три...
   - От цэ голова! Нэ голова, а цила рада.
   Разговор прервал подошедший командир роты.
   - Васильев, - козырнул он, очевидно полагая, что летчик должен иметь большое воинское звание.
   - Михайлик. Сержант Михайлик, - уточнил я, заметив, что командир постарше и поопытнее меня.
   - Как же это вы так? - кивнул он на беспомощную машину.
   Пришлось рассказать все по порядку.
   - Тогда пошли на командный пункт, оттуда дозвонитесь до своей части. Мотор привезут?
   - Не знаю. Может быть, легче самолет увезти. Приедет техник и решит, что целесообразнее, легче и быстрее.
   А Шаповалов, должно быть, запрокинув голову, напряженно вглядывался в суровое небо и с тревогой ждал моего возвращения. Они, техники, всегда беспокоятся о нас, командирах экипажей.
   Пышет жаром раскаленная докрасна буржуйка. По справедливости эту печку надо бы называть не буржуйкой, а фронтовичкой: столько уюта приносит она неприхотливым в быту военным.
   Мы сидим на грубо сколоченных топчанах и табуретках. Слева от меня примостился Виктор Ефтеев. Теперь он ведущий, вместо погибшего командира звена младшего лейтенанта Сугокона. Поодаль от Виктора - лейтенант Поселянов. Каждый думает о чем-то своем, глядя на потрескивающие поленца в приоткрытой печурке. Должно быть, сама обстановка подсказывает грустно-лирическую мелодию Землянки. - Бьется в тесной печурке огонь, на поленьях смола, как слеза, - тихо начинает Ефтеев. Поправив растрепавшиеся русые волосы, он вздохнул и вместе со всеми продолжил:
   И поет мне в землянке гармонь
   Про улыбку твою и глаза...
   Эта песня дошла к нам солдатскими тропами и поселилась, прижилась в полку, как добрая знакомая, врачуя сердца и души. Гибель и в самом деле могла настичь каждого из нас в любой момент, но тем не менее мы спокойно пели суровые, правдивые строки:
   ...До тебя мне дойти не легко,
   А до смерти - четыре шага...
   До тебя - это до любимой. А у всех ли они есть, любимые? Всем ли довелось изведать трепетное чувство любви? Наверное, не всем. Многие, как и я, ушли в армию восемнадцатилетними пареньками, и никто нас, разумеется, не ждет. Но уж такова сила слова, что его, как говорят, не выбросишь из песни.
   - Так, чего доброго, и слезу недолго пустить, - встрепенулся Поселянов, потирая ладонью синевато-бурые пятна на лице - следы от ожогов. - Может, баланду потравим?
   - Давай! Витек, ты не против? - спросил сержант Выдриган.
   - Что же, пускай травит, - равнодушно ответил Ефтеев.
   - Тогда послушайте, как мой дед на тетеревов охотился без ружья.
   - Как это - без ружья?
   - Очень просто. Они ведь любопытные, но, как видно, глупые. Заметит этакий расфуфыренный космач деда и глядит на него, как на чудо: охотник, мол, а без ружья. А дедок-то мой шустрый. Бегает вокруг дерева - тетерев за ним поворачивается. Накружится до одури, и шмяк деду под ноги. Тот его в мешок и к следующему дереву. А там уже другой красавец дедовых фокусов ожидает...
   - И помногу приносил? - подмигивают ребята шутнику.
   - На эскадрилью хватило бы, кроме Михайлика, - продолжает балагур.
   - Это почему же?
   - Так вин же хохол. Сало да галушки лопае, а птахами брезгуе, - закончил по-украински Поселянов.
   Ребята смеются, лишь Виктор по-прежнему задумчив. Он трогает меня за рукав и показывает на часы: пора на дежурство.
   С сожалением покидаем свой подземный салон с жарко пылающей времянкой, разбитного неунывающего Поселянова. Надо: за два часа дежурные летчики порядочно промерзли в кабинах и теперь, пожалуй, нетерпеливо поглядывают на снежный горб землянки...
   Прогрели моторы, чтобы в случае сигнала на взлет немедленно запустить их. Не прошло и двадцати минут, как над аэродромом появились два Мессершмитта-109. Ясно - прилетели блокировать, чтобы не дать нам возможности взлететь. А тем временем бомбардировщики, наверное, сбрасывают свой разрушительный груз на соседний аэродром.
   Из реденького леска затрещали пулеметные очереди, однако гитлеровцы не уходили,
   Разворачиваясь для повторного захода на соседей, юнкерсы попутно высыпали на нас несколько кассет лягушек - мелких прыгающих бомб. Надо бы немедленно взлететь, но проклятые мессеры висят буквально над нами. И тем не менее кто-то с командного пункта дал зеленую ракету. Это приказ на вылет.
   Поднимаемся в паре с Ефтеевым. Слева от меня проносится Ме-109. Я знаю, что сейчас произойдет, и от бессильной ярости стискиваю зубы до боли. Но зубами фашиста не проймешь, поэтому пытаюсь повернуть нос яка в сторону вражеского самолета, чтобы ударить по нему хоть не прицельным, а заградительным огнем. Машина почти не слушается, слишком мала скорость после отрыва от земли. А времени нет...
   Мессершмитт коршуном кидается на Виктора, и его самолет, вспыхнув, сваливается на левое крыло. Эх, Витя, Витя...
   Словно щепку, подбросило и мой як. Мотор заглох. Кабина наполнилась острым запахом гари. В жуткой тишине слышу треск пушечных и пулеметных очередей. Это меня расстреливает второй фашист.
   На ногах ощущается липкость. Кровь? Но думать об этом некогда. Надо садиться прямо перед собой, пока не взорвались бензобаки. Инстинктивно посылаю ручку управления вперед. Из-за дыма и какой-то вялости ничего не вижу. Толчок.
   Вспарывая фюзеляжем податливые сугробы, самолет ползет по поляне.
   Сейчас налетит Ме-109 и добьет машину и меня. Надо выбираться из кабины. Отстегиваю привязные ремни и переваливаюсь через борт. Слева и справа вздымаются мелкие снежные фонтаны. Поднимаю голову - прямо на меня пикирует гитлеровец. Бежать в лес! Но противная вялость, потяжелевшие комбинезон и унты приковывают на месте, вдавливают в рыхлый снег.
   Немец повторяет заход. В бессильной ярости ругаюсь, потрясаю кулаками. Брань и кулаки против пушек и пулеметов? Смешно. Снаряды и пули решетят як, бороздят снежную целину.
   Третье пикирование. Зарываюсь в снег. Голову накрываю парашютом. Слышу, как на моем самолете начинают рваться раскаленные огнем снаряды. Сейчас воспламенятся бензобаки...
   Взрыв выбросил меня из снежного логова. Немец ушел. Дымящийся трубчатый скелет растерзанного яка торчит страшным привидением.
   - Яша, жив?..
   Это Шаповалов. Сколько времени прошло, как я лежу у останков самолета? Не знаю. Для меня оно остановилось с того момента, как сгорел Виктор Ефтеев. На миг вспомнилось: До тебя мне дойти не легко, а до смерти - четыре шага...
   Трясущимися от нервного потрясения руками сворачиваю самокрутку и глотаю дым. Жадно. Взахлеб.
   - Яш! - тормошит за воротник комбинезона техник. А что - Яш? Без друга. Без самолета. Без желания жить. Что - Яш?!
   - Пойдем, - Шаповалов показывает в сторону деревни, где догорает крайний дом.
   В горячке рванулся из сугроба, встал. Но острая боль подкосила колени, и я снова упал. Техник бережно берет меня под мышки, поднимает и молча волочет, проваливаясь по пояс в снегу. Он что-то говорит. В памяти застревает единственная фраза: Горящий самолет Виктора врезался в дом...
   Доктор насчитал тридцать восемь осколочных ранений от разрыва эрликоновского снаряда. Тридцать восемь? Почему не сто? Почему я остался жив, а Ефтеев погиб?
   - В госпиталь отправлять не будем.
   А мне все равно.
   - Отлежишься в полку.
   А Ефтеев никогда не отлежится.
   - Ранения не очень опасны...
   А Виктор отжился.
   - Скоро будешь летать.
   А моему ведущему теперь все равно - буду я летать или нет.
   - Ты еще счастливо отделался.
   - Доктор, идите к черту!
   Медик ушел. Рад: человек ругнулся, значит, в своей тарелке. А это главное.
   Ноги распухли, как бревна. Возле кровати лежат посеченные осколками снаряда унты. И унтята в дырках. Если бы не меховая обувь, ранения могли быть намного опасней. Остаться без ног... Это для летчика трагедия. Ползун. А. сердце - в небе. Какое счастье иметь ноги. Обыкновенные ноги, которые необходимы тебе не для ходьбы, нет, - чтобы управлять педалями, чтобы слушался тебя руль поворота.
   В комнате никого нет. Лежу один. На тумбочке газета. Что делается в мире? Читаю сводку с фронтов. Общая обстановка: ...ничего существенного не произошло. Знакомая формулировка. А что пишут об авиации? ...Позавчера уничтожено 25 самолетов. Вчера под Москвой сбито 5 самолетов противника.
   За минувший день частями нашей авиации уничтожено или повреждено 75 немецких автомашин с войсками и грузами, более 30 подвод с боеприпасами, 33 полевых и зенитных орудия, 43 зенитно-пулеметные точки, взорвано 6 складов с боеприпасами и склад с горючим, разбит паровоз и 18 железнодорожных вагонов, рассеяно и уничтожено до роты пехоты противника.
   Действительно, ничего существенного. Так, мелочь. Мелочь по сравнению с тем, что пишет своей жене Фриде гитлеровский ефрейтор Менг: Если ты думаешь, что я все еще нахожусь во Франции, то ты ошибаешься. Я уже на Восточном фронте... Здесь все наши враги, каждый русский, независимо от возраста и пола, будь ему 10, 20 или 80 лет. Когда их всех уничтожат, будет лучше и спокойнее. Русское население заслуживает только уничтожения. И их всех надо истребить, всех до единого!
   Всех... Значит, и мою мать, и отца, и меня, и моих однополчан. Все сто пятьдесят миллионов... Жуть. Бред. Химера!
   Скомканная газета летит на пол. А при чем тут газета?
   - Яков, не балуй!
   Это военврач. Он знает - нервничаю от вынужденного безделья. Осмотрел мои распухшие ноги. Поколдовал над ними, смазал, перевязал.
   - Будешь хандрить - в госпиталь отправлю.
   И ушел.
   Угроза действует отрезвляюще. В самом деле, отправит - болтайся там, в тылу. А попадешь ли снова в свой полк - бабушка надвое сказала. Лежи, Яшка, лежи, не брыкайся...
   Принесла обед Вера, наша официантка.
   - Кушай, Яшенька. Поправляйся.
   Поставила тарелки на тумбочку, а сама стоит рядом, теребит белый передничек.
   - Больно?
   Мотаю головой: нет. Может, еще нюни распустить перед ней?
   - Что нового? Всплеснула руками.
   - Надо же, забыла сказать... Наши только-только пришли с задания. Двух мессершмиттов сбили. Коля и Ваня. Веселые такие, озорные. Наливай-ка, говорят, Верочка, побольше, погуще и пожирней. Налила, конечно. Разве жалко? Только бы все хорошо было. А ты ешь, ешь. Моими словами сыт не будешь.
   Вера, Верочка, милая говорунья. Если бы ты знала, как мне нужны были вот эти твои слова - двух мессершмиттов сбили. Это за Виктора Ефтеева, за меня. А сколько еще таких, как мы! За всех надо свести счет. За всех!
   Так идут дни за днями. На дворе уже апрель. Снеготаяние. Ледолом. Скоро взбурлят реки от напора студеной воды, взопреет земля, пробьются первые усики зелени. А там теплынь, солнце. Солнце? Черное оно, сумрачное. И останется оно таким для наших людей, пока землю родную топчут ефрейторы менги...
   В дверь постучали. Показался объемистый ящик. Потом сияющее лицо адъютанта эскадрильи Поселянова.
   - Тебе, товарищ сержант, подарок! Ташкент вай как далеко, а сердце его совсем близко. Узбекистан - фронт. Ошналык. Дружба!
   Поселянов поставил посылку на тумбочку, под столом отыскал отвертку и ловким движением поддел крышку. Перчатки, носки, кисет, носовые платки. Розовые гранаты, разные сласти, бутылка портвейна Узбекистан... И, наконец, письмо. Читаю по слогам:
   - Йулда жангчи Кизыл Армия!
   - Дорогой боец Красной Армии! - переводит адъютант.
   С особым старанием, с любовью произносит он каждое слово. Уж очень хотелось ему хоть чем-нибудь утешить меня.
   - Да ты откуда знаешь узбекский язык? - спрашиваю его.
   - Я все языки знаю, - улыбаясь, отвечает Поселянов.
   Отдаю ему письмо и молча слушаю. Слушая, мысленно переношусь в далекую среднеазиатскую республику, которую по-настоящему не знаю. Узбекистан в моем представлении - буйство садовых красок, море солнца, снеговые тюбетейки гор, голубые разливы Аму - и Сыр-Дарьи, неоглядные поля хлопка - белого золота. Экзотика. Мирная жизнь. Мечта!
   А Поселянов читает, что узбекский народ приютил сотни тысяч эвакуированных стариков и детей, разместил на своих землях десятки заводов, поставляющих фронту боевую технику и оружие, что люди теперь день и ночь работают с думой о нас, бойцах Красной Армии, с думой о победе над немецко-фашистскими захватчиками.
   И блекнет экзотика, растворяется в гуле заводских и фабричных цехов, в неустанных хлопотах земледельцев. В Узбекистане тоже фронт. Трудовой фронт.
   Отзвенели вешние ручьи, вошли в свои берега небольшие речушки, вьющиеся меж лесных массивов Подмосковья. А речушек здесь великое множество. Только в окрестностях Медыни около десятка: Шоня, Лужа, Изверя, Угра, Ресса, Воря, Суходрев... В зеленые гимнастерки оделись деревья, цветной полушалок накинула на плечи земля.
   Осколки эрликоновского снаряда оставили на моих ногах шрамы, а некоторые зарубцевались, прижились под кожей.
   - Прощай, доктор! Спасибо за все...
   Полковой эскулап рад за меня, будто он сам, а не я выздоровел и теперь возвращается в эскадрилью.
   - Будь здоров, сержант. Воюй позлее!
   И снова боевые дежурства, вылеты, воздушные бои.
   ...Утро выдалось ясным и тихим. До того тихим, что с окраины аэродрома, где начинался нечастый лесок, слышен беззаботный птичий пересвист. Радуются пичуги теплу и свету.
   Вместе с Шаповаловым лежим под крылом самолета, на траве. Слушаем птичью звень, дышим свежим травяным настоем, переметанным с запахами бензина и масла. На желтую шляпку одуванчика сел шмель. Сонный, еще вялый. Лапками раздвинул пестики цветка и уткнулся хоботком. Лакомится, шельмец. Что же, лакомься.
   Прямо передо мной играют, как дети в пятнашки, белокрылые мотыльки. Кружатся почти на одном месте, то сходясь, то расходясь. Завидная маневренность. Человеку бы такую, мне, летчику.
   По теплой земле деловито снуют темно-коричневые муравьи, похожие на цифру восемь. Зачем снуют, о чем хлопочут? Это известно только им. Снуйте, живите, работяги.
   Метрах в десяти от машины сквозь малахит еще не примятой травы растет черный бугорок земли. Это что еще за землерой?
   - Крот, - говорит Шаповалов. - Портит аэродром. Может, бензинчику плеснуть в нору?
   - Не надо. Разровняешь бугорок, и делу конец. Верно?
   - Угу, - соглашается техник.
   У соседней машины заливается телефонная трель. Командир эскадрильи С. Ф. Андреев поднимает трубку. До нас долетает его голос:
   - Есть, подняться четверкой!
   Позабыты птицы, мотыльки и прочая живность. Покой весеннего утра нарушает неистовый рев яков.
   Мы идем на разведку в район железнодорожной станции Угра. По предположению, там сосредоточиваются вражеские эшелоны с танками, горючим и боеприпасами. Обычно на разведку высылается пара, но майор Лесков предупредил Андреева, что над станцией непрерывно барражируют истребители противника. Поэтому в воздух поднялась четверка. Так надежнее.
   Над нами плывут кучевые облака. Они, возможно, пригодятся нам. Андреев всегда напоминает о необходимости умело использовать их. Облака могут быть отличной маскировкой и даже укрытием.
   Заходим на Угру со стороны солнца и, пикируя, осматриваем подъездные пути. На линиях стоят восемь эшелонов. На открытых платформах - техника. Вперемежку между ними - круглые цистерны с горючим. А чем набиты закрытые вагоны? Вероятно, боеприпасами.
   Вражеские зенитчики всполошились. Но было уже поздно. На бреющем полете мы уходим в сторону своего аэродрома. Снаряды рвутся где-то за хвостами наших самолетов. А мессершмитты почему-то кружатся в стороне. Скорее всего, они ожидали налета наших бомбардировщиков или штурмовиков.
   Мы доложили в штабе полка о результатах разведки и вскоре получили приказ сопровождать ильюшиных на штурмовку станции Угра. Об этих самолетах слава ходила по всем фронтам. Знаменитые горбачи были грозой для фашистов, которые называли их черной смертью. А у нас о крылатых бронированных танках с уважением говорили: советские илы роют фрицам могилы. Точная, меткая поговорка.
   Строй Ил-2, сопровождаемый звеном ЛаГГ-3, показался над аэродромом. Штурмовики шли очень низко, едва не задевая макушки деревьев. На зеленом фоне лесного массива сверху обнаружить самолеты было почти невозможно, а снизу они были неуязвимы, разве только зенитка саданет в упор. Но это почти исключалось.
   Андреев и я заняли свои места в общем боевом порядке, чуть выше лагов. Уже на подходе к станции противник открыл сильный зенитный огонь. Но ильюшиным не впервые идти напролом. Не мешкая, они делают заход, обрушивают на Угру ливень свинца и море огня и исчезают за ближайшей рощицей. Станция окутывается дымом. Сквозь его густые клубы вздымаются желтые смерчи. Это взрываются цистерны с горючим, вагоны с боеприпасами.
   А штурмовики появляются вновь, чтобы еще раз ударить по скоплению вражеских эшелонов. Немного выше илов идет четверка истребителей, ведомая капитаном Кузнецовым. Я знаю только фамилию командира сопровождающей группы. Встречаться с ним не приходилось, хотя и живем по соседству.
   Добавив в заваренную кашу солидную порцию перца, горбатые правым разворотом выходят из атаки и устремляются в сторону линии фронта. Лаги перестраиваются. Кузнецов спешит прикрыть ильюшиных справа и натыкается на зенитный снаряд. Его машина перевернулась вниз кабиной...
   Что с капитаном? Подхожу к нему. Из левой плоскости лага струей бьет бензин, но летчик упорно тянет за своими, к линии фронта. Он, кажется, увидел меня и теперь чувствует защиту. Дружеское крыло - великое дело в бою. Это утраивает силу, удесятеряет надежду на благополучный исход.
   В голове созревает план: если Кузнецову не удастся дотянуть до аэродрома, обеспечу ему посадку на подходящей поляне и помогу уйти в лес. Или сам произведу посадку. А там возьму капитана в свою кабину - и домой.
   Основная группа самолетов уже скрылась за горизонтом. Оглядываюсь. Станция Угра полыхает вовсю. Хорошо поработали ильюшины! И вдруг замечаю двух Ме-109. Идут за нами, стервятники. Будь я один, им бы ни за что не догнать меня. Но со мной капитан Кузнецов на покалеченной машине. Не теряя времени, набираю высоту и прижимаюсь к самой кромке тех кучевых облаков, о которых еще в прошлый вылет думал, что они, возможно, пригодятся. Выходит, не ошибся. Пригодились.
   Гитлеровские летчики ведут себя так, словно в воздухе, кроме беспомощного Кузнецова, никого нет. Предвидя легкую добычу, они наглеют, устремляются к машине капитана. Не рановато ли торжествуете? Бросаюсь в атаку. Удар, хотя и с дальней дистанции, был настолько ошеломляющим, что ведущий мессер не успел даже увернуться. Оставляя за собой длинную полосу дыма, он кое-как развернулся и пошел со снижением восвояси. Его напарник тоже трусливо повернул назад.
   Горячая волна радости заполнила сердце. Меня стали бояться. Бояться вдвоем одного. Это что-нибудь значит, черт возьми! Кузнецов уже перетянул линию фронта. Теперь он вне опасности. От восторга беру ручку управления на себя, сектор газа - до отказа вперед и свечой ввинчиваюсь в небо. С высоты пикирую вслед за самолетом Кузнецова.
   Под нами запасный аэродром. Капитан идет на посадку. У него кончилось горючее. А может быть, ранен. Делаю круг и тоже сажусь. Винт яка еще вращается, а Кузнецов уже карабкается на плоскость моего самолета. Перевалившись через борт кабины, обнимает меня, целует.
   - Спасибо, друг! Большое спасибо! Я обязан тебе жизнью.
   Оказывается, он все видел: и бой с мессершмиттом, и свечу, и мою заботу о нем после перелета линии фронта.
   Вместе с техниками залатали пробоины в крыле лага, заменили бензобак, заправили машины горючим и к вечеру уже были дома.
   От битвы - к битве
   Я твой солдат, твоих приказов жду.
   Веди меня, Советская Россия,
   На труд, на смерть, на подвиг - я иду.
   Николай Грибачев
   На Вол-гу, на Вол-гу, на Вол-гу... - ритмично выстукивают колеса поезда. Вагон набит битком. Люди, чемоданы, мешки. Духота. Перебранка и смех. Перед глазами в едком махорочном дыму - фуражки, пилотки и кепки, гимнастерки и пиджаки. На столиках, чемоданах, а то и прямо на коленях - хлеб, сухари, консервы. Кто пьет кипяток без заварки, кто пробует напитки покрепче.
   Утолив жажду и по-дорожному закусив, люди снова загомонили на разные лады. Сквозь этот разноголосый гомон послышался нехитрый мотив гармони. Пение вполголоса:
   Дан приказ: ему - на запад,
   Ей - в другую сторону...
   Обрывки разговора:
   - Ордена учредили новые. Слыхал?
   - Какие?
   - Отечественной войны.
   - Добрая память будет, кто в живых останется...
   - И гвардейские военные звания установили.
   - Значит, ты теперь гвардии ефрейтор?
   - Поднимай выше - гвардии младший сержант.
   - Так, чего доброго, и до большого чина дойдешь.
   - И дойду. До Берлина-то шагать далеко.
   - Дошага-аем!..
   За опущенными рамами окон лето. Торопливо бегут, обгоняя друг друга, поля и перелески, разъезды и полустанки. На крупных станциях невообразимый содом: охрипшие проводники, военные коменданты и их вконец задерганный наряд не в силах справиться с огромными толпами людей - военных и гражданских, здоровых и раненых. Безбилетники штурмом берут крыши вагонов. Похоже, вся Россия находится в движении.
   Мы едем в тыл на переформирование. Я снова буду там, где научился летать на истребителе Як-1, где осталось столько юношеских впечатлений и надежд. Но мысли сейчас не об этом. Душой я все еще в Подмосковье. Там принял боевое крещение, прошел сквозь отчаяние бессилия перед врагом, пережил горькие минуты гибели друзей и собственного ранения.
   Там же, в Подмосковье, я впервые испытал и радость победы. И не только я, вся наша армия, вся страна. Мы вырвали из рук врага стратегическую инициативу. Разбойные силы немецко-фашистской Германии в первый раз за всю вторую мировую войну потерпели крупное поражение. Наши успехи в знаменитой битве под Москвой означают собой коренной перелом в ходе смертельной схватки двух миров социализма и фашизма. Мы оказались сильнее, и я горжусь, что мне довелось быть участником этого грандиозного сражения.
   И еще все мои думы о Подмосковье потому, что там... Впрочем, об этом незаурядном событии в моей жизни нельзя рассказать в двух словах.
   Батальонный комиссар полка Косников за последнее время все чаще начал заходить в наше звено, приглядываться к ребятам, беседовать. То о настроении спросит, то о вестях из дому. Бывал в землянке, на стоянку самолетов приходил. И в этом ничего особенного я не видел: летаем много, напряжение большое почему комиссару и не потолковать с нами.
   - Ну как, сержант, обвык в полку? - спросил он меня однажды.
   Ответил ему, как и положено подчиненному:
   - Так точно, товарищ батальонный комиссар! Он улыбнулся, дружески хлопнул по плечу: