Изменения, перемены… Как сейчас вижу нашу первую ночь во владениях доктора Онирифика. Мы принимали душ, содрогаясь при виде полчищ тараканов, усеивавших стены ванной. Мы лежали в постели под пуховым стеганым одеялом. Мы выдали блестящий сеанс любви в этой чужой проходной комнате с причудливой обстановкой. Всю ночь мы тесно прижимались друг к другу, я, ушедший от жены, она, ушедшая от родителей. Толком мы и не знали, почему согласились на этот дом. Будь мы в здравом рассудке, никому из нас не пришло бы в голову выбрать такое пристанище. Но мы не были в здравом рассудке. Нас колотила лихорадка новой жизни, и мы оба чувствовали себя виновными, мы оба совершили преступление, затеяв эту великую авантюру. Мона чувствовала это острее, чем я. Вначале. Это она была виновата в разрыве. Брошенный мной ребенок, ребенок, а не жена, которой она лишь едва сочувствовала, — вот что угнетало ее. И конечно же, страх. Боязнь того, что однажды я проснусь и пойму, что совершил ошибку. Она старалась изо всех сил стать для меня незаменимой, любить меня с такой беззаветностью, с таким самопожертвованием, что прошлое не могло не испариться. Она поступала так неосознанно, но цеплялась за меня с таким отчаянием, что, когда я вспоминаю это время теперь, слезы навертываются мне на глаза — ведь она была мне нужнее, чем я ей.
   Так вот, когда в ту ночь мы отвалились друг от друга и она заснула, повернувшись ко мне спиной, и одеяло сползло с нее, и я увидел ее согнутые в полуприседе, как перед прыжком, ноги, — вот тут-то я и оценил всю могучую стать ее тыльной стороны. Я обхватил руками ее спину, как лев возлагает лапы на крестец подруги. Удивительно, что с этой стороны я почти не знал ее. Мы спали вместе не один раз и засыпали в самых разных положениях, но на это я не обращал внимания. А теперь в широкой кровати, плывущей по тускло освещенному пространству огромной комнаты, ее спина прочно врезалась в мою память. У меня не было ясных мыслей об этом — только смутное приятное ощущение прочности и жизнестойкости, исходящей от нее. На такой основе мир мог бы держаться! Я не произнес тогда этой формулы, но что-то подобное брезжило в самом темном уголке моего сознания. Вернее, в кончиках моих пальцев.
   Под душем я подшучивал над ее животиком, его можно было назвать скорее большим, чем роскошным. И тогда же я заметил, как чувствительна она к оценке своей фигуры. Я не критиковал ее пышные формы — они меня восхищали. Многое сулят, думал я. А потом вдруг это щедро одаренное тело прямо у меня на глазах начало чахнуть. Какое-то тайное страдание принялось за свое дело. И в то же самое время огонь, таившийся в ней, начал полыхать ярче и ярче. Плоть таяла, пожираемая разрушительным пламенем. Ее крепкая, как колонна, шея, самая любимая мной часть ее тела, все истончалась и истончалась, пока голова не стала походить на гигантский пион, покачивающийся на хрупком стебле.
   — Ты не заболела? — спрашивал я, встревоженный этими стремительными изменениями.
   — Конечно, нет, — говорила она. — Я села на диету.
   — Не слишком ли ты увлеклась, Мона?
   — Я была точно такой в юности, — получал я ответ. — Это мой нормальный вес.
   — Но мне не хочется, чтобы ты стала тощей. Не хочу, чтобы ты переменилась. Взгляни на свою шею. Ты хочешь, чтоб у тебя была цыплячья шейка?
   — Шея у меня не цыплячья, — говорила она, рассматривая себя в зеркало.
   — Я этого не сказал, Мона… Но она станет такой из-за этой дурацкой диеты.
   — Ох, Вэл, замолчи, пожалуйста. Ты же ничего в этом не понимаешь.
   — Мона, не сердись. Я же тебя не критикую, я просто хочу тебя предостеречь.
   — Я тебе не нравлюсь такая? В этом все дело?
   — Ты мне всякая нравишься. Я тебя люблю. Я обожаю тебя. Но пожалуйста, Мона, будь благоразумней. Я боюсь, что ты попросту сойдешь на нет, растаешь в воздухе. Я никак не хочу, чтобы ты заболела.
   — Не говори глупостей, Вэл. Никогда в жизни я не чувствовала себя так хорошо. Кстати, — поспешила она добавить, — ты в субботу собираешься к малышке?
   Она никогда не называла по имени ни мою жену, ни моего ребенка. К тому же она предпочитала думать, что только ради дочери я совершаю еженедельные визиты в Бруклин.
   Я сказал, что собираюсь… Или надо отложить по каким-то причинам?
   — Нет-нет. — Она странно дернула головой и отвернулась, будто искала что-то в ящике комода.
   Она согнулась над ящиком, я подошел к ней сзади и обхватил за талию.
   — Мона, скажи мне… Может быть, тебе неприятно, что я там бываю? Скажи мне прямо. Потому что, если это так, я перестану туда ходить. Все равно когда-нибудь это кончится.
   — Ты же знаешь, что я вовсе не хочу этого. Разве я хоть раз говорила что-нибудь против?
   — Н-е-е-т, — протянул я, опустив глаза к узорам на ковре. — Н-е-е-т, ты никогда ничего не говорила, но иногда мне хочется, чтобы ты…
   — Зачем ты это говоришь? — крикнула она с возмущением. — Разве ты не имеешь права видеться с собственной дочерью? На твоем месте я делала бы то же самое. — Она остановилась на секунду и вдруг, не в силах сдержаться, выпалила: — Но я бы никогда не бросила своего ребенка. Я бы не отказалась от него ни за что на свете.
   — Мона, что ты несешь? Что это значит?
   — Только то, что я не могу понять, как ты мог так поступить. Я такой жертвы не стою. И никто не стоит.
   — Давай перестанем об этом, — сказал я. — А то мы черт знает что наговорим. Я только скажу тебе, что ни о чем не жалею. Это не жертва, пойми. Я добивался тебя, и я тебя получил. Я счастлив. Я бы всех мог забыть, если б это было необходимо. Ты для меня — все на свете. И ты это знаешь.
   Я обнял ее и прижал к себе. По ее щеке поползла слеза.
   — Послушай, Вэл. Я не прошу тебя ни от чего отказываться, но…
   — Что «но»?
   — Не мог бы ты хоть раз в неделю встречать меня после работы?
   — В два часа ночи?
   — Я понимаю… Неподходящее время… Но мне страшно одиноко, когда я выхожу оттуда. Особенно после танцев со всеми этими мужиками, противными, тупыми, мне и говорить-то с ними не о чем. Прихожу домой, а ты уже спишь. Что же у меня остается?
   — Не говори так, прошу тебя. Конечно, я буду тебя встречать.
   — Ты мог бы поспать немного после ужина и…
   — Да-да. Почему ты мне раньше не сказала? Жуткий я эгоист, мне это и в голову не приходило.
   — Ты не эгоист, Вэл.
   — Еще какой… Послушай, а если я сегодня проедусь с тобой вечером? Потом вернусь домой, посплю и к закрытию подойду тебя встретить.
   — А это не будет слишком утомительно?
   — Это будет восхитительно, что ты!
   По пути домой я рассчитал время таким образом: в два часа мы с Моной где-нибудь заморим червячка, потом час дороги на надземке. В постели Мона, прежде чем заснуть, поболтает. Заснем мы часов в пять, а в семь мне снова вставать и собираться на работу. Однако!
   Теперь мне пришлось обзавестись привычкой каждый вечер переодеваться, готовясь к рандеву в дансинге. Не то чтобы я ходил туда каждый вечер, но старался бывать по возможности чаще. Переменой в одежде — рубашка цвета хаки, мокасины, трость, одна из тростей Карузерса, стянутая Моной, — утверждалась моя романтическая сущность. Я жил двумя жизнями: одну я проводил в «Космодемоник Телеграф Компани», другую — с Моной. Иногда к нам присоединялась в ресторанах Флорри. Она подыскала себе нового любовника, немца-врача, который, судя по всему, обладал чудовищным инструментом. Это был единственный мужчина, удовлетворявший ее полностью, о чем Флорри и высказывалась совершенно открыто. Хрупкое на вид создание с истинно ирландской рожей, тип настоящей обитательницы Бродвея, Флорри имела между ног дырищу, в которую легко провалился бы кузнечный молот. А может быть, ей и женщины были по вкусу не меньше, чем мужчины? Ей было по вкусу все, что давал секс. Сейчас у нее на уме была только ее дыра, разросшаяся так, что в сознании Флорри не оставалось места ни для чего иного, кроме этой всепоглощающей прорвы и торчащей в ней дубины нечеловеческих размеров.
   Однажды вечером, проводив Мону на работу, я надумал сходить в кино, чтобы скоротать время до встречи с ней. Уже входя в дверь, я услышал, как меня окликнули. Обернулся и увидел, что, прижавшись к стене, словно прячась от кого-то, стоят Флорри и Ханна Белл. Надо было выпить чего-нибудь, и мы снова вышли на улицу. Девицы явно нервничали, что-то их тревожило. Мне они объяснили, что выскочили на несколько минут, чтобы взбодриться. Я никогда прежде не оставался с ними один и, сидя за столиком, чувствовал, что они стесняются меня, словно боятся выдать что-то, чего мне знать не следует. Без задней мысли я нашел руку Флорри, лежавшую на коленях, и слегка сжал ее. Чтобы утешить, сам не знаю в чем. К моему удивлению, я ощутил ответное пожатие, а потом, наклонившись, словно она пыталась что-то сказать по секрету Ханне, Флорри высвободила руку и принялась шарить по застежке моих брюк. В эту минуту рядом возник мужчина, которого девицы шумно приветствовали. Я был представлен как общий приятель. Мужчину звали Монахан. «Он детектив», — шепнула Флорри, многозначительно взглянув на меня. Новый гость уверенно опустился на стул, и тут вдруг Флорри вскочила и, схватив Ханну за руку, потащила ее прочь. Уже в дверях они помахали нам ручкой. Я видел, как они перебегают улицу.
   — Странный поступок, — буркнул Монахан. — Что вы будете пить?.. — спросил он затем, подзывая официанта.
   Я заказал еще виски и равнодушно взглянул на него. Мне не очень улыбалась перспектива остаться одному в обществе сыщика. Монахан был совсем в другом расположении духа: он, казалось, был счастлив обрести собеседника. Окинув взглядом мою небрежную одежду и трость, он пришел к заключению, что я человек искусства.
   — Вы одеваетесь, как художник, похожи на живописца, но вы не художник. Совсем другие руки. — Он схватил мою руку и быстро осмотрел ее. — Вы и не музыкант, — добавил он. — Остается одно — вы писатель.
   Я кивнул, мне было и забавно, и в то же время я злился. Это был тип ирландца, совершенно мне противопоказанный. Я уже предвидел неминуемое расследование: Почему? Почему нет? Это как же? Что вы об этом думаете?
   Как обычно, поначалу я решил быть терпеливым и во всем с ним соглашаться. Но ему не хотелось, чтобы я соглашался, ему хотелось спорить.
   В первые несколько минут я не проронил ни слова, а он то подкалывал меня, то объяснялся в любви и симпатии.
   — Вы как раз такой парень, которого я хотел бы встретить, — сказал он, распорядившись о новой выпивке. — Вы много чего знаете, но говорить не хотите. Я для вас не слишком интересен, я для вас простачок. Вот тут-то вы и ошибаетесь! Может быть, я знаю кучу вещей, о которых вы и не подозреваете. Может быть, я могу вам рассказать кое-что интересное. Почему бы вам не расспросить меня?
   Что же мне ему сказать? Мне ни о чем не хотелось его спрашивать. Я раздумывал, как бы встать и уйти, не обидев его. Мне никак не хотелось вжиматься в спинку стула, уклоняясь от длинной волосатой руки, и лопотать что-то вежливое, и поджариваться на допросе с пристрастием, и спорить, и выслушивать оскорбительные замечания. Да к тому же я еще не пришел в себя от неожиданного поступка Флорри — ее рука словно продолжала шастать по моей ширинке.
   — Вы что-то не в себе, — сказал он. — Я всегда считал, что писатели за словом в карман не лезут, уж скажут так скажут. Неужели совсем не хотите общаться со мной? Может быть, вам физиономия моя не нравится? Послушай, — он накрыл мою руку своей лапищей, — давай напрямик… Я же тебе друг, пойми это. Я хочу поговорить с тобой. Ты собираешься мне что-то рассказать, что-то, чего я еще не знаю, хочешь расколоться. Может, мне это сразу и не пригодится, но я буду внимательно слушать тебя. Мы же пока не уходим отсюда, правда?
   И он улыбнулся мне одной из тех чертовых ирландских улыбок, в которых всего намешано: и дружелюбие, и искренность, и смущение, и свирепость. И значила она, что он или все вытянет из меня, или мне несдобровать. По какой-то необъяснимой причине он был уверен, что я обладаю чем-то крайне для него важным, что у меня есть какой-то ключ к тайнам жизни и даже, если он этот ключ не приберет к рукам, службу он ему все-таки сослужит.
   Мне стало страшно. С подобными ситуациями я справляться не умел. Мне было бы проще прикончить этого ублюдка.
   Нанести мне психологический апперкот — вот чего он добивался. Он, наверное, устал выпытывать подноготную у своих обычных клиентов, ему требовался свежачок, над которым он поработал бы всласть.
   Я решил и в самом деле идти напрямик. Проткнуть его одним решительным выпадом, а там положиться на свою находчивость.
   — Значит, вы хотите, чтобы я был откровенным? — Улыбка моя была не в пример ему: открытая, без всяких примесей.
   — Конечно, конечно. — Он встрепенулся и подхватил мой тон. — Давай смелей. Я все выдержу.
   — Ну что ж, начнем, — сказал я, по-прежнему улыбаясь. — Вы ничтожество и сами это знаете. И чего-то вы боитесь, я пока не понял, чего именно, но дойдем и до этого. Передо мной вы прикидываетесь дурачком, кажется, ни в грош себя не ставите, а на самом-то деле цените себя высоко, считаете себя важной персоной, крепким парнем, который якобы ничего не боится. Это вы-то? Чушь, и вы это сами знаете. На самом деле вас переполняет страх. Говорите, что сможете выдержать… Выдержать что? Удар в челюсть? Конечно, выдержите с такой мордой. А выдержать правду хватит сил?
   Он ответил мне ясной, сияющей улыбкой. Но стоила она ему немалого: лицо побагровело и сил на то, чтобы произнести что-нибудь вроде: «Да, да, продолжайте», не хватило; пришлось ограничиться механической улыбкой.
   — Через ваши руки много всякой погани прошло, верно ведь? Кто-нибудь прихватит парня, а вы за него так беретесь, что он караул кричит и выкладывает вам все, что нужно. А вы потом только отряхнетесь да пропустите пару стаканчиков горло промочить. Ладно, он гаденыш, крыса и то, что получил, получил заслуженно. Но вы-то крыса куда крупнее. Вы любите мучить людей. Вы, наверное, ребенком отрывали мухам крылышки. Кто-то вас крепко обидел однажды, и вы этого никак не можете забыть (я почувствовал, как он вздрогнул при этих словах). Вы аккуратно ходите в церковь и исповедуетесь, но правды-то вы не говорите. Полуправду — да, а всю правду — никогда. Вы никогда не поведаете святому отцу, какой вы на самом деле грязный, вонючий сукин сын. Вы ему только в мелких грешках каетесь, а главного не говорите. Вы никогда не признаетесь ему, с каким удовольствием мучаете какого-нибудь беззащитного малого, который вам не причинил никакого зла. И конечно, в церковный ящик вы опускаете хорошие деньги. Отступное. Чтоб совесть свою успокоить. И каждый о вас скажет: «Что за мировой парень!», кроме, конечно, того бедняги, которого вы сцапали и в бараний рог согнули. А себе вы говорите, что это ваша работа, что так или иначе, а приходится… И вам трудно себе представить, чем вы еще могли бы заняться, если б потеряли вдруг эту работенку. Что у вас за душой? Что вы умеете? В чем разбираетесь? Улицу подметать или собирать мусор вы сможете, впрочем, думаю, у вас и для этого кишка тонка. Вот и выходит, что ничего стоящего вы не умеете, не так ли? Вы не читаете, ни с кем, кроме своих, не общаетесь. Ваш единственный интерес — политики. Фу ты ну ты — какие важные, интересные люди! Никогда не знаешь, — продолжал я без остановки, — когда тебе понадобится друг. Вот прикончите кого-нибудь по ошибке и что тогда? Тогда-то вы и захотите найти хоть кого-нибудь, кто бы согласился врать за вас, принять удар на себя, а вы потом отплатите ему той же услугой — уберете кого-нибудь, если он вас попросит об этом. Я замолчал, но всего на несколько секунд.
   — Если вы действительно хотите знать, что я думаю, — что ж, я вам скажу. Думаю, что вы уже убили с дюжину невинных людей, думаю, что у вас в кармане куча денег, и еще скажу, что ваша совесть жжет вам грудь и вы пришли сюда залить этот огонь. И вы знаете, почему ушли эти две девицы, почему они убежали от вас на другую сторону улицы. И еще я скажу, что если б мы узнали о вас все, вы очень легко могли бы отправиться на электрический стул.
   Я остановился перевести дух и инстинктивно коснулся рукой подбородка — не получил ли я удар в челюсть? Нет, челюсть была в порядке, но Монахан потерял спокойствие, он расхохотался.
   — Вы совсем спятили, — проговорил он, — но мне вы все равно нравитесь. Валяйте, говорите дальше. Я и не такое могу выслушать. — Он подозвал официанта и заказал еще выпивку. — В одном вы безусловно правы: в кармане у меня полно денег. Хотите убедиться? — Он вытащил из кармана тугую пачку зелененьких и щелкнул ими, словно новенькой карточной колодой. — Ну, шпарьте! Все выкладывайте!
   Я увидел деньги и тут же сошел с проложенных рельсов. Теперь у меня осталась одна мысль — как разлучить хотя бы часть этого куша с его владельцем.
   — Да, наверное, спятил немного, раз вывалил на вас всю эту кучу дерьма, — начал я совершенно другим тоном. — Удивляюсь вашей выдержке. И как вы не врезали мне… У меня, понимаете, нервы на пределе…
   — Да что уж тут объяснять, — сказал Монахан. Я опустился еще на одну ступеньку.
   — Позвольте мне рассказать кое-что о себе, — проговорил я совсем уж заискивающе.
   И несколькими штрихами я обрисовал ему свое положение на Космодемоническом скетинг-ринге, свои отношения с детективом нашей компании О'Рурком, мои писательские амбиции, мои визиты к психопатологам и все такое прочее. Словом, достаточно, чтобы дать ему понять, что я вовсе не оторванный от жизни мечтатель. Имя О'Рурка произвело на него впечатление: брат О'Рурка был начальником Монахана (это я знал точно), а Монахан преклонялся перед своим боссом.
   — Так вы дружны с О'Рурком?
   — Да он мой лучший друг! — воскликнул я. — И очень уважаемый мной человек. Я его почти как отца почитаю. Он меня немалому научил в познании человеческой натуры. Но я считаю, что он слишком значительный человек для такой мелкой работы. Он еще чем-то занимается, не знаю, правда, чем. Но судя по всему, он своим местом доволен, хотя выматывается на работе как черт. И мне досадно, что его не ценят по достоинству.
   В том же духе я продолжал превозносить добродетели О'Рурка, указывая на тончайшие различия между ним и обыкновенными фараонами. Слова мои произвели должный эффект. Монахан размяк совершенно.
   — А вот обо мне вы судили неверно, — возвысил он свой голос. — Разве у меня нет сердца, как у любого другого? Есть, да только я этого не показываю. На такой работе раскрываться нельзя. Конечно, не все мы похожи на О'Рурка, но все мы человеки, ей-богу! А вы идеалист, в этом все дело. Вам подавай совершенство…
   Он как-то странно взглянул на меня, что-то пробормотал себе под нос, а потом продолжал уверенно и властно:
   — Чем больше мы разговариваем, тем больше вы мне нравитесь. В вас есть то, что когда-то было и во мне. Я устыдился этого потом… побоялся показаться слабаком, неженкой. А вот вас жизнь не переломала — вот это-то мне и нравится. Что бы с вами ни случалось, вы не превратились в озлобленного зануду. Вы говорили жутко неприятные вещи, и, я вам признаюсь, я чуть было не двинул вас как следует. А почему же не двинул? Да потому, что вы не мне это говорили: вы обращались ко всем таким, как я, сбившимся с пути ребятам. Все это предназначалось как бы лично мне, но на самом деле вы все время разговаривали со всем миром. Вы знаете, что из вас вышел бы отличный проповедник? Вы с О'Рурком — хорошая команда, я-то вижу.
   Мы делаем работу, но никакой радости она нам не приносит. Вы же работаете только ради удовольствия. Скажу больше… Ладно, не имеет значения… Дайте-ка мне…
   Он наклонился ко мне и крепко сжал мою ладонь своими железными пальцами. Я поморщился.
   — Вот видите, я мог бы вам все косточки переломать, да не хочу причинять боль. А то сидел бы вот так же, разговаривал, смотрел бы вам в глаза, а ручка ваша так и хрустнула бы. Сил у меня хватает.
   Он разжал свои пальцы, и я поспешил отдернуть руку. Кисть совсем онемела.
   — Но только сила эта ничего не стоит, — продолжал он. — Это грубая, тупая сила. А вы сильны по-другому. Вы меня можете в котлету измолотить своим языком. Вы малый с головой. — Он отвел от меня глаза и с отрешенным видом спросил: — Как рука-то? Я ее, часом, не сломал?
   Я коснулся своей помятой кисти. На правую руку я определенно охромел.
   — Как будто все в порядке.
   Он внимательно оглядел меня всего и рассмеялся:
   — Проголодался я. Давайте-ка взглянем, чего бы поесть.
   Мы спустились вниз проинспектировать кухню. Ему явно хотелось похвастаться царившей там чистотой. Он поднимал в своих руках ножи и топорики для разделки туш, они вспыхивали в лучах электричества, он восхищался этим и хотел, чтобы восхищался и я.
   — Как-то я разделался этим с одним типом. — Он взмахнул топором. — Развалил надвое, без сучка без задоринки.
   Подхватив под руку, он снова потащил меня наверх.
   — Генри, — говорил он, — мы должны подружиться. Вы расскажете побольше о себе и позволите мне помочь вам. У вас есть жена — и очень красивая даже…
   Я непроизвольно дернулся, но он еще крепче сжал мою руку и подвел к столу.
   — Генри, — сказал он, — давайте-ка поговорим откровенно. Для разнообразия. Я ведь могу кое-что знать, даже и не видя этого кое-чего. — И после паузы: — Вытащите вашу жену из этого притона!
   Я чуть было не спросил: «Из какого притона?», когда он закончил свою мысль:
   — Мужчина может с кем угодно путаться и все равно выйти незамаранным. С женщиной все иначе. Вам же не нравится, что она вертится среди этого дерьма, не нравится ведь? Что ее там удерживает — выясните это. Не злитесь… Я совсем не хочу оскорблять ваши чувства. Я ничего не знаю о вашей жене, только то, что слышал о ней…
   — Да она мне вовсе и не жена! — брякнул я неожиданно.
   — Ладно, кем бы она вам ни была, — ответил он спокойно, словно речь шла о каком-то пустяке, — вытащите ее оттуда. Я говорю вам это как друг и знаю, о чем говорю.
   Я судорожно соображал, к чему он клонит. Мысли мои скакнули к Ханне и Флорри, к их поспешному уходу. Что могло означать их бегство? От чего он хочет предостеречь меня?
   Должно быть, он угадал, что творилось в моем мозгу, потому что тут же предложил:
   — Если ей нужна другая работа, позвольте мне попытаться найти для нее что-нибудь подходящее. Что она еще может делать? Такая привлекательная девушка…
   — Хватит об этом, — прервал я его, — а за совет спасибо. Какое-то время мы молча ели. Потом, как бы между прочим, он вынул толстую пачку денег, выхватил из нее две полусотенных и положил возле моей тарелки.
   — Возьмите их, — сказал он. — Пусть она попробует себя в театре, помогите ей.
   Он наклонил голову к тарелке и занялся наматыванием спагетти на свою вилку. Я быстро сунул деньги в карман брюк.
   Теперь я мог отправляться к дверям дансинга встречать Мону. Настроение у меня было странное.
   Я бодро шпарил по направлению к Бродвею, и голова у меня слегка кружилась. День я мог посчитать удачным, хотя что-то говорило мне, что дело обстоит иначе. Трапеза с Монаханом, несколько стрел, пущенных им и попавших точно в цель, могли бы послужить отрезвляющим средством. Но все равно я чувствовал себя могучим и богатым, мне даже мысли мои нравились. В эйфории, как говаривал Кронский. Это ощущение счастья приходило ко мне чаще всего без всякой причины. Просто быть счастливым, понимать, что ты счастлив, и стоять на том, что бы ни говорили или делали другие. Это не упоение алкоголем; виски только подняло настроение, вот и все. Оно не выступало наружу из глубин моего существа; скорее это было легкое облачко, сверху осенившее меня, если можно так выразиться. Но с каждым моим шагом туман опьянения улетучивался, рассудок мой становился пугающе ясным.
   Беглый взгляд, на ходу брошенный на театральную афишу, воскресил в моей памяти знакомое лицо. Я знал, чье это лицо, помнил и имя, и все прочее и удивился этим воспоминаниям. Но, по правде говоря, я был настолько занят тем, что происходило внутри моей персоны, что у меня не оказалось ни времени, ни места заниматься тем, что происходит с другими. Я вернусь к ней позже, когда пройдет эта эйфория. Пообещав себе это, я продолжал путь и чуть не врезался головой в своего старого приятеля Билла Вудраффа.
   Привет, привет, как ты, да все отлично, что поделываешь, как жена, давненько мы не встречались, надо бы повидаться, да я совсем замотался, надо бы повидаться, конечно, конечно, ну, будь здоров, до скорого… Так это и было: тра-та-та-та. Два твердых тела случайно столкнулись в пространстве, потерлись друг о друга поверхностями, обменялись воспоминаниями, сунули друг другу липовые телефонные номера, наобещали кучу всякой всячины, забыли об обещаниях, разбежались, вспомнили снова… в спешке, механически, бессмысленно… Черт его знает что еще добавить к этой характеристике?
   Прошло десять лет, а Вудрафф ничуть не изменился. Хотел бы я взглянуть на себя в зеркало — тут же! Десять лет! И он хочет узнать все новости в двух словах. Дурной малый! Сентиментальный. Десять лет…