И вот я стою у окна, уставясь отсутствующим взглядом на черный двор и окна напротив. Формы изменчивы, они проносятся туда и сюда. И, следуя за моим безжизненным взглядом, слабые воспоминания шевелятся, мерцают, вспыхивают, оплывают. Меня оставили в вязкой болотной тине причуд памяти. Я мрачен и неподвижно прям, как сам Ригор Мортис 76. Я Подземный Король, и мне принадлежит все, что может окисляться и ржаветь.
   Карлотта лежит поперек кровати, ноги у нее свешиваются. Придет врач и вернет ее к жизни. Придет хозяйка и переменит простыни. Карлотту уложат надлежащим образом. Потом нас попросят уйти, комнату продезинфицируют, преступление нигде не будет записано. Мы найдем другое пристанище, с кроватью, плиткой, комодом и шкафом. Пойдет та же самая волынка: есть, спать, размножаться, умирать. Август Ужасный уступит место Треси, Разбивающему Сердца. Тот обернется Арабским Шейхом с пенисом из ледяного нефрита. Он будет питаться только перцем и имбирем и беспечно разбрасывать повсюду свое семя. А потом он вымотается, сложит свой пенис, как перочинный ножик, и присоединится к другим выпотрошенным жеребцам.
   Формы меняются, проносятся туда и сюда — и вот Уна Гиффорд. Через несколько недель, когда мы с Карлоттой сменили квартиру, я встретил Уну на улице возле ее дома. Мы поднялись к ней, и я пробыл там с полчаса, а может быть, и дольше. Из того визита я запомнил только, как она провела меня в комнату и показала кровать, их кровать, на которой они успели уже зачать и родить ребенка.
   Вскоре после этого мне удалось выпутаться из цепких лап Карлотты. Ближе к концу нашей совместной жизни я уже вовсю обхаживал Мод. А когда пошел четвертый месяц после нашей женитьбы, произошла неожиданная встреча. Как-то вечером я отправился один в кино. Купил билет, вошел в зал. Пришлось постоять немного сзади и поискать свободное место. В полумраке подошла билетерша, мигнула фонариком. Это была Карлотта. Словно крик подстреленной лани прозвучало ее короткое «Гарри!». Она была слишком взволнована, чтобы найти еще какие-то слова. Только смотрела на меня округлившимися влажными глазами. И я тут же сник перед этим молчаливым укором. «Я покажу тебе место, — наконец сказала она и, усадив меня, прошептала: — Я к тебе приду попозже».
   Я уставился на экран, но мысли мои были подобны блуждающим огонькам. Так просидел я целый час, прокручивая в голове воспоминания. И вдруг почувствовал чье-то рукопожатие: она скользнула на соседнее место. Она сжимала мою руку, а я смотрел на Карлотту: по ее щекам катились слезы. «Господи, как же долго это было», — прошептала она, и рука легла на мою ногу, а потом поднялась выше и замерла там. Я немедленно сделал то же самое, и мы застыли: губы сомкнуты, невидящие глаза устремлены на мелькающие на экране изображения. Волна страсти катилась над нами, и руки жадно ощупывали жаркую плоть другого. Еле оторвались мы друг от друга, когда фильм кончился и в зале вспыхнул свет.
   — Я отвезу тебя домой, — пробормотал я, пробираясь вместе с ней по проходу.
   Голос у меня сделался хриплым, в глотке пересохло, губы горели. Она теснее прижалась ко мне. В фойе мы задержались на минутку, Карлотта стала пудрить лицо. Нет, она не слишком изменилась, только глаза стали огромнее и печальнее и блестели какой-то тревогой. Облегающее платье из дымчато-сиреневой материи делало ее фигуру еще притягательнее. Я взглянул на ее ноги — они остались такими же тоненькими, изящными ногами подростка, который никогда не повзрослеет.
   В такси я принялся было рассказывать ей обо всем, что случилось со мной после моего побега, но она закрыла мне рот рукой. «Нет-нет, дома об этом поговорим, — сказала она низким, хрипловатым голосом. А потом, не отнимая руки, спросила: — Ты ведь женился?» Я кивнул. «Я знаю», — пробормотала она и убрала руку.
   И тут же крепко обняла меня, стала целовать, перемежая поцелуи словами: «Ох, Гарри, если бы ты так не обращался со мной! Ты был ужасно жестоким. Ты все во мне убил».
   Я притянул ее поближе, поднял ее ноги и положил себе на колени, а рука тут же побежала вверх, пока не остановилась на лобке. И тут машина резко затормозила, и нам пришлось расплести объятия. Ссутулившись, я шел следом за ней, волнуясь, не зная, чего мне ждать, когда войдем в дом. Как только за нами закрылась дверь, она шепнула, чтобы я вел себя потише. «Нельзя, чтобы Джорджи услышал нас. Он очень болен. Боюсь, что не выкарабкается».
   В прихожей стояла тьма кромешная. Я не отпускал ее руки, пока по двум длинным лестничным маршам она вела меня в мансарду, где они с сыном доживали свои дни.
   Она включила слабый свет и, прижав палец к губам, показала на кушетку. Потом подошла к двери в соседнюю комнату, приложила к ней ухо — не проснулся ли Джорджи? И наконец подошла на цыпочках ко мне и неслышно примостилась с краю. «Будь поосторожней, она очень скрипучая».
   Я был так напуган, что не то что ни единого слова не мог прошептать, но ни одним пальцем не пошевелил бы. О том, что сделает Джорджи, если застанет меня на этой кушетке, я и думать не смел. Как-никак здесь он умиряет. Ужас. И здесь же, на убогом чердаке, и мы сидим, притихшие, как мумии. И все-таки какое счастье, что эта сцена разыгрывается в приглушенных тонах. Бог знает, какие слова бросила бы она мне в лицо, если бы осмелилась заговорить.
   «Погаси свет», — жестом, как в пантомиме, попросил я. И когда она послушно встала, я ткнул пальцем в пол, объясняя, что на полу и расположусь, рядом с кушеткой. Какие-то мгновения, прежде чем присоединиться ко мне, она стояла в углу, бесшумно снимая с себя платье. В слабом свете, сочившемся через окно, я любовался ею, и как только она потянулась накинуть платок на голые плечи, я расстегнул брюки.
   Трудно было проделывать все это, не издавая ни звука. Она казалась парализованной страхом, что Джорджи может нас услышать. Я понимал, как он ловко устроился, взвалив на меня своим страданием тяжелый груз. Я понимал, что она молчаливо согласилась с этим, а ее теперешний страх — от врожденного отвращения к предательству.
   Двигаться не дыша, виться штопором, отдаваться друг другу с никогда не испытанной раньше страстью и при этом не проронить ни единого звука — все это требовало сноровки и терпения, о которых прекрасно можно было бы порассуждать, если бы не еще одно обстоятельство, глубоко задевавшее меня… Она плакала без слез. Я слышал внутри ее непрестанное бульканье и журчание, как бывает в неисправном туалетном бачке. И хотя она испуганным шепотом умоляла меня не кончать в нее — ведь ей нельзя будет бежать подмыться, Джорджи рядом, — хотя я знал, что она из тех женщин, что беременеют от одного лишь взгляда, а если она влипнет, то ей придется туго, — несмотря на это, а может быть, из-за того самого молчаливого плача, а еще больше потому, что хотел прекратить это непрерывное журчание, я лил в нее снова и снова. И ее тоже сотрясал оргазм за оргазмом, она чувствовала, что с каждым разом в ее матку выплескивается целая цистерна спермы, и ничего не могла с этим поделать.
   Когда в конце концов я приготовился уходить и обнял ее на прощание, она шепнула, что ей нечем платить за квартиру и умоляла принести назавтра денег. Потом, уже на лестнице, притянула меня к себе и прижалась ртом к моему уху: «Он больше недели не протянет». Эти слова донеслись до меня, словно их в мегафон прокричали. Даже сегодня, повторяя их про себя, я слышу легкое посвистывание воздуха, сопровождавшее тогда звучание ее почти неслышного голоса. Словно ухо мое превращается в одуванчик и каждая пушинка — антенна, ловящая сообщения и передающая их моему мозгу, где они взрываются тяжелыми гаубичными снарядами. «Он больше недели не протянет!» Тысячу раз или больше повторял я эти слова у себя дома, и всякий раз передо мной появлялось фотографическое изображение испуга — женская голова, срезанная рамкой кадра точно на уровне скальпа. Я видел всегда одно и то же: лицо вырастает из мрака, а верхняя часть головы словно схвачена пастью капкана. Лицо окружено кальциевым свечением: оно поднято собственной силой над бесформенной кучей тварей, копошащихся в гиблых трясинах, порожденных черными страхами подсознания. А потом я видел рождение Джорджи — так, как она рассказала мне об этом однажды. Упивавшийся до безумия отец — она заперлась от него в деревянном сортире на дворе и там, прямо на полу, рожает. Я вижу ее, скорчившуюся на этом полу, вижу Джорджи, лежащего между ее ног. Они лежат в таинственном платиновом свете луны. Как она любила Джорджи! Как нянчилась с ним! Все самое лучшее — для Джорджи. А потом — на север, в ночном поезде, прижимая к груди своего черного барашка. Голодать, чтобы Джорджи был накормлен, торговать собой, чтобы тащить его через школу. Все для Джорджи! «Ты плакала, — говорил я, — что, опять с ним плохо?» С Джорджи все время было плохо. Он был полон черного гноя. Иногда, когда мы все трое сидели в темноте, он просил мать: «Спой-ка эту песенку», и оба они начинали мурлыкать песенку, а потом он прижимался к ней, обхватывал ее руками и плакал совсем по-детски. «Я никуда не гожусь», — повторял он снова. И начинал кашлять, и кашель все никак не прекращался. У него были ее глаза: большие, черные, две горящие ямы смотрели на нас с его исхудалого лица. А потом он уехал на ранчо, и я думал, что теперь он поправится. Ему прокололи одно легкое, затем — пневмоторакс второго. Еще до того как доктора закончили свои эксперименты, я превратился в сплошной ноющий нарыв, готовый прорваться, все переломать к черту, мать его убить, если понадобится, — только бы не было больше этой душевной боли, не было бы горя, не было бы молчаливого страдания.
   Так когда же я полюбил ее по-настоящему? Когда? Я не мог на это ответить. Ведь это я сам искал подходящее место, сам пробирался в сортир во дворе, сам задвигал засов, смотрел, как луна проплывает в окошке, сам видел кровь, пузырящуюся между ее ног. Фэбис! Вот это было место! Поблизости от приюта Старого Солдата. А он, отец и соблазнитель, был надежно упрятан за стенами Форт-Монро 77. Был. А потом он стал телом, лежащим в гробу, в нескольких кварталах оттуда, когда уже никто больше и не вспоминал о нем, и прежде чем я сообразил, что его перевезли на север, она похоронила его — с воинскими почестями! Боже правый! Вот что может случиться за вашей спиной, пока вы прогуливаетесь или выбираете в библиотеке нужную вам книгу. Легкое, оба легких, аборт, мертворожденный ребенок, белые раскинутые ноги, отсутствие работы, квартиранты, перевозка урн с прахом, сидение на коньке крыши среди воркующих голубей — все эти фантасмагорические предметы и события мечутся на экране, а потом проплывают дымком, забываются, исчезают, пока… губы, прижатые к послушливому уху, не взрываются бесшумным одуванчиковым взрывом и вслед затем и Август Ужасный, и Треси, Разбивающий Сердца, и Ригор Мортис уплывают как-то боком из-под моей черепной крышки и повисают, покачиваясь в сияющем ультрафиолетовом небе.
   На следующий день я не пошел к ней с деньгами. Не был я и через десять дней на похоронах. Но прошло еще несколько недель, и я почувствовал непреодолимое желание облегчить душу перед Мод. Разумеется, я ничего не сказал о случке шепотком на полу, признался лишь в том, что проводил Карлотту домой. Можно было исповедоваться другой женщине, но только не Мод. Попробуй я хотя бы заикнуться, она тут же упрется, как испуганная кобыла. И больше ничего не будет слушать, просто подождет, пока я закончу, и отрубит коротко и решительно — НЕТ!
   Справедливости ради все-таки признаюсь, что нужно быть не совсем в своем уме, чтобы ждать от Мод согласия на мое предложение. Редкая женщина сказала бы в таком случае «да». А чего же я хотел от нее? Всего-навсего пригласить Карлотту поселиться у нас. Да, в конце концов я рассудил, что самым правильным и благородным выходом было бы предложить Карлотте разделить с нами кров. Вот я и пытался втолковать Мод, что никогда не был любовником Карлотты, что просто очень ее жалею и потому должен что-то сделать для нее. Странная мужская логика. Дикость! Абсолютная дичь! Но я верил в каждое свое слово. Карлотта переедет к нам, займет одну комнату и заживет своей жизнью. А мы будем с ней обходительны, как с королевой в изгнании. Пустыми побрякушками должны были звучать для Мод эти слова. Я же, слушая свои голосовые реверберации, отчетливо слышал сквозь них звуковые волны того самого жуткого туалетного бульканья. И все-таки, несмотря на то что Мод уже приняла решение, что никто, кроме меня самого, меня уже не слушал, что мои слова отскакивали как горох от стенки, я продолжал вещать, становясь все более серьезным, все более убедительным, все более решительно идя своим путем. Волна набегала на волну, ритм боролся с ритмом, удар с лаской, взрыв с ливнем, упрашивание с принуждением, исповедь с угрозами. Сбить, свалить, потопить, загнать под землю и наворотить на этом месте целую гору. Я продолжал и продолжал con amore, con furioso, con abulia, con bessilie, con Brasilia 78. А она слушала это, как слушала бы скала, огнеупоря свое смирительно-рубашечное сердчишко, свою оловянно-полую башку, свою глотку-мясоглотку, свою продезинфицированную утробу.
   Ответ был один — НЕТ! Вчера, сегодня, завтра — НЕТ! Только нет. Все ее физическое, психическое, духовное, нравственное развитие осуществилось только ради этого великого момента, когда она сможет торжественно провозгласить: НЕТ! Только нет.
   Если б она сказала мне: «Послушай, ну как же можно просить меня об этом? Это же полный идиотизм, неужели не ясно? Как это мы втроем сможем жить? Я понимаю, что ты хочешь ей помочь, я и сама бы этого хотела… »
   Если бы она сказала мне так, я бы подошел к зеркалу, долгим спокойным взглядом окинул бы себя и грохнул смехом, словно сорвавшаяся с петель дверь. И согласился бы, что это полный идиотизм. Больше того… Я бы поверил ей, что она действительно хочет сделать что-то, что до сих пор ее убогое воображение и представить не могло. Я бы дал ей высший балл и закончил бы дело фантастическим перепихоном в духе Гюисманса 79. Я бы посадил ее на колени, как это проделывал пребывающий на небесах ее папочка, втолковал бы ей, что 986 плюс 2 равняется минус 69, а потом, задрав кисейное платьице, залил бы ее пламя струей из своего божественного шланга.
   Вместо всего этого, так и не пробив головой стену, я разъярился до того, что выскочил из дому среди ночи и отправился бродить по Бруклину. Ночь стояла теплая, я дошел до Кони-Айленда и уселся на парапете пляжного променада. И тут я рассмеялся. Я вспомнил о Стенли, как после его возвращения из Форт-Оглтропа мы пропивали его деньги. Четыре года службы в кавалерии сделали из Стенли железного парня, и он не хотел возвращаться домой, пока не прикончит свои двести долларов. Как сделал бы каждый поляк. Под утро мы с ним заснули в номере какого-то захудалого отельчика возле мэрии. Я вспоминал, как поступил Стенли, когда ему захотелось опорожнить свой пузырь: он прямо с кровати пустил мощную струю на стену. Вот так, запросто.
   И назавтра я все еще не мог успокоиться, и послезавтра, и на следующий день. Треклятое НЕТ так и сидело у меня в печенках. Понадобилась бы тысяча «да», чтобы избавиться от него. Ничем важным я в то время не занимался, делал вид, что зарабатываю на жизнь, подсовывая покупателям книжки для составления библиотечки «Шедевры мировой литературы». До еврейской энциклопедии я еще не опустился. Проходимец, подбивший меня на это дело, судя по всему, был неплохим гипнотизером, и я продавал книжки почти в постгипнотическом трансе. Иногда я просыпался с обширными замыслами, то слегка отдававшими преступлением, то вообще фантастическими. Но так или иначе, я все еще на что-то надеялся, а иногда приходил в ярость. Вот так я однажды проснулся с этим самым НЕТ в ушах, и за завтраком мне неожиданно вспомнилась кузина Джулия. Джулия, кузина Мод. К тому времени она с мужем прожила достаточно, чтобы, по моим расчетам, захотеть переменить ритм. Приступим к Джулии. Особенно стараться и не придется: забежать к ней незадолго до ленча, предложить купить несколько книжек, отведать ее отменной кухни, засадить ей и потом — в кино.
   Она жила в Верхнем Манхэттене, в обычном многоэтажном инкубаторе. В мужьях у нее состоял довольно дубоватый малый, вполне нормальный экземпляр из породы честно зарабатывающих на жизнь и исправно голосующих то за республиканцев, то за демократов, в зависимости от настроения. А Джулия была добродушной клухой, которая за всю жизнь не читала ничего более волнующего, чем «Сатердей ивнинг пост». Просто задница с интеллектом, достаточным для того, чтобы понимать, что после сношения надо принимать душ, а если это не поможет, взяться за штопальную иглу. Фокус с иглой она проделывала так часто, что стала крупным специалистом в этой области. Главное для нее было потешить себя вдоволь, изваляться, как ошалелая кошка, потом очистить свой организм возможно быстрее. Она бы и стамеску, и ключ разводной пустила бы в ход, если бы знала, что это поможет.
   Я был немного обескуражен, когда она открыла мне дверь. Никак не думал, что всего за год с небольшим с женщиной могут произойти такие перемены, да и не представлял себе, как должна выглядеть дама в одиннадцать часов, когда не ждет никаких визитов. Если быть беспощадно точным, Джулия походила на кусок холодного мяса, спрыснутого кетчупом и засунутого обратно в холодильник. Та Джулия, которую я видел в прошлый раз, по сравнению с этой казалась недоступной мечтой. Надо было срочно приспособиться к новой ситуации…
   Естественно, что теперь я был скорее склонен поторговать, чем потрахать. А ведь я долго считал, что одно другому не помеха. Джулия никак не могла уразуметь, какого черта я притащился к ней с пачкой книг. Не мог же я объяснить, что все это в целях усовершенствования ее мозгов, которых у нее практически не было, впрочем, она об этом знала и ничуть не тревожилась.
   Но все равно ей надо было привести себя в порядок, и она оставила меня на несколько минут одного. А я начал просматривать проспект, и он показался мне настолько интересным, что я чуть было не купил эти книги у самого себя. Я наслаждался отрывком из Кольриджа 80 (а ведь он всегда казался мне просто мешком с дерьмом), когда почувствовал, что она подошла ко мне. Но он был так интересен, этот отрывок, что я, пробормотав извинение, так и не поднял головы. Джулия, став на колени на кушетке, тоже начала читать Кольриджа из-за моего плеча. Ее трепещущие сиськи коснулись меня, но я был слишком захвачен путешествием по всем разветвлениям Кольриджевых мыслей, чтобы ее вторичные половые признаки отвлекли меня.
   И вдруг роскошно переплетенный проспект выскочил у меня из рук. Джулия схватила меня за локти и развернула лицом к себе.
   — Чего ты читаешь эту чушь? — воскликнула она. — Я ни слова не поняла, да и ты, конечно, тоже. Что с тобой? Тебе что, делать нечего?
   Что-то вроде злобно-дурацкой улыбки расползлось по ее лицу. Она выглядела как тевтонский ангел, набредший на удачную мысль. Я встал, поднял проспект с полу и спросил ее, как насчет ленча.
   — Господи, ну и нахал! — проговорила она. — Ты за кого меня, черт бы тебя побрал, принимаешь?
   Пришлось сказать, что это была просто шутка, но, забравшись к ней за пазуху, поиграв ее правым соском, я осторожно вернул разговор к проблемам питания.
   — Гляди-ка, совсем другой стал, — сказала она. — Не нравится мне, как ты себя ведешь и как разговариваешь. — И она так решительно убрала свою грудь, будто кучу сырого белья в бельевую корзину кинула. — Не забывай, что я замужняя женщина. Представляешь, что Майкл сделает, если застукает тебя?
   — И ты изменилась, — сказал я, поднимаясь на ноги и принюхиваясь, не потянет ли с кухни кормежкой. Я не мог сейчас думать ни о чем, кроме еды. Сам не знаю, почему вбил себе в голову, что она меня хорошо накормит — могла бы она хоть это для меня сделать, дура набитая.
   Ради этого стоило поухаживать за ней. И вот я заставил себя мять половинки ее толстого зада, изображая пылкую страсть. Однако не слишком пылкую, чтобы вместо хорошего ленча не засадить на скорую руку. Могу, конечно, отделать ее по-быстрому, но только пусть сначала накормит как следует, думал я, попусту кружа вокруг Джулии.
   — Черт с тобой, накормлю тебя как следует. — Словно книжный червь читает подвернувшуюся страницу, так и она прочла мои мысли.
   — Отлично! — чуть ли не во весь голос крикнул я. — Чего у тебя там наготовлено?
   — Пойдем, сам увидишь. — Она провела меня на кухню и распахнула передо мной холодильник.
   И я увидел. Ветчину, картофельный салат, сардины, холодную свеклу, рисовый пудинг, яблочный джем, сосиски, пикули, маринованный сельдерей, плавленые сырки и какое-то особое блюдо, похожее на блевотину под майонезом, — единственное, от которого я бы отказался.
   — Давай тащи все, — скомандовал я. — А пиво найдется?
   — Ага, я и горчицу приготовила, — передразнила она меня.
   — А хлеб?
   Она взглянула на меня с омерзением. Я проворно вытащил всю снедь из холодильника и поволок на стол.
   — Хорошо бы еще и кофе, — сказал я.
   — Думаю, тебе и взбитые сливки не помешают, а? Знаешь, я тебя отравить готова. Если ты сидишь без денег, мог бы попросить, и я бы дала тебе сколько нужно. И не надо было притаскивать сюда всю эту дребедень и пытаться всучить ее мне. Был бы чуть повежливей, я бы тебя и на ленч пригласила. И билеты бы в кино взяла. Мы бы хорошо провели время. Я бы даже купила у тебя эти дурацкие книжки. Майкл — добрый малый. Он купил бы книги, даже если мы и не собирались их читать. Если б он думал, что тебе надо помочь… А ты приходишь ко мне и обращаешься со мной так, словно я потаскуха какая-то. Что я сделала такого, чтобы ты со мной… Не смейся, я серьезно говорю! Чем я заслужила? Ты вообще думаешь, что делаешь?
   Она шваркнула тарелку прямо перед моим носом, круто повернулась и ушла в кухню. Я остался наедине со всей этой горой съестного.
   — Ладно, ладно, что ты так волнуешься? — сказал я, работая вилкой. — Знаешь, я ведь не имел в виду ничего интимного (слово «интимное» не лезло тут ни в какие ворота, но я знал, что оно ей нравится).
   — Интимный, неинтимный, но я тебе не компания! — отрезала она. — Лопай скорее и убирайся. Дам тебе кофе — и все. Видеть тебя не могу. Противно.
   Я отложил нож и вилку и двинулся на кухню. Все равно еда холодная, так что можно потратить несколько минут на уговоры Джулии.
   — Прости меня, пожалуйста. — Я попытался ее обнять, но она с раздражением оттолкнула меня. — Понимаешь, Джулия, — мой голос стал голосом самого страдания, — не ладится у нас с Мод. Утром сегодня опять поцапались. Я, наверное, не в себе слегка.
   — И потому надо так со мной обращаться?
   — Да нет, не в этом дело. У меня с самого утра так погано на душе. Вот я и пришел к тебе, просто повидаться… Ну а потом, когда стал тебя обрабатывать… старался продать тебе книги, вдруг ты захочешь их купить…
   — Я-то знаю, в чем дело. Тебе не понравилось, как я выгляжу. Я изменилась — в этом все дело. А ты не любишь разочаровываться, плохо удар держишь. Вот и решил на мне выместить, но виноват ты сам. У тебя жена красивая — вот и держись за нее. У всех случаются ссоры — вы первые, что ли? Что ж мне, бежать к чужому мужу после каждой ссоры? Майкл совсем не ангел, а где их взять, ангелов-то? Негде. А ты как балованный ребенок. Жизнь-то ведь не детская сказка!
   Смеяться над этой речью было нельзя. Я стал умолять ее сесть со мной за стол и дать мне возможность выговориться. Она не очень охотно согласилась.
   Очищая одну тарелку за другой, я рассказывал ей жалостную историю. Ее так тронула моя откровенность, что я стал уже подумывать о возобновлении попыток с «Шедеврами мировой литературы». Но надо было действовать осторожно, чтобы на этот раз все выглядело так, словно я делаю ей одолжение. Или же поставить ее в положение помогающей мне. А может быть, подумал я, лучше пойти на дневной сеанс?
   Постепенно все приходило в норму. Она уже выглядела вполне ко мне расположенной. Кофе был великолепен. Я заканчивал вторую чашку, когда у меня схватило живот, да так, что терпеть не было мочи. Я извинился и кинулся в туалет. Вот где я испытал истинное блаженство полного очищения. И так меня убаюкал этот физиологический процесс, что, дернув цепочку, я еще немного задержался на стульчаке, погруженный в какую-то сладостную дремоту. И вдруг почувствовал, что подо мной как бы сидячая ванна. Я снова дернул цепочку, и тут вода побежала по моим ногам прямо на пол. Я вскочил, наскоро обтер задницу полотенцем, застегнулся и с ужасом посмотрел в унитаз. Что бы я ни делал, ничего не помогало. Вода все прибывала, переливалась через край, а на полу виднелись две здоровенные колбасины и куча загаженной бумаги.