Я попробовал прогнать их. Некоторые упрямо оставались около своей кровавой пищи; другие тяжело взлетали и, издавая резкие крики, уселись невдалеке от нас, наверху палисадников и на деревьях, откуда их хвосты спускались, словно материи, расшитые сверкающими драгоценностями.
   – Грязные твари! – сказала Клара.
   Благодаря солям, благодетельный запах которых она долго вдыхала, а в особенности, благодаря собственной непреклонной воле не слабеть, ее лицо снова покрылось розовой краской, ноги снова сделались гибкими. Тогда она запела окрепшим голосом:
 
Ее одеяния – летние сады –
И храмы в праздничный день,
А ее груди, твердые и подпрыгивающие,
Сверкают, как две золотые вазы,
Наполненные опьяняющими напитками
И одуряющими ароматами…
 
 
У меня три подруги…
 
   После минуты безмолвия она снова начала петь более сильным голосом, покрывавшим жужжание насекомых:
 
Волосы третьей собраны
И скручены на голове.
И никогда они не знали прикосновения
Пахучего масла.
Ее лицо, выражающее страсть, безобразно,
Ее тело похоже на свиную тушу.
 
 
Она всегда ругается и ворчит.
Ее грудь и живот отдают запахом рыбы,
А ее постель омерзительнее, чем гнездо удода.
И вот ее-то я и люблю.
И вот ее-то я и люблю, потому что есть нечто,
Более таинственно-притягивающее к себе,
Чем красота: это – гниение, —
Гниение, в котором господствует вечная
Теплота жизни,
В котором перерабатывается вечная
Смена превращений.
 
 
У меня три подруги!..
 
   И, пока она пела, пока ее голос звонко разносился посреди ужасов сада, очень высоко, очень далеко показалось облако. И на безграничном небе оно походило на совсем маленькую розовую барку, совсем маленькую барку с шелковыми парусами, увеличивающимися по мере того, как она, мягко скользя, подвигалась вперед.
   Перестав петь, Клара, развеселившись, воскликнула:
   – О! Облачко! Посмотри, как оно красиво, совершенно розовое на лазури! Ты его еще не знаешь? Ты его никогда не видел? Но это таинственное облачко, и, может быть, это даже и не облачко. Каждый день, в один и тот же час, оно появляется неизвестно откуда. И оно, всегда розовое, всегда одинаково. Оно скользит, скользит, скользит… Потом оно делается менее плотным, редким, рассеивается, пропадает на небе. Оно исчезло! И никто не знает, ни куда оно исчезло, ни откуда пришло! Здесь есть очень ученые астрономы, которые утверждают, что это – дух. Я же думаю, что это – странствующая душа, бедная, несчастная, как моя, блуждающая душа.
   И прибавила, беседуя сама с собой:
   – А вдруг это душа несчастной Анни?
   В течение нескольких минут она созерцала неизвестное облачко, которое уже побледнело и понемногу растаяло.
   – Смотри! Тает, тает… Кончено! Нет более облачка! Оно исчезло!
   Она стояла, безмолвная и очарованная, устремив глаза на небо.
   Пролетел легкий ветерок, от которого по деревьям пробежала мелкая дрожь; солнце сделалось мягче, нежнee; свет его к западу покраснел, к востоку затуманился серо-перламутровыми тонами, бесконечно разнообразными оттенками.
   И тени киосков, больших деревьев, каменных Будд ложились на лужайках тоньше, неопределеннее и становились голубыми…

VIII

   Мы были около колодца.
   Высокие стволы сливовых деревьев с двойными цветами, прижавшимися друг к другу, заполняли его. Мы угадывали его по более сильной тени между листьями, между цветами, маленькими вздутыми цветами, белыми и совершенно круглыми.
   Павлины следовали за нами на некотором расстоянии, нахальные и в то же время осторожные, вытягивая шеи и расстилая по красному песку великолепный шлейф своих усеянных глазами хвостов. Есть между ними и совершенно белые, бархатно-белые, грудь которых была усеяна кровавыми пятнышками, а кровожадная голова увеличивалась широким пучком в виде веера, в котором каждое тонкое и твердое перышко оканчивалось как бы трепещущей каплей розового кристалла.
   Железные столы, высокие дыбы, зловещие орудия попадались все чаще. В тени огромного тамаринда мы заметили какое-то кресло в стиле рококо. Выточенные ручки были сделаны не то из пилы, не то из стального режущего клинка, спина и сидение представляли собрание железных острий. На одном из этих острий висел кусок мяса.
   Легко, ловко Клара сняла его концом зонтика и бросила кровожадным павлинам, которые, хлопая крыльями, сбежались и начали спорить из-за него, сильно работая клювами.
   В течение нескольких минут они представляли какую-то ослепительную путаницу, с таким переливом драгоценных камней, что, несмотря на все отвращение, я любовался чудесным зрелищем. Усевшись на соседних деревьях, лофофоры, священные фазаны, большие бойцовские малабские петухи в расцвеченных кирасах смотрели на драку павлинов, ожидая добычи. Вдруг на стене сливовых деревьев раскрылась широкая щель, арка света и цветов, и перед нами очутился колокол, – здесь, перед нами он, огромный и ужасный.
   Его тяжелые подпорки, покрытые черным лаком, разрисованные золотыми надписями и красными масками, в профиль напоминали храм и странно сверкали на солнце.
   Вокруг него вся земля, покрытая слоем песка, в котором заглушался звук, была огорожена стеною цветущих сливовых деревьев, покрытых густыми цветами, которые своими белыми букетами закрывали стебли сверху донизу.
   Посреди этого красного и белого круга виднелся зловещий колокол. Это была словно бездна в воздухе, опустившаяся пропасть, поднимавшаяся с земли на небо и дна которой, окутанного безмолвным мраком, не было видно.
   И только теперь мы поняли, над чем нагнулись двое личин, худые торсы и поясницы которых, перепоясанные темными поясами, мы заметили под верхушкой колокола, как только вошли в эту часть сада. Они наклонялись над трупом и освобождали его от веревок, ремней, которыми он был крепко связан.
   Труп, цвета охристой глины, был совершенно голый, а лицо его было уткнуто в землю.
   Он ужасно скорчился, мускулы напряглись, кожа, вся в багровых полосах, то изрытых, то вздувшихся, словно распухла. Заметно было, что наказываемый долго боролся, что он тщетно старался порвать свои узы и что, от отчаянного и долгого усилия, веревки и кожаные ремни понемногу врезались в кожу, образовали темно-красные подтеки, сгущенный гной, зеленоватые пятна.
   Наступив ногой на труп и выгнув спины, двое мужчин, намотав на руки веревки, тащили их, причем вместе с веревками отрывали куски мяса.
   Из их горла вырывался ритмический стон, скоро переходящий в хриплый свист. Мы приблизились.
   Павлины остановились.
   Увеличившись новыми стадами, они теперь заполняли круговую аллею и цветущую арку, которую не решались перейти. Мы слышали сзади себя их крики и их глухой топот, как топот толпы. На самом деле это была толпа, сбежавшаяся к подножию храма, теснившаяся, сжавшаяся, беспокойная, задыхавшаяся, почтительная, которая, вытянув шеи, широко раскрыв глаза, свирепая и болтливая, смотрит, как совершается непонятное таинство.
   Мы еще приблизились.
   – Смотри, мой милый, – сказала Клара, – как все это любопытно и своеобразно, и какое великолепие! В какой другой стране найдешь подобное зрелище? Зала мучений убрана, словно для бала. А эта ослепительная толпа павлинов, служащая свидетелями, фигурантами, народом, праздничной декорацией! Неужели нельзя сказать, что мы вырваны из жизни и перенесены в область поэзии древнейших легенд? И неужели ты, действительно, не восхищен? Мне кажется, что я здесь живу в мире грез!
   Над нами летали фазаны с ярким оперением, с длинными посеребренными хвостами.
   Некоторые из них иногда осмеливались садиться на верхушках цветущих деревьев.
   После нескольких минут очарованного безмолвия, Клара, следившая за причудливыми фазанами и цветами этих феерических полетов, заговорила снова:
   – Сознайся, мой милый, насколько китайцы, так презираемые теми, кто их совсем не знает, удивительные люди! Ни один народ не сумел так искусно и разумно укротить и приучить природу. Какие несравненные артисты! И какие поэты! Взгляни на этот труп, который на красном песке видом похож на старых идолов. Посмотри на него получше, потому что он необыкновенен. Можно сказать, что вибрации звонящего изо всей силы колокола проникли в это тело, как нечто твердое и острое, что они подняли в нем мускулы, разорвали жилы, корчили и ломали кости. Обыкновенный звук, такой приятный для слуха, такой нежно-музыкальный, так волнующий душу превращается в нечто, в тысячу раз более ужасное и мучительное, чем вместе инструменты старого толстяка! Как ты думаешь, разве это не очаровательно? Нет, надо понять эту чудовищную вещь, заставляющую плакать от экстаза и божественной меланхолии влюбленных девственниц, гуляющих вечером по полю и могущую тоже заставить выть от страдания, могущую умертвить в неописуемых мучениях жалкое человеческое тело. Я говорю, это – гениально. Ах! Чудное мучение! И такое скромное, потому что оно совершается во мраке, но ужас от которого, когда подумаешь о нем, не может быть сравнен ни с чем другим. Впрочем, как и мучение лаской, оно теперь очень редко, и ты должен считать себя счастливым, что видел его в первое же посещение сада. Меня уверяли, что китайцы заимствовали его из Кореи, где оно очень старо и где, кажется, часто практикуется и сейчас. Мы, если хочешь, отправимся в Корею. Корейцы – неподражаемо-свирепые мучители, они изготавливают самые белые вазы в мире, совершенно неподражаемые, которые, кажется, вымачиваются, ах, если бы ты знал! – в ваннах из человеческого семени!
   Потом, возвращаясь к трупу, она продолжала:
   – Хотелось бы мне узнать, что это за человек. Ведь наказывают колоколом только важных преступников: принцев-заговорщиков, высших чиновников, которые больше не нравятся императору. Это – аристократическое и почти почетное наказание.
   Она потрясла мою руку.
   – Все, что я тебе говорю, кажется, не интересует тебя. Ты даже не слушаешь меня! Но послушай же! Этот звонящий колокол. Он так нежен! Когда слышишь его издали, то является мысль о мистической пасхе, о ликующей мессе, о крещении, о бракосочетании. И это – самая ужасная смерть! Я нахожу это неслыханным. А ты?
   А так как я не отвечал, она настаивала:
   – Да, да! Скажи, что это неслыханно! Я хочу, хочу! Будь любезен!
   Я упорно молчал, а она слегка рассердилась.
   – Как ты неприятен! – сказала она. – Никогда ты не бываешь любезен со мной! Что же могло бы развеселить тебя? Ах, я не хочу больше любить тебя! Я не хочу тебя больше… Сегодня ночью ты будешь спать совсем один, в киоске. А я отыщу мою малютку Персиковый Цветок, которая любезнее тебя и которая умеет лучше любить, чем мужчины.
   Я хотел что-то пробормотать.
   – Нет! Нет! Оставьте! Кончено! Я не хочу больше разговаривать с вами! Сожалею, что не взяла с собой Персикового Цветка. Вы невыносимы, вы делаете меня грустной. Вы сводите меня с ума. Это гнусно! И вот снова пропал день, а я думала, что он с тобою будет таким возбуждающим!
   Ее болтовня, ее голос раздражали меня. Уже несколько минут я более не видел ее красоты.
   Ее глаза, ее губы, ее затылок, ее тяжелые золотистые волосы, и даже страстность ее желаний, и даже порочность ее греха, – все в ней теперь казалось мне отвратительным.
   И от ее полуоткрытого корсажа, от розовой наготы груди, от которой я столько раз упивался опьянением чарующих запахов, исходил запах гниющего тела, маленького кусочка гниющего тела, каким была и ее душа. Несколько раз я пробовал прервать ее каким-нибудь грубым оскорблением, закрыть ей рот своими руками, разорвать ей затылок. Я чувствовал, как во мне поднимается к этой женщине такая дикая ненависть, что, грубо схватив ее за руку, я крикнул, как сумасшедший:
   – Замолчите! Ах! Замолчите! Никогда, никогда больше не разговаривайте со мною! Я хочу вас убить, демон! Я должен буду убить вас, а потом брошу вас на свалку, падаль!
   Несмотря на все возбуждение, я испугался собственных слов. Но чтобы не брать их назад, я, сжимая ее руку в своих руках, повторял:
   – Падаль! Падаль! Стерва!
   Клара ничуть не отодвинулась, даже не моргнула глазом. Она выставила горло, открыла грудь.
   Ее лицо озарилось неизвестной и сияющей радостью. Просто, медленно, с бесконечной нежностью, она сказала:
   – Хорошо! Убей меня, милый. Я хотела бы, чтобы ты убил меня!
   Это была вспышка возмущения в долгой и печальной пассивности моего подчинения.
   Она также быстро погасла, как и вспыхнула. Стыдясь своего омерзительного крика, я выпустил руку Клары, и весь гнев, вызванный нервным возбуждением, внезапно сменился страшной слабостью.
   – Вот! Видишь, – сказала Клара, не желавшая воспользоваться моей жалкой слабостью и своим слишком легким триумфом, – у тебя нет даже смелости, которая так хороша. Бедное дитя!
   И, как-будто между нами ничего не произошло, она страстным взглядом продолжала рассматривать ужасную драму колокола.
   Во время этой короткой сцены мужчины отдыхали. Они, казалось, были истощены.
   Худые, задыхавшиеся, с выступающими под кожей рёбрами, с костлявыми бедрами, они совсем не походили па людей. Пот, как из сточной трубы, градом лился на их усы, а их бока вздымались, как у затравленных собаками зверей.
   Но вдруг появился надзиратель с хлыстом в руке. Он разразился гневной бранью и со всего размаха ударил хлыстом по костлявым спинам обоих мужчин, которые снова с проклятиями принялись за свое дело.
   Испугавшись свиста хлыста, павлины закричали, захлопали крыльями.
   Среди них произошла как бы паника бегства, беспорядочная толкотня, паническое отступление.
   Потом, понемногу успокаиваясь, они возвращались по одному, парами, толпами. Заняли снова свое место в Цветочной арке, еще больше выставляя великолепие своих грудей и пожирая сцену смерти еще более свирепыми глазами.
   Красные, желтые, голубые, зеленые фазаны продолжали летать над белым цирком, сверкая шелком, легкими и меняющимися красками на ярком фоне неба.
   Клара подозвала надзирателя и завязала с ним по-китайски быстрый разговор, который она передавала мне по мере получения ответов.
   – Это те двое несчастных, которые звонят в колокол. Сорок два часа, не пивши, не евши, ни минуты не отдыхая. Веришь? И как и они не умерли? Я знаю, что китайцы устроены иначе, чем мы, и что они к усталости и физической боли проявляют необыкновенное терпение. Так, я раз захотела посмотреть, сколько времени может работать китаец, не евши. Двенадцать дней, милый. Он упал только в конце двенадцатого дня!. Нельзя этому поверить! Правда, работа, которую я дала ему, не могла сравниться с этой. Я заставила его копать землю под солнцем.
   Она забыла мои проклятия; ее голос снова сделался влюбленным и ласкающим, таким, каким бывал, когда она рассказывала мне красивую любовную сказку. Она продолжала:
   – Конечно, ты, милый, не сомневаешься, какие нужны напряженные, постоянные, нечеловеческие усилия, чтобы раскачать и привести в движение язык колокола? Многие, даже самые сильные, умирают от этого. Лопнувшая вена, повреждение позвоночника, и все готово! Они сразу падают на колокол мертвыми! А те, которые не умирают на месте, заболевают никогда не излечимыми болезнями! Посмотри, как от трения веревки их руки вздулись и покрылись кровью! Впрочем, кажется, и это – осужденные! Они умирают, убивая других, и одно наказание стоит другого! Все равно надо быть сострадательными к этим беднягам. Когда уйдет надзиратель, ты дашь им несколько таэлей, а?
   Она вернулась к трупу.
   – Ах! Я теперь узнаю его. Это – крупный банкир из города. Он был очень богат и всех обкрадывал. Но не за это он был осужден на мучение колоколом. Надзиратель достоверно не знает, за что. Говорят, что он шпионил от японцев. Надо же что-нибудь сказать.
   Едва только она произнесла эти слова, как мы услышали какие-то глухие жалобы, словно заглушенные рыдания. Они доносились прямо против нас, из-за белой стены, вдоль которой облетали лепестки и медленно падали на красный песок. Падение слез и цветков!
   – Это семья, – объяснила Клара. – Она пришла, ожидая, чтобы ей отдали тело казненного.
   В это мгновение двое истощенных мужчин, которые каким-то чудом, усилием воли держались на ногах, перевернули труп. Мы одновременно с Кларой вскрикнули. И, прижимаясь ко мне, царапая мне плечо своими ногтями, она простонала:
   – Ох, милый! Милый! Милый!
   Восклицание, которым она всегда выражала степень своего волнения под влиянием как ужаса, так и любви.
   И мы смотрели на труп и, оцепенев от ужаса, протянули шеи к трупу и не могли оторвать своих глаз от него.
   На его сведенным судорогами лице, мускулы которого все ясно обрисовались, обозначились ужасные гримасы и отвратительные углы раскрытых губ, обнажавшие десны и зубы, ужасная демоническая улыбка, улыбка, которую смерть округлила и, так сказать, вырезала на всех складках кожи. Оба глаза, ужасно раскрытые, смотрели на нас; они не видели больше, но в них осталось выражение самого ужасного безумия, такого издевающегося неслыханного безумия, какого никогда, ни в одном сумасшедшем доме мне не удалось заметить в глазах живого человека.
   Рассматривая на теле все эти перемещения мускулов, все эти уклонения связок, все эти вытягивавшиеся кости, а на лице эту улыбку губ, это безумие в глазах, переживших смерть, я понял, насколько ужасна должна быть агония человека, пролежавшего связанным сорок два часа под колоколом.
   Ни режущий на куски кожи, ни жгущее раскаленное железо, ни рвущие клещи, ни клинья, раздвигающие суставы, разрывающие жилы и ломающие кости, как деревянные палки, не могут произвести больше разрушений на органах живого тела и наполнить мозг большим ужасом, как невидимый и нематериальный звук колокола, становящийся всеми известными орудиями мучения, терзающий все мыслящие и чувствующие органы человека, исполняющий дело ста палачей.
   Мужчины снова начали тянуть веревки, горла их свистели, бока еще сильнее начали вздыматься.
   Но силы у них не было, она вытекла у них в потоках пота. Они теперь едва могли держаться на ногах и своими распухшими пальцами распутывать узлы ремней.
   – Собаки! – ворчал надзиратель.
   Удар кнута опоясал их плечи, но все-таки не заставил их выпрямиться от боли.
   Казалось, что из их напряженных нервов исчезла вся чувствительность. Их колени, все более и более сгибаясь, все сильнее и сильнее дрожа, стукались одно о другое.
   Все, что осталось от их мускулов под облупившейся кожей, едва двигалось.
   Вдруг один из них, окончательно обессилев, выпустил веревки, испустил легкое хрипение и, вытянув вперед руки, упал около трупа, лицом на землю, а изо рта у него хлынула струя черной крови.
   – Встать! Подлец! Встань, собака! – кричал надзиратель.
   Четыре раза бич свистнул и опустился на спину человека. Сидящие на цветущих ветках фазаны разлетелись, производя сильный шум крыльями.
   Сзади себя я слышал безумные крики павлинов. Но человек не поднимался.
   Он больше не двигался, а кровавое пятно на песке все расширялось.
   Человек был мертв!
   Тогда я оттащил Клару, коготки которой вонзились мне в кожу. Я чувствовал, что я очень бледен, и шел, шатаясь, как пьяный.
   – Это слишком! Это слишком! – постоянно повторял я.
   А послушно следовавшая за мной Клара тоже повторяла:
   – Ах! Ты видишь, мой милый! Я же знала! Разве я лгала тебе?
   Мы дошли до аллеи, ведшей к центральному бассейну, и павлины, провожавшие нас до сих пор, вдруг кинули нас и со страшным шумом рассеялись по кустам и лужайкам сада.
   Эта аллея, очень широкая, была с каждой стороны обсажена засохшими деревьями, огромными тамариндами, толстые обнаженные ветки которых переплелись в резкие арабески на небе. В каждом стволе была выдолблена ниша.
   Большинство из них были пусты, а в некоторых находились тела мужчин и женщин, ужасно скорченные, подвергнутые отвратительным и бесстыдным мукам.
   Перед занятыми нишами стоял как будто следователь, в черном одеянии, очень серьезный, с чернильницей на животе и вопросным листом на руках.
   – Это – аллея подсудимых, – сказала мне Клара. – А эти стоящие люди, которых ты видишь, находятся здесь только затем, чтобы записать признание, которое может вырваться у этих несчастных от долгой муки. Редко, когда они сознаются, они предпочитают умирать здесь, чтобы не продолжить: агонию в клетках тюрьмы и в конце концов погибнуть от других мук. Вообще суды не злоупотребляют предварительным следствием, за исключением преступлений политических. Они судят группами. Поэтому-то-ты и видишь, что подсудимых немного и большинство ниш пусты. Тем не менее нельзя не сознаться, что мысль остроумна. Я даже думаю, что она заимствована из греческой мифологии. Это – воплощение очаровательной басни о гамадриадах, пленницах деревьев!
   Клара подошла к дереву, в котором стонала еще совсем молодая женщина. Она висела на руках на железном крюке, а кисти были вставлены между двумя деревянными кусками, сильно сжатыми. Шероховатая веревка, сплетенная из кокоса, покрытая мелкой горчицей и толченым перцем, вымоченная в соляном растворе, обвивалась вокруг ее рук.
   Эту веревку, – заметила моя подруга, – держат до тех пор, пока члены не распухнут в четыре раза против их естественного размера. Тогда ее снимают, а произведенные ею нарывы часто образуют отвратительные раны. От этого часто умирают и никогда не вылечиваются.
   – Но если подсудимый окажется невинным? – спросил я.
   – Ну, что ж! Вот! – ответила Клара.
   У другой женщины, в другой нише, с расставленными, или, скорее, раздвинутыми ногами, на шее и руках были железные браслеты. Ее веки, ее ноздри губы, ее половые органы были натерты красным перцем, две гайки сжимали соски грудей.
   Дальше молодой мужчина был подвешен при помощи веревки, проходившей у него под мышками, большой каменный груз давил ему на плечи, и слышалось хрустение суставов.
   Другой, с отброшенным бюстом, поддерживаемый в равновесии проволокой, соединявшей шею с двумя пальцами, сидел на корточках на острых камнях.
   Ниши в стволах стали пустыми. Иногда только попадались какие-нибудь связанные, распятые, подвешенные, глаза которых были закрыты; казалось, они спали, может быть они и были мертвы!
   Клара ничего больше не говорила, ничего больше не объясняла. Она прислушивалась к тяжелому полету коршунов, пролетавших над переплетавшимися ветвями, а сверху доносилось карканье воронов, которые бесчисленными тучами реяли в небе.
   Мрачная аллея тамариндов оканчивалась широкой цветущей террасой пионов, по которой мы спустились к бассейну…
   Ирисы выставляли из воды свои длинные стебли с необыкновенными цветами, с лепестками, расцвеченными, как старые каменные вазы, драгоценная эмаль с оттенком кровавого цвета. Некоторые из них, огромные и изогнутые, походили на каббалистические знаки. Водяные лилии раскинули по позолоченной воде свои широкие распустившиеся цветки, которые казались мне отсеченными и плавающими головами. Мы несколько минут стояли, облокотившись на перила моста, и молчи смотрели на воду. Огромный карп, у которого виднелась только одна золотая морда, спал под листом, а между камышами плакали сирены, похожие на кровавые мысли в мозгу женщин.

IX

   И вот день кончен.
   Небо сделалось красным, пересеклось широкими изумрудами, поразительно прозрачными полосами.
   Это время, когда цветы таинственно светятся ярким и в то же время сдержанным сиянием.
   Повсюду они горят, словно вечером отдают атмосфере весь свет, все солнце, которое было задержано их чашечками в течение дня. Аллеи, усыпанные толченым кирпичом, посреди яркой зелени лужаек, кажутся то огненными рубинами, то потоками раскаленной лавы. Птицы в ветвях умолкли; насекомые прекратили свое жужжание, замерли или заснули. Только одни ночные бабочки и летучие мыши начинают носиться в воздухе. повсюду, от неба до дерева, с дерева до земли, наступилa тишина. И я чувствую, как она проникает в меня и леденит как смерть.
   Куча журавлей медленно спускается с цветущего склона и располагается недалеко от нас, вокруг бассейна. Я слышу шелест их лап в высокой траве и сухое пощелкиванье их клювом. Стоя на одной ноге, неподвижные, положив голову под крыло, они напоминают бронзовые украшения.
   А карп с золотой мордой, спавший под листом водяной лилии, повертывается в воде. Ныряет, исчезает, оставляя на поверхности широкие волны, которые слегка покачивают закрывшиеся чашечки лилий, расплываются, теряются в кустах ириса, дьявольские, странно простые цветы которого чертят в тайне вечера фатальные знаки, вырванные из книги судеб.
   Огромное клещевидное растение поднимает над водой трубку своего зеленоватого цветка, покрытого темными пятнами, и посылает нам сильный запах трупа.
   Долго мухи летают, не останавливаясь над цветком.
   Опершись на перила моста, нахмурив лоб, Клара смотрела на воду.
   Отблеск заходящего солнца целует ей затылок. Ее тело сделалось вялым, а губы тоньше.
   Она серьезна и очень печальна.
   Она смотрит на воду, но взгляд ее идет дальше и глубже воды; он, может быть, идет к чему-то более непроницаемому и более мрачному, чем дно этой воды; он идет, может быть, к ее душе, в пропасть души, которая посреди пламени и крови распускает чудовищные цветы ее желаний. На что она, на самом деле, смотрит?
   О чем она думает?
   Не знаю…
   Может быть, она ни на что не смотрит. Может быть, она ни о чем не думает.