– Да, я много думал о тебе. Ну, трудно, очень трудно.
   Снова он замолчал, казалось, раздумывая о важных вещах.
   Мне хотелось продолжить это молчание, чтобы насладиться замешательством, в которое не могло не повергнуть моего друга это молчаливо-насмешливое отношение. Итак, еще лишний раз я увижу этого дорогого покровителя перед собой смешным и без маски, может быть, умоляющим! Однако, он оставался спокойным и, казалось, ничуть не беспокоился из-за слишком очевидной враждебности моего поведения.
   – Ты не веришь мне? – сказал он твердым и спокойным голосом. – Да, я чувствую, что ты не веришь мне. Ты воображаешь, что я думаю, как бы только подсматривать за тобой… как другие… ведь правда? Ну, ты ошибаешься, мой милый. Впрочем, если этот разговор для тебя скучен… ничего нет легче прервать его.
   Он как будто хотел встать.
   – Я этого не говорю. – Запротестовал я, переводя взгляд с хохолка Тьера на холодное лицо Эжена. – Я ничего не говорил.
   – В таком случае выслушай меня. Ты хочешь, чтобы мы хоть раз с полной откровенностью поговорили о наших взаимных отношениях?
   – Хорошо. Я слушаю.
   Столкнувшись с его самоуверенностью, я постепенно терял свою. В противовес тому, что я слишком тщеславно торжествовал, Э жен завоевывал свой авторитет передо мной. Я чувствовал, как он опять вырывается у меня. Я чувствовал это по свободе жеста, по почти изяществу движений, по твердости голоса, по полному обладанию собой, которые проявлялись у него только тогда, когда он замышлял свои самые рискованные проекты. Он тогда проявлял величавую обольстительность, какую-то притягательную силу, которой, даже предвидя это, трудно было сопротивляться. Я знал это. Однако, часто к своему несчастью, я испытывал на себе действие этого вредного очарования, которое не было для меня неожиданным. Что делать! Вся храбрость покинула меня; моя ненависть ослабела, и невольно я, снова почувствовав к нему доверие, так полно забыл прошлое, что это человек, в самые темные уголки непреклонной и грязной души которого я проник, этот человек стал казаться мне великодушным другом, героем доброты, спасителем.
   И вот – ах! – я хотел бы быть в состоянии передать выражение силы, преступления, простодушия и благосклонности, которые он вложил в свои слова, – вот он мне что сказал:
   – Ты довольно хорошо присмотрелся к политической жизни, чтобы знать, что существует степень могущества, когда самый бесчестный человек защищён сам от себя своими собственными низостями, а еще более от других их низостями… Для государственного деятеля есть только одна непоправимая вещь: честность! Честность неподвижна и бесплодна; она не понимает обращения в дело аппетитов и честолюбий, – единственных двигателей, благодаря которым создается что-либо продолжительное. Доказательством может служить этот дурак Фавро, единственный честный человек н кабинете, и в то же время единственный человек, политическая карьера которого, по общему мнению, окончательно и навсегда погибла. Это говорит тебе, мой дорогой, что ведущаяся против меня кампания совершенно меня не волнует.
   На вырвавшийся у меня двусмысленный жест он продолжал:
   – Да, да. Я знаю – поговаривают о моей отставке, о моем близком падении, о жандармах, о Мазасе, “Смерть ворам!”. Великолепно! О чем не говорят?! А потом. Это для меня смешно, вот и все. И ты сам, под предлогом, что ты считаешь себя замешанным в некоторые из моих дел – в которых ты заведовал, будем говорить о прошлом, только мелочами – под предлогом, что ты обладаешь, – по крайней мере, ты везде кричишь об этом, – несколькими важными бумагами, о которых, мой дорогой, я беспокоюсь, как вот об этом.
   Не прерывая речи, он показал мне свою погасшую сигаретку, которую он сейчас же раздавил в пепельнице, стоявшей на маленьком лакированном столике.
   – Ты сам, ты считаешь, что можешь владеть мною посредством угроз, заставлять меня петь, как какого-нибудь подозрительного банкира? Ты ребенок. Подумай немного. Мое падение? Не можешь ли ты сказать мне, кто же осмелится взять на себя ответственность за подобное безумие? Кто же не знает, что оно повлечет крушение слишком многих дел, до которых больше, чем до меня, нельзя дотрагиваться под страхом самоотречения, под страхом смерти? Потому что не одного ведь меня свергнут. Не одного меня украсят колпаком каторжанина. Ведь все правительство, весь парламент, вся Республика причастна, что бы они там ни делали, к тому, что они называют моей продажностью, моим взяточничеством, моим преступлением. Они думают, что они держат меня в своих руках, а это я держу их! Будь покоен, я крепко держу их.
   И он жестом показал, как сжимает воображаемое горло.
   Выражение его рта, углы которого опустились, сделалось отвратительным, и на яблоках глаз показались пурпурные жилки, придавшие его взгляду непреклонное выражение убийцы. Но он быстро овладел собой, закурил другую сигаретку и продолжал:
   – Пусть свергнут кабинет, пусть! И я помогу им в этом. По милости этого честного Фавро, мы вовлечены в целую серию неразрешимых вопросов, логическое решение которых таково, что его нельзя добиться. Получается министерский кризис, с совершенно новой программой. Прошу тебя, заметь, что я не причастен к этим затруднениям, или, по крайней мере, кажусь таким. Моя ответственность – простая парламентская фикция. В кулуарах Палаты и в известной части прессы меня нарочно не считают солидарным со своими коллегами. Итак, мое личное положение остается чистым, понятно, в политическом отношении. Даже больше выносимый группами, вожаков которых я сумел заинтересовать своей судьбой, поддержанный высшими банкирами и большими компаниями, я делаюсь человеком, необходимым в новом составе, я – президент образуемого завтра совета. И вот в тот момент, когда со всех сторон говорят о моем падении, я достигаю вершины своей карьеры! Сознайся, мой мальчик, что это – смешно и что они еще не убили меня.
   Эжен повеселел. Мысль, что для него нет совсем промежуточного места между двумя полюсами: президенство в Совете или Мазас, придала ему живости. Он придвинулся ко мне и, похлопывая меня по коленям, как он делал в моменты непринужденности и веселья, повторил:
   – Нет, сознайся, что это смешно!
   – Очень смешно, – ответил я. – А я при чем же здесь буду?
   – Ты? Вот при чем. Ты, милый мой, тебе надо уйти отсюда, исчезнуть. На год, на два. Не все ли равно. Для тебя необходимо, чтобы о тебе забыли.
   Так как я собирался протестовать, он поспешил добавить:
   – Но что же делать? Разве это моя вина, – воскликнул Эжен, – что ты глупо прозевал все великолепные положения, которые я давал тебе в руки здесь? Год, два года – это пролетит быстро. Ты вернешься с новой девственной чистотой, и тогда я дам тебе все, чего ты ни захочешь. До тех пор ничего, и ничего не могу. Честное слово. Ничего не могу.
   Последний гнев клокотал во мне, но закричал я мягким голосом:
   – Все пропало!
   Эжен улыбнулся, понимая, что мое сопротивление окончилось этим отрывчатым криком.
   – Ну! Ну! – сказал он мне с добродушным видом. – Не вешай головы. Выслушай меня. Я много думал. Тебе необходимо удалиться отсюда. В твоих интересах, для твоего будущего, я только и нашел этот исход. Послушай. Ты, как бы это сказать, ты не эмбриолог?
   Он прочитал мой ответ в том испуганном взгляде, который я бросил на него.
   – Нет. Ты не эмбриолог. Досадно. Очень досадно.
   – Почему ты спрашиваешь меня об этом? Что это еще за ерунда?
   – Та, что в данный момент я мог бы иметь значительный кредит – о! относительно! – Ну, наконец, недурной кредит на одну научную миссию, которую с удовольствием доверил бы тебе.
   И, не давая мне времени ответить, короткими, смешными фразами, сопровождаемыми комическими жестами, он объяснил мне, в чем дело.
   – Дело в том, что надо отправиться в Индию, на Цейлон, по-моему, чтобы отыскать там в море, в заливах, изучить там то, что ученые называют пеластической протоплазмой – понимаешь? И посреди брюхоногих, кораллов, равноногих, звезд, сифонофор, голотурий и радиоларий, что еще там? отыскать первоначальную клетку. Слушай хорошенько: протоплазмический initium органической жизни, наконец, что-нибудь в этом роде. Это великолепно – и как видишь – очень просто.
   – Очень просто! На самом деле! – машинально пробормотал я.
   – Да, но вот, – заключил этот действительно государственный деятель, – ты не эмбриолог.
   И он опять добавил с печальной благосклонностью:
   – Идиотски глупо.
   Мой покровитель несколько минут думал. Я же сам молчал, не имея времeни прийти в себя от изумления, в которое меня повергло такое неожиданное предложение.
   – Господи! – заговорил он, – к счастью, есть еще другая миссия, потому что у нас на самом деле много миссий и неизвестно, на что тратить собранные деньги. Здесь дело в том, если я хорошо понял, что надо отправиться на острова Фиджи и Тасмания, чтобы изучить различные системы тюремной администрации, существующие там, и их применение к нашему социальному строю. Только это менее весело. И я должен предупредить тебя, что кредиты не огромные. И еще там все людоеды, знаешь. Ты думаешь, что я шучу, а? И что рассказываю тебе сказки? Нет, мой дорогой, все миссии в этом роде. Ах!
   Эжен рассмеялся лукаво-сдержанным смехом.
   – Есть еще тайная полиция. Э, может быть, тебе там подыскать хорошее положение? Что ты на это скажешь?
   При тяжелых обстоятельствах мои умственные способности работают, возбуждаются, моя энергия удваивается, и я бываю подвержен внезапному повороту мыслей, быстрым решениям, которые меня всегда удивляют, и которые часто помогают мне.
   – Ба! – воскликнул я. – После всего, я вполне могу быть эмбриологом, раз в жизни. Чем я рискую? Наука от этого не умрет – наука многих уже видела. Понятно. Я принимаю миссию на Цейлоне.
   – И ты прав… Браво! – захлопал в ладоши министр. – Тем более, что эмбриология, мой мальчик, Дарвин, Геккель, Карл Фогг – вообще это должно быть ужасной ерундой. А, милашка, тебе там не придется скучать. Цейлон чудесен. Там, кажется, есть необыкновенные женщины – маленькие кружевницы красоты, темперамента. Это – земной рай. Приходи завтра в министерство. Мы официально покончим дело. А пока тебе нет нужды кричать об этом по крышам всем, потому что, понимаешь ли, я тут играю опасную для меня шутку, которая может обойтись мне дорого. Идем.
   Мы поднялись. И когда я возвращался в зал под руку с министром, Эжен сказал мне с очаровательной иронией:
   – А? Все-таки! Клетка? Если ты ее найдешь? Как знать? Как ты думаешь, не вытянется нос у Бергло?
   Эта комбинация придала мне немного смелости и расположение духа. Нет, особенно она мне не нравилась. Этому знаменитому званию эмбриолога я предпочел бы какое-нибудь обыкновенное хорошее место, например, или хорошо оплачиваемое кресло в государственном совете. Но надо стать рассудительным, к тому же, приключение было не без некоторой занимательности. Из простого бpодяги политического строя, каким я был минуту назад, не делаются одним мановением министерской палочки знаменитым ученым, собирающимся раскрывать тайны у самых источников жизни, и не испытывая от этого никакой мистификаторской гордости и никакой смешной надменности.
   Вечер, начавшийся меланхолически, окончился весело.
   Я приблизился к г-же Г., которая, очень оживленная, устраивала любовь и вела адюльтер от группы к группе, от пары к паре.
   – А эта восхитительная румынская графиня, – спросил я ее, – все еще без ума от меня?
   – Все еще, дорогой мой.
   Она взяла меня под руку. Перья ее растрепались, цветы увяли, кружева смялись.
   – Идите! – сказала она. – Она флиртирует в маленьком салоне Гизо с принцессой Онан.
   – Как, и она?
   – Но, мой милый, – возразила эта великая политическая дама, – в ее возрасте и при ее поэтической натуре на самом деле было бы плохо, если бы она не испытала всего.

IV

   Приготовления мои были окончены быстро. Мне помогло в этом то, что молодая румынская графиня, сильно влюбившаяся в меня, решила помочь мне своими советами и, – честное слово, я говорю это не без стыда, – также своим кошельком.
   Впрочем, меня во всем преследовал успех.
   Моя миссия началась прекрасно. По какому-то исключительному изменению бюрократических обычаев, через неделю после того решительного разговора в салоне г-жи Г., я, безо всяких затруднений, безо всяких отсрочек, получил следуемые деньги. Они были довольно щедро высчитаны, и я не осмеливался думать, чтобы они были таковы, так как я знал «щедрость» правительства в таких случаях и мелкие суммы, которыми так по-нищенски оплачивают ученых в миссиях, настоящих ученых. Этой неожиданной щедростью я, несомненно, обязан тому обстоятельству, что, не будучи совсем ученым, я больше, чем кто-либо другой нуждался в более крупных средствах, чтобы играть эту роль.
   Было предусмотрено содержание двух секретарей и двух слуг, покупка очень дорогих анатомических инструментом, микроскопов, фотографических аппаратов, складных лодок, подводных колоколов, стеклянных бокалов для научных коллекций, охотничьих ружей и клеток для перевозки живыми пойманных животных. Действительно, правительство великолепно обделало дело, и я могу его за это только похвалить. Само собой разумеется, что я ничего не пил из этих impedimenta и что я решил не брать с собой никого, рассчитывая на свою только изобретательность при изворачивании посреди незнакомых лесов науки и Индии.
   Я воспользовался свободным временем, чтобы познакомиться с Цейлоном, с его нравами, природой, и чтобы составить себе представление о жизни, какую я буду вести там, под этими ужасными тропиками. Даже отбросив из рассказов путешественников все преувеличение, восхищение и всю ложь, то, что я прочел, восхитило меня, особенно одна подробность, сообщенная известным немецким ученым, что в округе Коломбо посреди феерических садов на берегу моря существует чудная вилла, bungalow, как говорят, в которой один богатый и причудливый англичанин содержит род гарема, в котором великолепными женскими экземплярами представлены все расы Индии, начиная с черных тамулянок и кончая змееподобными баядерками Лагора и демонскими вакханками Бенареса. Я твердо решил найти средство пробраться к этому любителю полигамии и там производить свои исследования по сравнительной эмбриологии.
   Министр, к которому я пришел проститься и сообщить о своих проектах, одобрил все эти предложения и очень весело похвалил мою склонность к экономии. Расставаясь со мной, он сказал мне с взволнованным красноречием, – а я сам, под волною его слов испытывал умиление, чистейшее, освежающее и высшее умиление честного человека. Итак, он сказал:
   – Поезжай, мой друг, и возвращайся к нам более сильным, возвращайся к нам новым человеком и прославленным ученым. Твоя ссылка, которой, я не сомневаюсь, ты сумеешь воспользоваться для великих дел, закалит твою энергию для будущей борьбы. Она закалит их в самых источниках жизни, в колыбели человечества, которое… человечества, от которого… Поезжай. И если, возвратившись, ты найдешь, чему я не могу поверить, если ты найдешь, говорю я, неприятные преследования, воспоминания, препятствия, враждебность, затруднение, наконец, к исполнению твоих справедливых требований, – ты можешь смело сказать, что у тебя есть на правительственные лица довольно бумажонок, чтобы восторжествовать над ними. Sursum Corda. Впрочем, рассчитывай на меня. Пока ты будешь там, – ты, храбрый пионер прогресса, солдат науки. Пока ты будешь исследовать заливы и изучать таинственные кораллы для Франции, для нашей дорогой Франции, – я не забуду тебя, поверь мне. Умело, постепенно я сумею создать в Агенстве Гавоса и в своих глазах агитацию вокруг твоего молодого имени эмбриолога. Я найду чудные, восхитительные рекламы… «Наш великий эмбриолог»… «Мы получили от нашего молодого и знаменитого ученого, эмбриологические открытия которого» и т. д. – “В то время, когда он изучал на глубине двадцати саженей еще неизвестную голотурию, наш неутомимый эмбрион чуть было не был съеден акулой… Ужасная борьба…” и т. д. Ступай, ступай, мой друг. Работай безбоязненно для величия страны. Теперь народ возвеличивается не только своими армиями: он велик особенно своими искусствами, своей наукой. Мирные победы науки более служат цивилизации, чем завещания и т. д. Cedant arma Sapientae.
   Я плакал от радости, от гордости, от самолюбия, от возбуждения – возбуждения всего моего существа к чему-то обширному и обширно прекрасному. Выброшенный из собственного своего я, выброшенный не знаю куда, я в этот момент имел другую душу, душу почти божескую, душу творчества и самопожертвования, душу какого-то необыкновенного героя, на котором покоится высшее доверие отечества, все окончательные надежды человечества.
   Что касается министра, этого забойника Эжена, он также едва мог сдерживать свое волнение. В его глазах был настоящий энтузиазм, а его голосе искренняя дрожь. Две маленькие слезинки выкатились из его глаз. Он крепко пожал мне руку.
   В течение нескольких минут мы оба были бессознательной и смешной игрушкой нашей собственной мистификации.
   Ах! Думал ли я об этом?

V

   Снабженный рекомендательными письмами к «влиятельным лицам» Цейлона, я, наконец, отплыл в чудное послеобеденное время из Марселя на «Saghalien».
   Как только я ступил на пароход, я тотчас же почувствовал важность того, что несет официальный титул, и как даже такой погибший человек, каким был я, своим престижем возвышается в уважении незнакомцев и случайных знакомых, следовательно, и в своем. Капитан, “знавший мои замечательные работы”, окружил меня предупредительностью, почти почестями. Мне была предоставлена самая комфортабельная каюта, так же, как и лучшее место за столом. Так как среди пассажиров быстро распространилось известие о присутствии на пароходе знаменитого ученого, то каждый старался выказать свое уважение. На лицах я видел только восхищение. Даже сами женщины выказывали ко мне любопытство и благосклонность: одни тайно, другое – более откровенно. В особенности одна быстро привлекла мое внимание. Это было чудное создание, с тяжелыми рыжими волосами и зелеными глазами, сверкавшими золотом, как глаза хищного зверя. Она путешествовал в сопровождении трех горничных, из которых одна была китаянка. Я справился у капитана.
   – Это – англичанка, – сказал он мне. – Зовут мисс Клара. Самая экстраординарная женщина, какая только может быть. Хотя ей еще только двадцать восемь лет, – она знает уже весь свет. В настоящее время она живет в Китае. Я вижу ее на своем пароходе уже четвертый раз.
   – Богатая?
   – О! Очень богатая. Ее отец, давно уже умерший, был, как мне рассказали, продавцом опиума в Кантоне. Она там и родилась. Я думаю, она немного полоумная, но очаровательная.
   – Замужняя?
   – Нет.
   – А?
   И в этот звук я вложил все интимные и даже нескромные вопросы.
   Капитан улыбнулся.
   – Это… не знаю… не думаю. Я никогда ничего такого не замечал здесь…
   Таков был ответ отважного моряка, который, напротив, мне показалось, знает намного более того, чего он не хочет сказать. Я не настаивал, но про себя подумал: «Ты моя крошка… чудесно!»
   Первыми пассажирами, с которыми я познакомился, были два китайца из посольства в Лондоне и один нормандский дворянин, направившийся в Тонкин. Последний тотчас же посвятил меня во все свои дела. Это был страстный охотник.
   – Я бегу из Франции, – заявил он мне. – Я бегу из нее всякий раз, как только захочу. С тех пор, как у нас введена республика, Франция – погибшая страна. В ней слишком много браконьеров, и они сделались господами. Представьте себе, что я не могу больше иметь для себя дичи! Браконьеры стреляют ее у меня, а суды их оправдывают. Это уже слишком! Не считая того, что оставляемые ими остатки дичи падают неизвестно от какой эпидемии. Тогда я отправляюсь в Тонкин. Какая великолепная страна для охоты! Это в четвертый раз, милостивый мой государь, я еду в Тонкин!
   – А! Правда?
   – Да! В Тонкине есть в изобилии всякая дичь. Но особенно павлины. Какая цель, милостивый государь! Например, это – опасная охота. Надо иметь верный глаз.
   – Разве павлины такие свирепые?
   – Нет, конечно. Но таково положение. Там, где есть олень, есть тигр, а там, где есть тигр, есть и павлин!
   – Это – афоризм?
   – Вы сейчас поймете. Слушайте хорошенько. Тигр пожирает оленя, а…
   – Павлин пожирает тигра? – серьезно спросил я.
   – Конечно, то есть… вот в чем дело. Когда тигр закусит оленем, он засыпает. Потом он просыпается, облегчается и… уходит. А что делает павлин? Спрятавшись в соседних деревьях, он благоразумно дожидается этого ухода. Тогда он спускается на землю и поедает экскременты тигра. Вот как раз в этот-то момент и нужно подстрелить его.
   И, протянув обе руки по линии ружья, он сделал жест, как будто бы стреляет в воображаемого павлина.
   – Ах! Какие павлины! У вас об этом нет ни малейшего представления. Потому что то, что вы считаете павлинами в наших садах, даже и не индюшки… Это ничто. Милостивый мой государь, я убивал все, я убивал даже людей. И никогда ружейный выстрел не доставлял мне такого чудного наслаждения, как когда я стрелял по павлинам! Павлинов, как бы это вам сказать, восхитительно бить.
   После небольшой паузы он заключил:
   – Путешествовать, – вот все! Путешествуя, видишь удивительные вещи, заставляющие думать.
   – Конечно, – согласился я. – Но надо быть, как вы, большим наблюдателем.
   – Правда! Я много наблюдал, – расхвастался честный дворянин. – И из всех стран, которые я объехал, – Япония, Китай, Мадагаскар, Гаити и часть Австралии, – я не знаю более привлекательной, чем Тонкин… Так вы, может быть, думаете, что видели кур?
   – Да, думаю.
   – Заблуждение, милостивый государь. Вы не видели кур. Для этого надо съездить в Тонкин. И их еще не увидишь. Они в лесах прячутся на деревьях. Их никогда не увидишь. Только я один знаю фокус. Я поднимаюсь по реке, в сампанге, с петухом в клетке. Я останавливаюсь на опушке леса и вешаю клетку на ветку. Петух поет. И вот тогда идут, идут куры изо всех трущоб леса. Они идут бесчисленными толпами. И я стреляю их. Я убивал их до двенадцати сотен в день!

VI

   В то время я был не способен ни к малейшему поэтическому увлечению; лиризм нашел на меня потом, с любовью. Конечно, как и все, я наслаждался красотами природы, но они не побуждали меня до безумия; я наслаждался ими по-своему, как умеренный республиканец. И я сказал сам себе:
   «Природа, видимая из окна вагона или с палубы парохода, всегда и везде похожа. Но особенный характер в том, что у нее нет импровизации. Она постоянно повторяется, имея в своем распоряжении малое количество форм, комбинаций и видов, которые почти везде одинаковы. В своем бесконечном и тяжелом однообразии, она разнообразится только оттенками, едва различимыми и совсем неинтересными, за исключением укротителей зверюшек, которым я себя не считаю, хотя и эмбриолог. Короче, объехав сто квадратных лье какой угодно страны, можно видеть все. А этот каналья Эжен кричал им: «Ты увидишь эту природу… эти деревья… эти цветы!..» Я же не выношу деревьев и не сержусь на цветы только у модисток и на пляжах. По отношению к тропической природе Монте-Карло вполне удовлетворяет мои потребности эстетика – пейзажиста, моим мечтам далекого путешествия. Я понимаю пальмы, кокосы, бананы, панданы только тогда, когда в их тени я могу получить полную ставку и маленькую изящную женщину, которая держит в своих губках что-либо другое, только не бетель… Кокосовая пальма: дерево кокеток. Я люблю деревья только в такой чисто парижской классификации».
   Ах! Каким слепым и глухим животным был я тогда!
   И как я мог с мерзким цинизмом богохульствовать против бесконечной красоты формы, идущей от человека к животному, от животного к растению, от растения к горе, от горы к облаку, а от облака к камешку, который отражает все прелести жизни.
   Хотя стоял октябрь месяц, поездка по Красному морю была очень тягостна. Жара была такая страшная, воздух настолько тяжел для наших европейских легких, что я много раз думал, что умру от недостатка воздуха. Днем мы совсем не выходили из салона, где большой индийский рипка, беспрерывно действовавший, давал нам скоро исчезнувшую иллюзию свежего ветерка, а ночь мы проводили на палубе, где нам, впрочем, спать было не лучше, чем в каютах… Нормандский дворянин пыхтел, как большой бык, и более уже не думал рассказывать свои истории из тонкийской охоты. Те из пассажиров, которые хвастались своей неутомимостью, были совершенно разбиты, расслабли и свистели горлом, как разбитые животные. Ничего не могло быть смешнее зрелища этих людей, валявшихся в своих разноцветных pidjamus. Только двое китайцев казались нечувствительными к этой температуре пламени. Ничего не изменилось в их привычках, так же как и в костюмах, а они проводили время в молчаливых прогулках по палубе и в игре в карты или в своих каютах.