А розовый свет комнаты придавал зернам нефрита, служившим глазами Идолу, дьявольский вид.
   В ту минуту, когда мы пошли дальше, я присутствовал при ужасном зрелище, чудовищный ужас которого я не могу выразить словами. Крича, воя, все семь женщин сразу бросились на семь бронзовых органов. Тогда вокруг Идола раздался вой, безумие дикого сладострастия, получилась смесь слившихся друг с другом тел и все приняло ужасный вид убийства и походило на битву в железной клетке осужденных, дравшихся из-за куска гнилого мяса, брошенного Кларой! В эту ужасную минуту я понял, что сладострастие может быть самым мрачным человеческим ужасом и дать настоящее понятие об аде, об ужасе ада.
   И мне казалось, что во всех этих толчках, в этих задыхающихся голосах, в хрипении, даже у самого Идола, чтобы выразить свое бешенство неудовлетворенности и свою муку от бессилия, было только одно слово, только одно слово:
   – Клара! Клара! Клара!..
   Когда мы дошли до комнаты и положили на кровать все еще находившуюся в обмороке Клару, я начал сознавать окружающее и самого себя. От этого пения, от этого разврата, от этих ужасных жертвоприношений, от этих одуряющих ароматов, от этого нечистого прикосновения, еще более грязнивших спавшую душу моей приятельницы, я почувствовал не только ужас, но и гнетущий стыд.
   Мне стоило большого труда удалить любопытных и болтливых женщин, последовавших за нами, не только от постели, на которую мы положили Клару, но и из комнаты, где я хотел остаться один. Я оставил с собой только одну Ки-Пай, которая, несмотря на свой угрюмый вид и резкие слова, казалось, была очень предана своей госпоже и выказывала нежную заботливость и ловкость в ухаживании за ней.
   Пульс Клары продолжал биться с той же успокоительной правильностью, как если бы она была вполне здорова. Ни на одну минуту жизнь не покидала этого тела, которое, казалось, навсегда умерло. И мы оба, Ки-Пай, и я, с тоской склонились над ней, дожидаясь ее воскресения.
   Вдруг она застонала; мускулы ее лица скорчились, а легкая дрожь начала трясти ее горло, руки и ноги. Ки-Пай сказала:
   – С ней будет ужасный припадок. Надо крепко держать ее и смотреть, чтобы она ногтями не исцарапала себе лицо и не повырывала волосы.
   Я подумал, что она услышит меня и что, раз я буду здесь, около нее, предсказанный Ки-Пай припадок будет легче. Я шептал ей на ухо, стараясь вложить в слова всю ласку своего голоса, всю нежность моего сердца и все сострадание – да! – все сострадание, какое только есть на земле:
   – Клара! Клара… это я. Взгляни на меня, послушай.
   Но Ки-Пай закрыла мне рот.
   – Замолчите же! – повелительно сказала она. – Разве она может нас слышать? Она еще одержима злыми духами.
   Тут Клара начала биться. Все ее мускулы, страшно поднявшись и вздувшись, напряглись, кости ее трещали, как связки судна, треплемого бурей. Выражение ужасного страдания, тем более ужасного, что оно было безмолвным, разлилось по ее скорченному лицу, которое было похоже на лицо наказываемого под колоколом в саду.
   Сквозь полуоткрытые и дрожащие веки виднелись только узкие белые полоски. Легкая пена кипела у нее на губах. Задыхаясь, я простонал:
   – Боже! Боже! Возможно ли? И что случится?
   Ки-Пай приказала:
   – Держите ее, оставляя все тело свободным, потому что необходимо, чтобы демоны вышли из ее тела.
   И прибавила:
   – Это конец. Сейчас она начнет плакать.
   Мы держали ее за кисти рук, чтобы помещать ей расцарапать лицо ногтями. У нее была такая сила, что я думал, что она вот-вот переломает нам руки. При последней конвульсии ее тело изогнулось и пятки дотронулись до затылка.
   Ее кожа дрожала. Потом кризис понемногу ослабел. Мускулы сделались мягче, приняли свое положение, и она обессилела, а глаза ее были полны слез.
   В течение нескольких минут она плакала, плакала… Слезы текли из ее глаз безостановочно и бесшумно, как из источника.
   – Кончено! – сказала Ки-Пай. – Можете говорить с ней.
   Ее рука, совершенно мягкая, слабая, горела в моей руке. Ее все еще бессмысленные глаза блуждали и старались различить предметы вокруг себя. Она, казалось, просыпалась от долгого, мучительного сна.
   – Клара! милая Клара! – шептал я.
   Она долго, сквозь слезы, туманными глазами смотрела на меня.
   – Ты! – произнесла она. – Ты! Ах! Да…
   Голос ее почти был не слышен.
   – Это я, это я!.. Клара, я здесь… Ты узнаешь меня?
   Она слегка зарыдала и пробормотала:
   – О! Мой милый, милый! Несчастный мой!..
   Приложив свою голову к моей, она начала умолять:
   – Не двигайся, мне так хорошо, я совсем чистая, совсем белая, вся белая, как анемон!..
   Я спросил, страдает ли еще она.
   – Нет! Нет! Не страдаю. И я так счастлива, что здесь, около тебя. Совсем маленькая, около тебя. Совсем маленькая, совсем маленькая… и совсем белая, белая, как маленькие ласточки китайских сказок. Ты знаешь, такие маленькие ласточки…
   Она говорила – и то с трудом-только короткие фразы, короткие фразы о чистоте, белизне… На ее губах были только цветочки, птички, звездочки, ручеечки… и души, и крылья, и небо… небо… небо…
   Потом, прерывая свое щебетанье, она сжимала мне руку, все сильнее прислоняла свою голову к моей и более ясно говорила:
   – О! Мой милый! Клянусь тебе, никогда больше! Никогда больше, никогда… никогда больше!..
   Ки-Пай отошла в глубь комнаты. И потихоньку она запела песенку, одну из тех песенок, которые усыпляют и навевают сон на детей.
   – Никогда больше… никогда больше… никогда больше! – повторяла Клара медленным голосом, терявшимся во все более замедлявшейся песенке Ки-Пай.
   И она заснула около меня спокойным, ясным и глубоким сном, как широкое и тихое озеро под луною в летнюю ночь.
   Ки-Пай тихо, бесшумно встала.
   – Я уйду! – сказала она, – я уйду спать в сампанг. Утром, когда взойдет заря, вы отведете мою госпожу во дворец. И это снова повторится! Всегда это повторяется снова!
   – Не говорите так, Ки-Пай! – умолял я. – Посмотрите, каким покойным и чистым сном спит она около меня!
   Китаянка покачала безобразной головой и пробормотала с печальным взглядом, в котором сострадание заменило теперь отвращение:
   – Я смотрю, как она спит около вас, и говорю вам. Через семь дней я, как сегодня вечером, повезу вас обоих по реке из Сада Мучений! И через семь лет я таким же образом повезу вас по реке, если вы не уедете и если я не умру!
   Она прибавила:
   – А если я умру, то другая повезет вас с моей госпожой по реке. А если вы уедете, то другой будет сопровождать мою госпожу по реке. Ничего не изменяется.
   – Ки-Пай, Ки-Пай, зачем ты это говоришь? Еще раз взгляни на спящую! Ты сама не знаешь, что говоришь!
   – Шш! – положила она палец на свой рот. – Не говорите так громко. Не шевелитесь так сильно. Не разбудите ее. По крайней мере, пока она спит, то не делает зла ни другим, ни себе!
   Ступая с осторожностями, на кончиках пальцев, как сиделка, она направилась к двери и отворила ее.
   – Подите прочь! Подите прочь!
   Это был голос Ки-Пай, повелительный посреди жужжавших голосов женщин.
   И я увидел подведенные глаза, раскрашенные лица, красные губы, татуированные груди. И я услышал крики, стоны, пляску, звуки флейты, звон металла и имя, бежавшее, перелетевшее с уст на уста и потрясавшее весь цветочный домик:
   – Клара! Клара! Клара!
   Дверь затворилась, звуки замолкли и лица исчезли.
   И я остался один в комнате, где горели две лампы, затянутые розовым крепом. Один с Кларой, которая спала и иногда повторяла во сне, как бредящий ребенок:
   – Никогда больше! Никогда больше!
   И словно для того, чтобы опровергнуть эти слова, бронзовая статуя, которую я раньше не замечал, какая-то бронзовая обезьяна, сидевшая на корточках в углу комнаты, сурово улыбаясь, протягивала к Кларе чудовищный орган.
   Ах! Если бы она могла никогда больше, никогда больше не просыпаться!
   – Клара! Клара! Клара!