Сассинелли остались на лето в своем доме в Кейп-Коде. Один Мико проводил здесь с друзьями лето – последнее перед поступлением в колледж. Большую часть времени он занимался кемпингом. Когда Мико был дома, я чаще обычного выгуливала Руби. Мико сидел на крыльце дома, без рубашки, в большой компании. Однажды они помахали мне, но Мико что-то сказал им, и они резко опустили руки. Наверное, он рассказал о том, что случилось с моими сестрами. Они повели себя как большинство людей, узнавших о нашем горе. Словно устыдились чего-то.
   Спустя несколько дней после отъезда Мико позвонила миссис Сассинелли: женщина, убиравшая в их доме, уволилась, и она спрашивала меня, смогла бы я делать эту работу. Я убирала в доме Сассинелли, чтобы заработать денег. Конечно, я не испытывала особого удовольствия, когда стирала пыль с флорентийских ваз и керамических статуэток, изготовленных моей мамой, или вытирала рамы многочисленных картин, но в доме было тихо и просторно, и это казалось мне каким-то чудом. Закончив уборку, я бродила по дому. Мне казалось, что меня назначили смотрителем музея и за хорошо выполненную работу разрешили прикоснуться к драгоценному наследию. Как-то раз, начистив до блеска резные перила лестницы, я съехала по ним. В другой раз я надела меховое манто миссис Сассинелли и стала перед зеркалом, наслаждаясь мягкостью меха, как будто это был воздушный десерт. Я представляла себя богатой женщиной, у которой таких манто целых шесть. А однажды я включила динамики и слушала Вивальди. Когда я начала танцевать в просторном холле, солнечный свет, пробивавшийся сквозь стекло, превращал мой наряд в красочный костюм Арлекино. В доме Сассинелли было прохладно, намного прохладнее, чем в нашем доме, даже с включенным кондиционером. Я всегда находила себе дело, чтобы задержаться подольше, выдраивая кухню до блеска. Чего мне хотелось больше всего, так это растянуться на широкой софе И гаснуть навсегда. Однажды так и случилось. Я чуть не потеряли дар речи от страха, когда вернулся Мико с друзьями и начал тарабанить в дверь. Выйдя на яркое полуденное солнце, я с облегчением услышала, что Мико ограничился коротким объяснением, сказав, что я «просто девчонка из дома неподалеку».
   Серена написала мне, чтобы узнать, не хотела бы я к ним приехать, они могли бы даже выслать мне билет. Мне очень хотелось поехать, и родители поддержали эту идею, ведь я никогда не видела океана, но я отказалась, поскольку морально не была готова проводить время в компании. Я написала в ответ, что надеюсь снова получить приглашение, например, следующим летом, – тогда я точно приеду, а сейчас я нужна дома.
   Вечером, когда жара спадала, я выводила Руби, чтобы она постояла у ручья. Комары искусали мне лицо, и Руби нервно била хвостом, отмахиваясь от них, хотя я втирала в ее бока средства, обещавшие защиту от надоедливых насекомых. Я знала, что ей уже девятнадцать лет, что она приближается к тому возрасту, когда мы должны отдать ее в Гилдинг-Гейт, где такие тихие лошадки катали детей с церебральным параличом и даже взрослых, – это считалось хорошей терапией. Мы с папой подписали документы, но, когда за Руби приехали, я плакала сильнее, чем на похоронах. Папа вымыл ее стойло мягким мылом, а на полу разложил свежую солому. Я не смогла бы сделать этого сама. Широкая спина Руби была последним мостом, который соединял меня с сестрами. Сейчас он исчез.
   Теперь, когда мне не надо было ухаживать за Руби, все мои вечера были свободными. Я стала помогать в церкви, в основном сортировать почту, потому что только так я могла уединиться. Клэр и Эмма пригласили меня принять участие в семинаре о ролевом поведении женщины в мире. Я отказалась, но мама настояла на том, чтобы я пошла. В библиотеке Седар-Сити собралось более десятка девочек. Вела занятие женщина из нашей церкви. Она была еще и писательница, сочинившая пьесу о Ное и его ковчеге и музыку к ней. Пьеса шла в театрах лондонского Вест-Энда. Однажды я даже участвовала в дискуссии о том, может ли женщина совмещать работу с семьей, когда услышала, как две женщины начали перешептываться:
   – Это она. Та девочка, которая присутствовала при убийстве двух маленьких детей. Ну, помнишь, дело о Мрачном убийце?
   Я больше не вернулась туда.
   Мама сказала, что решение судьи задерживается, потому что Скотта Эрли снова обследуют. Им занимались психиатры из Солт-Лейка и Феникса, прибыл даже специалист из Филадельфии. Они беседуют с людьми из его родного городка Кресент-Сити в Колорадо, встречаются с профессорами и университетскими друзьями Эрли.
   Папа не находил себе места. Он так истоптал сапоги, что пришлось чинить их. Он исхудал, став похожим на Авраама Линкольна. Он не стригся, пока директор не напомнил ему, что начинается учебный год. Ночью, когда насекомые особенно досаждали, так что нельзя было выйти на воздух, папа мерил шагами холл. Или подклеивал, ремонтировал и полировал все, что не закрывалось как следует еще со времен моего детства. Мама призналась, что его возня доводит ее до безумия. Она не может уснуть, слыша, как папа раскладывает столовое серебро по маленьким коробочкам. Доходило до смешного. Папа смастерил маме шкатулку для пуговиц, разделив все пуговицы по размеру и даже по цвету. Затем он сделал такую же и мне из деревянного коробка для обуви, который мама планировала переделать в шкафчик для кукольных нарядов Беки. Я не могла понять, как он мог проявить такую бесчувственность, зная, для чего предназначался этот коробок. Возможно, он и не знал.
   Все свое время я проводила с Рейфом, и, в конце концов, он начал узнавать меня быстрее, чем маму. Бедняжка Рейф.
   Мама так и не полюбила его – я имею в виду, по-настоящему, – пока он не начал сидеть и ползать.
   Я оглядываюсь на тот бесконечно растянувшийся год. Нельзя сказать, что мама не обращала на Рейфа внимания, она всегда следила за тем, чтобы он был чистым и от него приятно пахло, но я никогда не слышала, чтобы она пела ему или разговаривала с ним, как делала это, когда Беки была крошкой. Случались и другие странные, если не сказать тревожные, вещи. Когда малышу исполнился месяц, родители положили его в детскую, вместо того чтобы оставить колыбельку в своей комнате. Я любила уединение, тем не менее, всегда оставляла двери открытыми, чтобы Рейф слышал мое дыхание, щелканье клавиш, тихую музыку, чтобы он знал, что кто-то рядом. Мама обращалась с ним, как с симпатичным маленьким щенком, дорогим ее сердцу, но не принадлежащим ей полностью. Ее как будто не было с нами. Папа сказал, что ее нельзя в этом винить. Доктор Пратт высказался в том же духе.
   Но, благодарение Отцу Небесному, я не смогла противиться Появлению на свет маленького братика. Когда я заходила в комнату, словно включался какой-то механизм. Его взгляд останавливался на мне, притягивая к себе, словно руками. Рейф ерзал, извивался и аукал, как маленький морской котик. Папа был прав. Рейфу удалось заманить меня в ловушку любви. Как можно было не любить этого маленького человечка, главную радость для которого составляло счастье общения? Достаточно было пощекотать его под толстеньким подбородком, как он начинал пускать пузыри от удовольствия. Кто еще с радостной улыбкой, переходящей в восторг, встречал бы меня, когда я ставила на голову пластиковый коробок даже не в четвертый раз, а в двадцатый? Он был толстым веселым карапузом, словно ему суждено было своим здоровеньким видом отвлечь нас от мыслей о Беки и Руги, так что даже дядя Пирс признал, что этот мальчик послан нам как источник радости. Когда ему исполнилось всего шесть недель, он привел маму в изумление тем, что проспал с семи вечера до восьми утра. Я вошла в комнату, чтобы потрогать его и проверить, жив ли он. Он был для меня так важен, что я могла бы проверять его чаще, чем замки на дверях.
   Мама не делала ничего – только спала. Я не будила ее, считая, что в своих снах она снова может расчесывать непослушные волосы Рути, или пробовать расшатать молочный зубик у Беки, или приготовить для них вкусное жаркое.
   Невооруженным глазом было видно, что просыпаться для мамы означало выполнять какую-то непосильную обязанность. Она никогда не была злой, она просто перестала проявлять инициативу. Миссис Эмори попросила маму помочь с занятиями в начальной школе, но по ее лицу я увидела, что она по жалела о своей просьбе, еще не до конца озвучив ее. Затем он предложила маме наблюдать за работой с женщинами в при ютах для бездомных, учить детей рисовать, но мама честно призналась, что не сможет находиться с детьми. Она согласилась помочь упаковывать посылки (с книгами, шарфами и рубашками, банками с джемом) для молодых людей, которые отправлялись в миссионерские поездки. Предполагалось, что родители молодых миссионеров сами должны делать это, но в некоторых семьях детей было так много, что на посылки не оставалось времени.
   Раньше мама возила меня в музеи и университеты, чтобы история и биология не казались такими скучными предметами. Теперь она расписывала мне задание, если вообще о нем вспоминала, и говорила, чтобы я сама поискала материал в Интернете. Когда закончился учебный год, она словно почувствовала облегчение, освободившись от обузы. На этот раз мы закончили учебу раньше, в середине мая. Она отметила результаты экзаменов и отослала их в местный совет по образованию.
   Мы получили ответ с подтверждением, что мои результаты позволяют мне перейти в старшую школу. Но я не чувствовала себя так уверенно, как тогда, когда мама водила меня на постановки, чтобы я могла понять всю сложность языка Шекспира. Я начала просматривать свою старую памятную книгу: там были собраны всякие фотографии, записи и мои характеристики (взрослые описывали меня как «преданную, усердную, но упрямую»). Я стала дополнять ее, наблюдая из-за стола за тем, как мама вяжет Рейфу свитера на зиму, не отрывая глаз от сарая, словно она могла силой одного взгляда превратить его в пепел. Она как будто забыла, что такое игра и что Рейф как никто нуждается в этом. Мама просто механически расклады-рала игрушки – не строила из них никаких фигур, не подбрасывала их в воздух.
   Я делала все это. В ту осень каждое утро, перед тем как вытащить книжки, приступить к починке вещей или к работе на компьютере, я замечала, что Рейф сигналит мне, звякая погремушками. Как только я заглядывала в его комнату, он ловил мой взгляд и начинал крутиться. Он извивался так, что черные волосики на макушке стерлись, образовав маленькую лысину. Папа сказал, что теперь он точная копия Пирса.
   Из-за Рейфа у моих родителей случилась самая большая ссора. Наверное, это было летом, потому что я возвратилась из баскетбольного лагеря. Тренеру я причинила немало хлопот. Начиная двигаться вперед, на половину противника, я вдруг под самым кольцом передавала мяч прямо в руки игрока другой команды. Тренер говорил: «Свон, где твоя голова?», но тут же останавливался, испытывая стыд оттого, что злится на меня, и, сердясь на самого себя за то, что делает мне поблажки. Я много тренировалась дома, где некому было отнимать у меня мяч, так что эти упражнения были как бы и без надобности. Я стала обращаться с мячом, как будто это какая-то ненужная вещь.
   Наконец я бросила попытки вернуться в игру. Это было более чем печально.
   Баскетбол являлся для меня верным способом стать прежней Ронни, которая существовала до того ужасного дня. Все мои друзья по команде были так рады видеть меня, так довольны, что я снова буду выполнять привычную работу защитника. Им было все равно, что я младше. Они очень скучали по мне. По их словам, без меня команда потеряла что-то важное. Некоторые девочки даже сказали мне во время тренировок, что хотели бы видеть меня капитаном команды. Защитник должен думать, должен быть быстрым и сообразительным. Как написала Беки, я не осознавала, что иногда меня «заносит». Я бы не представляла большой ценности как игрок на университетских спортивных играх. Когда я все же решилась поговорить с тренером и его помощником, они лишь обняли меня. Никто не пытался отговорить меня от принятого решения. Тот вечер, когда я бросила команду, я про плакала. Я приехала на автобусе, который останавливался примерно в миле от нашего дома, так что мне пришлось еще пройтись. И я услышала родителей еще до того, как зашла в дом. «Супер, просто великолепно, ничего не скажешь», – подумала я.
   – Но ведь это твой сын, Крессида, – говорил отец. – Он явился нам как милость, светлый луч в темноте печали. Ты же ведешь себя так, словно он обуза.
   – А что делаешь ты, Лондон? Тебя никогда нет со мной. Даже когда ты дома, то находишься где-то далеко, мыслями ты не здесь. Мне нет места в твоем мире. Мы не разговариваем. Я слышу, как всю ночь ты ходишь и... суетишься.
   – Все изменится, когда объявят приговор. Я не могу контролировать себя, Кресси.
   Мой папа был учителем и говорил как будто готовыми формулировками, как будто он обсуждал роман «Убить пересмешника» или что-то в этом роде.
   – Но ведь я могу сказать то же самое. Где же место ребенку? – выпалила мама. – В больнице ты убеждал меня, что я найду у тебя поддержку, что ты сумеешь привязать меня к этому малышу.
   – Я окрестил его... – начал папа.
   – Я не говорю о духовных вещах, я не говорю о вечности, – возразила мама. – Как раз в масштабах вечности с ним все будет хорошо, я не сомневаюсь. Я говорю о жизни на земле, о жизни здесь и сейчас. Лондон! Здесь и сейчас нам очень плохо.
   – Кресси, но ведь еще не минуло и года!
   – Скажи об этом Рафаэлю! Я стараюсь, – произнесла мама, и я услышала, что она начала плакать. – Я пытаюсь дать ему такую же любовь, какую я дарила своим девочкам. Я молюсь Святому Духу о том, чтобы мне была ниспослана любовь, чтобы я нашла в себе силы преодолеть свое горе.
   – Дорогая, я же читал тебе об этом. Джон Адаме и Томас Джефферсон говорили об истинной природе печали. Помнишь? Адаме рассуждал о том, для чего человеку уготованы испытания. Помнишь, что он сказал? Он привел в пример пару, которой все давалось легко, как нам с тобой, которой было дано счастье, но потом их семью настигла смерть. И он спросил: зачем человеку уготованы страдания? И пришел к выводу, что чем глубже человек переживает, тем глубже его печаль. Человек получает возможность проверить истинность своей веры, стать настоящим стоиком, настоящим христианином.
   – Это все очень хорошо, Лондон! Это прекрасная интеллектуальная аргументация. Но мы с тобой живем в реальном мире, немного на юг от пекла! Разве я не стоик? Каждый день я встаю и купаю ребенка, чищу зубы, живу, и это настоящий стоицизм, потому что на самом деле мне больше всего хотелось бы лечь и лежать, пока от меня не останется пепел. У меня нет слез, я могла бы улететь, как засохший лист. В моей печали нет никакой цели, потому что я охвачена горем вся, без остатка. Лондон, я не Томас Джефферсон. Горе снедает меня, и в моем сердце нет места другим чувствам.
   – Все изменится. После приговора. Я сделаю все, что в моих силах, Крессида.
   – После? Ты повернешься к своей семье лицом? То есть у тебя есть на примете какая-то дата?
   Мой отец молчал. Никто из них не услышал, как я открыла дверь.
   – Да, – вымолвил он.
   – Но как же Ронни? Я уже и так свалила на нее обязанности матери, чтобы посвятить себя искусству!
   – Это не так, Крессида. Твой дар был ниспослан тебе Отцом Небесным, и он так же важен, как материнство.
   – Если бы только я была там!
   – Результат был бы тот же самый. Только я с заряженным ружьем в руках мог остановить этого человека.
   – Нет. Все случилось из-за меня.
   Они соревновались, кто из них худший родитель. Мне хотелось от всего этого убежать в Лабрадор, Феникс или в Солт-Лейк.
   – Я все понимаю, но мне как будто швыряют правду в лицо. И эта правда заключается в том, что всему виной мой эгоизм. Он и сгубил жизни моих девочек. Мое искусство! Мои скульптуры!
   – Бог не так распоряжается, как ты думаешь, Крессида. Я знаю это наверняка. Я не верю, чтобы он стал наказывать нас за то, что даровал тебе талант.
   – Не надо! Не надо читать мне лекций. Я говорю о Ронни. Она несет на себе груз вины, который должен лежать только на моих плечах. Или на твоих, если ты хочешь его принять. Она уже и так заменила Рейфу мать. Чего я добиваюсь тем, что так живу? Что я дам своей дочери? Она уже делает больше, чем ей по силам, так разве это справедливо? Я не готовлю. Ронни это делает за меня. Она следит за мной, как ястреб. Ты знаешь, ведь она сказала, что ей не нужен купальник на следующий год! Не потому, что она стесняется, Лондон. Она просто не верит, что хоть когда-нибудь будет плавать, как все другие дети. Она не верит, что вообще покинет этот дом! Она считает, что не имеет права оставить меня одну! Мы же забыли о ее дне рождения! Лондон, мы забыли о дне рождения собственной дочери!
   – О нет! – закричал отец. – Нет! Это невозможно! Он помолчал.
   – Да, ты права. Мы забыли о ее дне рождения. «Семь-восемь месяцев, подумаешь!» – произнесла про себя я.
   – Кресси, может, ей лучше отправиться к родственникам? Побыть вдалеке от дома? Я думал о том, чтобы она остановилась у моих братьев, в Солт-Лейке.
   «О небеса, они отдадут меня тете Адер. Я буду, как Джейн Эйр», – подумала я. Папа добавил:
   – Именно поэтому я не могу расслабиться, Крессида. Я боюсь, что разобью окно или опрокину стул, потому что все время вижу их лица перед собой. Даже когда преподаю. Я теряю мысль на середине фразы, останавливаюсь и думаю: «У Ребекки были голубые или серые глаза?» Их лица передо мной, когда приходит время молитвы. Мне нужно произнести в храме какие-то слова, но ничего не выходит. Мое сердце закрыто. Я забыл день рождения своей дочери. Я забыл день рождения Ронни.
   – Это так неправильно! – воскликнула мама. – Все неверно, неверно, неверно. Не то, что он совершил это преступление. Скотт Эрли держит в напряжении всю нашу семью. Лонни, прости меня, я на тебя накричала. Лонни, извини.
   Слова моего отца в ответ прозвучали как-то приглушенно. Я поняла, что он плачет. Я представила себе, как мама держит его, и в этот момент начал плакать Рейф.
   – Мой сын, – проговорил папа. – Мой маленький сынок. И Ронни, одна, совсем одна.
   Конечно, это была милая сцена, потому что они хотя бы выговорились, но меня она напугала, ведь мы воспринимаем родителей как что-то незыблемое. Они как горы – большие, основательные, непоколебимые. Но, судя по всему, в горах прошла паника, которая все разрушила. Мне казалось, что я сама словно валун, отброшенный неведомой силой. Мне тоже хотелось кричать. Мне хотелось расплакаться, как маленькому ребенку. Но я боялась, что выставлю себя дурочкой или того хуже – что меня никто не заметит.
   – Возможно, во всем этом и есть какой-то смысл, – сказала мама, давая Рейфу бутылочку.
   Доктор Пратт несколько месяцев назад заметил маме, что малыш не набирает веса. Она перешла на детское питание. Мама знала: причина в том, что она сама мало ест и Рейф не получает достаточно молока.
   – Конечно, нам все это будет служить еще одним напоминанием о том, сколь важны для нас дети. Они теперь как сокровище. После такой утраты...
   – Не говори так. Мы ценили, что нам были даны Беки и Рути. Они не достались нам легко, и мы не принимали этот дар как нечто само собой разумеющееся.
   – Я говорю о Рейфе и Ронни, о детях, которые остались с нами. Мы должны лучше заботиться о них, быть более внимательными к ним.
   Поднимаясь на гору, я подумала, что родители впервые произнесли это имя. Скотт Эрли.
   Конечно, оно было мне известно. Из газет, из новостей, которые записала Клэр на видеомагнитофон, а я потом смотрела по ее телевизору. Я знала о нем больше, чем о своих кузенах. Я знала, что он закончил фармацевтический университет, что ему двадцать семь лет и у него волевой подбородок. Когда Скотт Эрли был чисто выбрит, никто не назвал бы его некрасивым. Его жена была школьным психологом. За несколько недель до того, как отправиться на машине в Колорадо, Эрли перестал разговаривать со всеми своими друзьями. Жена нашла его в их квартире – он стоял на коленях и плакал. Он ходил дважды в день в церковь и разговаривал с местным священником. Но то, что он говорил, было лишено всякого смысла. Скотт Эрли сказал, что слышит голоса, они становятся все громче, но он знает, что, если пойдет к врачу, его жена умрет. В интервью га-чете его жена рассказывала: «Скотт очень мягкий человек и был таким всю жизнь, а я знаю его еще со школьных времен. Он не может понять, как мог совершить то страшное преступление». Журналистка спросила эту Келли, как Скотт Эрли оценивает свое деяние. Она ответила: «Он знает, что совершил нечто ужасное, но до сих пор не может поверить, что он был тем человеком, который это сделал. У меня нет объяснений».
   Но кто-то должен был дать оценку случившему, иначе мы обречены жить, уподобившись людям на выцветающих фотографиях в старом альбоме. Всем этим старичкам и старушкам в доме престарелых, готовившим на Рождество своим детям игрушки, – игрушки, которые были новыми сорок лет назад. Я спала, когда нам позвонили. Судья был готов встретиться с нами.
   Мама подняла меня и приготовила завтрак, такой большой, что я чуть не лопнула. Мне не хотелось идти, но родители настояли. Я надела свою зеленую летнюю юбку и свитер с короткими рукавами. Мама сказала, чтобы я надела свитер с длинными рукавами, но не потому, что первый был нескромным, а из-за журналистов. Я переоделась. За несколько дней до этого на пороге нашего дома появилась корреспондент воскресного журнала в Аризоне. Она прибыла в сопровождении фотографа, который щелкал фотоаппаратом, делая снимки нашего дома. Женщина, миниатюрная, симпатичная, азиатского происхождения, спросила, может ли она написать репортаж о нашей семье, сделав акцент на том, что теперь у нас появился новый ребенок, символ надежды на возрождение семьи. Моя мама пришла в ужас, но не захлопнула дверь прямо перед ее носом, а ограничилась тем, что довольно твердо объяснила: она не может сейчас общаться с журналистами и была бы очень благодарна, если бы ее семью оставили в покое. Мы не сделали ничего плохого, и все это время занимались тем, что пытались возродиться к жизни. Мама говорила очень недолго, но журналистка сумела выжать из этого разговора статью на целую страницу, сопроводив ее фотографиями того самого стола для пикников. Жирные стрелки указывали на место гибели моих сестер. В тот же вечер папа сжег стол.
   В то утро, когда должны были огласить приговор, мы оставили Рейфа у сестры Эмори и отправились на машине в город.
   Протискиваясь сквозь толпу журналистов, папа выставил руку – как мальчик, который пробивает себе дорогу на стадионе во время футбольного матча.
   «Каким, по вашему, будет решение судьи, Крессида?»
   «Вероника, как ты думаешь, ему дадут пожизненный срок? Опиши свои чувства в нескольких словах».
   «Ронни, ты не боишься, что Мрачный Убийца доберется и до тебя, когда выйдет на свободу?»
   Я знала, что все они выполняли свою работу и, в общем-то, хорошие и благоразумные люди. Но в тот момент они напоминали свиней, толкающихся у корытца.
   В зале суда было едва ли не морозно. Я была рада тому, что выгляжу как скромная школьница в своем свитере с длинными рукавами и в юбке. Мама еще и набросила мне на плечи шаль.
   Вошел судья. Все встали. Я услышала, как звякнули цепи Скотта Эрли, когда он попытался подняться на ноги. Судью звали Ричард Низ. Это был молодой мужчина, намного моложе папы, и красивый, как киноактер, с ямочками на щеках. Может, он был слишком молодым для судьи. Когда мы представляем себе судью, то воображение рисует нам совсем другой образ – строгого и взыскательного человека, без всяких ямочек. Скорее такого, как мой дядя епископ. Мне было жаль судью, которому придется выполнять эту работу. Выносить решение по такому! преступлению казалось мне самым страшным кошмаром.
   Судья начал речь:
   – Это самое ужасное стечение обстоятельств, которое только можно себе представить, поэтому требует осмысления. Я занимаю должность судьи всего лишь год и не скрою, что порой просто приходил в отчаяние. Чтобы принять верное решение, я провел собственное расследование по многим вопросам. Первое, что приходит на ум: Скотт Эрли должен быть осужден пожизненно и заключен в тюрьму Дрейпер для всеобщего спокойствия. Но при этом не учитывается безопасность самого Скотта Эрли, который в тюрьме строгого режима наверняка погибнет от рук других заключенных, поскольку их собственные преступления померкнут рядом со злодейством Скотта Эрли, учинившего кровавую расправу над невинными детьми. Возможно, это кажется вам вполне заслуженной карой. Но вряд ли ее можно назвать справедливой.
   Я прочел все отчеты врачей и ознакомился с результатами психиатрической экспертизы. Все специалисты сходятся во мнении, что Скотт Эрли страдает шизофренией – сложной болезнью, развитие которой могут спровоцировать причины как внешнего, так и внутреннего характера. Тот факт, что лекарственная терапия сразу избавила пациента от галлюцинаций, только подтверждает предположительный диагноз. С начала лечения, когда Скотт Эрли был переведен в окружную тюрьму, его состояние улучшилось настолько, что он смог дать письменные показания относительно обстоятельств смерти Ребекки и Рут. Но он не ограничился этим. Я готов процитировать то, что он написал в своем дневнике: «Сначала я верил в то, что только ценой собственной жизни могу искупить совершенный грех. Конечно, как любой человек, я боялся этого наказания, зная, каким ударом оно станет для моей жены и родителей. Но когда туман в моем сознании немного рассеялся, я постиг, что мертвый человек не способен к искуплению. Мертвый человек не может совершить ничего хорошего для мира, который покинул, даже помочь таким же, как он сам, помочь детям, перенесшим горе, помочь людям, страдающим этой болезнью. Будучи фармацевтом, я не могу не понимать, что данное заболевание вызывается не внешней распущенностью, а «химией» клеток мозга. Поэтому я поговорил со своими адвокатами о том, что я могу сделать в заключение для успешного лечения подобных мне людей, чтобы ученые могли приблизиться к пониманию причин этого психического расстройства. Я начал надеяться на такой исход не потому, что он представлялся мне менее пугающим, а потому, что эта задача почти непосильная для моего сознания. Не думаю, что эти мысли нашептало мне самолюбие. Они явились плодом моих долгих раздумий и бесконечных молитв. Я размышлял о том, что совершил, о том, как можно было избежать этого. Я думал о чудовищности содеянного, ведь в одну секунду я лишил жизни детей, перед которыми открывалось прекрасное будущее. Я думал о семьях – Свои и моей собственной, которым причинил столько горя. Я думал только об одном: что можно изменить. Я был в ужасе от того, что совершил. Но я знаю, что моя казнь не воскресит детей Свонов. Я уверен, что заслуживаю самого строгого наказания, но не думаю, что оно принесет хоть кому-то облегчение. До того как все случилось, я стремился быть полезным и своим близким, и окружающим». Скотт Эрли продолжает дальше, но приведенного отрывка вполне достаточно.