Война здесь стала священной, настолько привычной, что ее ритуалы превратились в обычную часть жизни, естественную, как очередь. Молодожены, поставив подписи в канцелярской книге, несли цветы к подножию иглы на площади, к сизому газовому пламени, прыгавшему над дырой посреди бронзовой, вделанной в гранит пентаграммы, фотографировались. Если расписывались не в центре, шли к ближайшей стеле, доске, бронзовому истукану – к увековеченной войне. Фотографировались подле, запечатлевали за собой, улыбающимися, мертвый кусок металла и камня – капище войны. Городские семьи начинались с войны.
   Первоклассников водили к войне, им говорили о героях войны. Развалившаяся империя похоронила прежних героев своих войн, но обнаружились новые и по эту сторону войны, и по ту. Их знали, о них рассказывали взахлеб. Чуть ли не каждый день узнавали о войне новое. Остатки выживших, человеческие обломки войны каждый год выходили на проспекты Города, неся на груди панцирь из орденских планок. Ветеранов продолжали награждать, год за годом, будто война еще не кончилась.
   Главное святилище войны было за городом, километрах в двадцати от городской кольцевой, подле Имперского шоссе. Посреди поля – ровный земляной конус, укрытый дерном, высокий, насыпанный руками холм, увенчанный короной, кольцом из мертвых бетонных лиц, прикрепленным к основанию огромного каменного штыка. Раньше туда возили туристов, и те молча, гуськом, как паломники на Фудзи, поднимались к основанию штыка. Тащили наверх цветы. Раньше там всё сплошь было завалено свежими и подсохшими цветами, и постоянно пахло силосной прелью. Сейчас туда ездили редко, разве только иная свадьба побогаче подъезжала к подножию, и молодожены с охапкой цветов плелись наверх. Без людей курган стал жутковатым. Сквозь плиты дорожек пробилась трава, бетонные лица почернели и исказились, стали мертвыми масками, суровость превратилась в жестокость, из впадин между губами сочилась черная слизь. Газовый огонь там теперь зажигали редко, но летними ночами на кургане жгли костры из старых автопокрышек, пятная камень копотью. Выпивая, оставляли у штыка немного водки в пластиковом стаканчике, толику нехитрой закуси, яблоко, пол-луковицы, хлеб – как па кладбище.
   Даже свой главный праздник Город отмечал в день, когда по его улицам прокатились рвавшиеся на запад танки.
 
   Я поехал с Маратом. Я весь день не находил себе места: съездил на работу, побродил по пустым институтским коридорам, посидел за компьютером, пытаясь привести в порядок хоть что-то, но почти ничего так и не сделал. Потом обедал в ресторанчике на проспекте, запихал в себя тягучую, облитую резинчатым плавленым сыром пиццу. Попробовал позвонить родителям Димы. Это было глупо, я не представлял, что им скажу, но не мог больше терпеть. Трубку сняла Димина мама и спросила: «Дима? Ты?» Я повесил трубку. Ради убийства времени сходил в кино, на «Спасение рядового Райана», приторную американскую мыльную оперу на тему высадки союзников в Нормандии. Там оказалось неожиданно много крови и разлетающихся по экрану ошметков мертвечины. Фильм шел с панорамным звуком, танковые гусеницы лязгали прямо за спиной, так, что хотелось спрятаться под сиденье.
   Уезжали со стоянки у пивного ресторанчика напротив колоннады часов в семь вечера. Марат нанял микроавтобус, побитую, видавшую виды «Газель», куда набилось двенадцать человек с рюкзаками, сумками и гитарами. По пути подобрали еще троих: двух парней с тяжеленными рюкзаками и алебардой – настоящей, кованой, с крюком-шипом и отточенным лезвием – и девушку. Запихивая алебарду в салон, чуть не оторвали водителю ухо. Он выматерился и сказал, что эту хрень никуда не повезет, машина перегружена, и так страшно, милиции повсюду – не продохнуть, а тут, етит вашу, багром по ушам бьют. В конце концов алебарду сунули под ноги, водителю пообещали еще пятерку и поехали дальше – полулежа, полустоя, полусидя, хохоча, когда на ухабе все и всё валилось друг на друга.
   Девушка была пухленькая и веснушчатая, с родинкой за левым ухом, теплой, рыженькой родинкой, почти под цвет волос. На каждом ухабе девушка валилась мне на колени, хохотала, махала рукой, лупила ладонью по подголовникам и моему плечу, лезла назад и на новом ухабе снова оказывалась у меня на коленях. То ли на третий, то ли на четвертый раз я ухватил ее за майку и не пустил. Она посмотрела на меня и спросила:
   – Извините?
   – Зачем? – ответил я. – Мне не тяжело.
   – Ну, – сказала девушка. – Меня Рыся зовут.
   У нее был теплый пухлый задик, плотно обтянутый тоненькими, коротенькими шортами. Она поерзала, размещаясь поудобнее, и я почувствовал, краснея, как мой корень твердеет и распрямляется. Я сделал вид, что увлечен заоконным пейзажем, трясшимся в такт «Газели», а Рыся вдруг, нагнувшись, шепнула мне едва слышно в самое ухо: «Не спеши». И засмеялась.
   Я дрался за нее этой ночью. Я напился быстро и сильно. Когда уже высыпали звезды, когда по кругу пошла уже то ли шестая, то ли седьмая качавшаяся в руках кружка, Рыся танцевала у костра. Тогда танцевали все – под дуду Зигфрида, под флейты, гитары, под барабаны из ведер, под лязг мечей о щиты и перезвон кольчуг, под крики: «Жыве Беларусь!!», под плеск воды и хохот. Водили хороводы между костров, крутились, тянули за руки тяжело переминавшихся с ноги на ногу кольчужников. Мы молились, все вместе, став кругом, под заунывное, бессловесное пение, бросали в костер недоеденные куски, плескали из кружек. Потом вдруг закричали: «За хозяйку! За даму сердца! За хозяйку ночи!»
   Алебардами, жердями огородили круг между костров, и зачинщики вызывали драться всех желающих. Лязгали тупыми мечами в сумраке, хакали, наскакивали, отступали. Их впихивали древками алебард назад, в круг. Вокруг орали: «Давай, так его, так!», свистели, улюлюкали, выли. Дерущихся растаскивали, распихивали по углам, уводили, и в кругу танцевали девушки в длинных средневековых платьях.
   Рыся танцевала одна. У нее на волосах был тонкий серебристый обруч, и в нем камешек, стеклистая фасетчатая грань, ловившая отблески пламени, вспыхивающая. Я протолкался к кругу, нырнул под древко, закричал: «Рыся!» Меня сильно ударили древком в бок, но я устоял на ногах. Судья, с ног до головы в доспехах, в белой котте с крестом поверх, спросил меня недоверчиво:
   – Ты хочешь драться за нее?
   – Да, – ответил я. – А это запрещено?
   – Нет, – замялся судья. – Но…
   – Тогда не нужно «но», – сказал я ему.
   Меня не спросили, дрался ли я раньше, напялили кольчугу на вонючей, пропотелой войлочной подкладке, обшитые жестью перчатки, нахлобучили на голову цигейковую шапку, а на нее – шлем, вдавив очки в переносье. Сунули в левую руку кусок дерева, я отпихнул его, тогда мне в руки вложили длинную, тяжелую железную полосу. Я взмахнул ею, уцепившись за рукоять обеими руками, и едва устоял на ногах, когда лезвие по инерции пошло вбок и развернуло меня. Судья выкрикнул мое имя и имя моей дамы сердца. К нему подбежали, зашептали на ухо. Он пожал плечами. Махнул рукой – начали!
   Первого я так толком и не разглядел – щуплый человечек, скрючившийся за щитом, в железном горшке на голове, подступавший мелкими, судорожными шажками. Я забил его, как гвоздь, будто киркой, кайлом, с размаху, из-за спины! По шлему, по краю щита, по чему попадет, вниз – вверх – хрясь – потянуть на себя – скрежетнуть – снова вверх! Бедняга не осмеливался подступиться, топтался на месте, прятался за щит. Вдруг подогнул колени, осел наземь. Меня отпихнули алебардами, затянули в угол. Но-но, не нужно рваться, отдышись, успеешь еще, сейчас. Я пританцовывал от возбуждения, от нетерпения.
   Второй вышел без щита, с таким же полутораручным мечом, как и я. Я бросился к нему навстречу, занося меч над головой, крутанул вниз, лезвие почему-то ушло далеко вбок, разворачивая меня за собой. Я потянул назад, кажется, почти даже успел дотянуть, и увидел стремительно поднимающуюся навстречу серую полосу. Потом из последовательности секунд и минут куда-то пропал большой кусок, и я уже лежал на траве без шлема и кольчуги, головой на чьих-то коленях, с мокрой тряпкой на лице.
   – Лежи, Рыцарь печального образа, – хихикнула Рыся, – ничего страшного. Скоро всё уймется. Из носу течет немного. Кровь – ничего страшного. Это даже хорошо. Вся кровь сегодня – ей. Она любит кровь.
   – Кому хорошо? – спросил я.
   – Хозяйке. Хозяйке лета.
   – Ах да, хозяйке, – сказал я, щупая переносицу.
   – Это пройдет, – сказала Рыся.
   – Да, пройдет. – Я вздохнул. – А где мои очки?
   – Вот, они не разбились даже. Я их протерла.
   Очки держались плохо – переносица распухла. Было больно.
   – А ты здорово дрался, – похвалила Рыся. – Это тебя наш Белка завалил. Он крутой – у нас почти самый лучший. Он по турнирам ездит… Пойдем купаться. Уже все купаются, кто турнир не смотрит.
   Берег реки зарос ивняком, пробитым множеством переплетающихся тропок, мы шли по ним, как по лабиринту. Рядом, за кустами, плескались, хохотали. Я споткнулся о чью-то одежду. Остановился, прислушиваясь. Рыся потянула меня за рукав – пойдем дальше. Берег поднимался, мы съехали вниз, па песчаный пятачок.
   – Отвернись, – сказала Рыся.
   Я отвернулся, расстегивая рубашку, прислушиваясь к шороху за спиной.
   – Можно. Повернись, – шепнула Рыся мне в ухо. – И возьми меня за руку.
 
   Уже начинало светать, когда я проснулся от грохота где-то неподалеку.
   – Ты чего? – сонно пробормотала Рыся, поднимая голову.
   Я вскарабкался наверх, на обрыв. Над Городом полыхало зарево, и под истошный, валящийся с неба вой один за другим из земли с грохотом выметывало черно-багровые факелы.

ПАТРОН ВТОРОЙ:
ЗАБРОШЕННЫЙ АЭРОДРОМ

   В электричке было душно. Солнце прокалило ее, словно консервную банку, и дерматин сидений, высаленный множеством спин и ягодиц, смердел. Пивные бутылки за четверть часа стали горячими. Дима подумал: хотя бы половину стоило оставить соседу. Пить это пиво трудно и холодным, а уж кипяченым и подавно. А человек, выбрасывающий летом пиво, – или маньяк, или замышляет что-то очень плохое. Но сосед не взял бы. Он на перроне едва в штаны не напустил, увидев милиционера. Бледная, трясущаяся туша. Он за зиму набрал с десяток лишних килограммов и, пока таскались по городу с пистолетом, терял эти килограммы на глазах. Хорошо, если до дому дотащится без инфаркта. Может, попробовать всё-таки открыть пиво? Дима, поразмыслив немного, вытянул из сумки верхнюю бутылку, зацепил ребристый краешек пробки за подоконник, дернул – и тут же выставил горлышко в окно. Почти сразу же с середины вагона, через четыре сиденья от Димы раздалось: «Ты, мудак!!»
   – Извиняйте, ребятки, – сказал Дима, улыбаясь и отряхивая пену с рук, – оно так нагрелось.
   – Ё твое, мудак, ты что, совсем не соображаешь? Электричка несется, все окна открыты, куда, по-твоему, твое е…ное пиво полетит?
   – А че, хотите? – сказал Дима. – Оно нагрелось, но ничего еще. Пивко – класс, зашибись. Я вам новую бутылку открою, а то из этой почти всё вылилось. У меня вон склад.
   – Шел бы ты со своим пивом, – сказал облитый свирепо.
   Пивная пена заляпала ему щеку, и бугристое загорелое плечо, и трико, полосатый китайский «Адидас».
   – Миха, остынь, – сказал его сосед, такой же бритоголовый и загорелый и в такой же пропотелой майке. – Видишь, случайно вышло.
   – Я за такое «случайно»… – сказал бритый Миха, шевеля бицепсами. – Не умеешь, так не брался б.
   – Ну, промашка вышла. Так за мной не станет. Давайте, ребята, пить пиво, – сказал Дима. – Всё равно не довезу, так не пропадать же добру. Пока не вскипело. Вон, полная сумка.
   Дима вынул из сумки еще бутылку, безмятежно улыбаясь, протянул Михе. Тот помедлил немного, но всё же взял. Посмотрел сквозь бутылку на свет, а потом просто ладонью сдернул пробку и мгновенно вставил горлышко в рот.
   – Е…ть-колотить, ну не слабо! – сказал Дима восхищенно.
   – Миха еще не то может, – сказал второй. – Он ас у нас. Он ребром ладони бутылки бьет – как Брюс Ли. Коричневый пояс.
   – Дима, – представился Дима и протянул руку.
   – Сергей. – Сергей сунул свою влажную ладонь в его.
   – Миша, – сказал Миха, смутившись. – Давайте вам бутылки открою, что ли.
   Спустя некоторое время Дима подумал, что, если мерзость достаточно мерзостна и ее много, она приобретает вкус сама по себе. Углубляется и набирается сил. Как тухлые яйца – если дать им тухнуть достаточно долго, а потом еще отварить в патоке, получается китайский деликатес. Соседи по общежитию, вьетнамцы, жарили мойву в молоке, вернее, в сливках, хороших брестских сливках, не порошковых. Уверяли, что с порошковыми сливками вкус гораздо хуже, и к тому же пригорает. Они давали попробовать для сравнения. У них сливки кончились, и остатки мойвы дожаривали на городских, порошковых. Удивительно, но вполне явственно чувствовалось: на порошковых в самом деле гораздо хуже.
   От горячего пива в животе и в голове начинает пузыриться, ползет тухлая, мутная пьянь. После третьей бутылки Сергей, эволюционировавший сперва в Серого, а после просто в Серу, рассказал, как они с Михой мочили ментов, вздумавших их с Михой разгонять. В парке Пятидесятилетия Октября пацаны собрались, а их, как лохов, как этих оппозиционеров долбаных, менты погнали. Ну, мы им вломили! Дима спросил, какие такие эти «мы». Сера серьезно ответил: мы жидов бьем. Наш дом – только для нас. А ментов знаешь чем? Шнурками. Запасной шнурок над ботинком вяжешь, сыромятный нужен, нитяной не годится. Если что – мгновенно сдергиваешь и пошел. Дубинку захлестнуть и из рук выдернуть – никаких проблем. Пацаны даже щиты цепляли, точно тебе говорю, сам видел. Нет, Миха не цеплял. Ему и не нужно. Он ногой если в щит даст, так и щит, и мент до Новинок долетят. Дали ментам так, что те в автобусы свои попрятались и подкрепление вызвали, даже гроб с брандспойтом приехал. Ну, тогда пацаны смотались оттуда, кому кипятком по яйцам охота. Видишь, у Михи на плече пятно – это ему кипятком.
   – Не от кипятка это, – буркнул Миха. – Не знаешь, а пи…дишь.
   – Да от кипятка, – отмахнулся Сера. – Ты сам уже не помнишь.
   – А чего вы пацанами друг друга называете? – спросил Дима.
   – Ты че вы…бываешься? – вскипел Миха.
   – Это кто вы…бывается, – сказал Дима. – «Пацан» – слово жидовское. Кто знает – никогда так своих не зовет.
   – Какое жидовское, ё… твою!
   – Тихо ты, – шикнул на него Сера. – Пусть разотрет.
   – Так жиды нашу молодежь обзывали, а потом всё перепуталось, – сказал Дима, – вы ж знаете, что по-жидовски значит «поц»? Знаете?
   – Пи…дишь ты, – проворчал Миха угрожающе.
   – Не пи…дит Димон, – сказал Сера, – я знаю. Что, что! Что в штанах у тебя.
   – Ты думаешь, я тупой, – ощетинился Миха. – Я тебя сейчас так пи…дану, до Новинок долетишь.
   – Так вот, «пацан» – это значит «маленький поц», – продолжил Дима и, увидев выражение лица Михи, поспешно хлебнул пива, но во рту не удержал, поперхнулся, брызнув, и очень кстати закашлялся.
   – Ты не спеши сосать. Думаешь, пиво твое без тебя выжрем? – сказал Миха и зареготал.
   – Давай по спине похлопаю, – предложил Сера.
   – Не, не, – сказал Дима, отдышавшись, – не нужно. Я уже. Берите пиво. Открой мне еще, Миха. Не слабо всё-таки. Как клещами.
   – Я гвоздь, десятку, гну, – сказал Миха с гордостью.
   – Мне пива че, не оставили? – спросил Сера и полез в сумку.
   Дима повернулся и застыл, моментально трезвея. Рука Серы, нырнувшая в сумку, помедлила там немного, шаря.
   – А это что? – хохотнул Сера, хохотнув.
   – Это… положи это. На место, – ответил Дима тихо.
   – Ты че, Димон? – спросил Сера.
   – Положи, – сказал Дима, прищурившись. – Разожми ладонь. Не торопясь. Ты меня понял? Не торопясь.
   – Хорошо, – согласился Сера, не сводя с Димы глаз. – Хорошо. Я положу. Только не надо, хорошо? Не надо.
   – Ты че? – спросил Миха удивленно.
   – Вот так, хорошо, – сказал Дима, поднимая сумку с пола и пристраивая рядом с собой на сиденье, – а теперь встань и иди на свое место.
   – Он чаго? – переспросил Миха.
   – Пойдем, пойдем, – сказал побледневший Сера, – пойдем, Миха, пойдем… Я… я тебе потом скажу, пойдем.
   У их прежнего сиденья Миха обернулся, но Сера потянул его за локоть, они прошли до конца вагона и скрылись за дверью в тамбур. Дима, подхватив сумку, пошел в противоположную сторону. Электричка остановилась, и он вышел. Объявленное название станции он не расслышал, а прочитать было негде. Асфальтовая полоса вдоль путей, беленый бетонный навес, беленые остатки скамейки с одной уцелевшей жердью. Никаких табличек и надписей. В точности то же – с другой стороны, только скамейки нет. Почти вплотную к путям подступал реденький еловый лесок, с другой стороны – поля. Дима присел на жердь, закурил. Солнце лупило нещадно. Вдыхать горячий дым на такой жаре – сумасшествие. Будто рот набили ватой. Впрочем, подобное подобным – сигарета перебила вкус пива.
   Дима прождал полчаса. Мимо прошла еще одна электричка – не останавливаясь. Прошли московский скорый и товарняк, длинная цепь грохочущих, заляпанных глянцевыми битумными кляксами цистерн. Дима подумал, что наверняка эти два идиота не побежали бы никому докладывать. Можно было спокойно ехать дальше – только перейти в другой вагон. Ничего бы не случилось. А так торчи здесь. Хотя кто заставляет торчать? До соседней станции наверняка километров десять, не больше. Два часа. Правда, по жаре.
   Пистолет стоило всё-таки завернуть поаккуратнее, сперва в какой-нибудь пакет, а уже потом в полотенце. Пока таскался с бутылками, оно размоталось, и вот вам – кролик из шапки мистера фокусника. У Серы был такой вид, будто он гадюку вытащил. А тут даже не знаешь, как стрелять из этой штуки, есть там предохранитель или нет, куда жать и что передвигать.
   Дима достал пистолет, взвесил на ладони. Серое, выглаженное ладонями железо. Наверняка часто пользованное. Старое. Предохранитель… Так, достаточно охватить рукоять ладонью, больше ничего. Взводить тоже не нужно. Обойма – нажать здесь, у наружного края, можно достать пальцем. В обойме прорезь по длине, чтобы видно было. Одиннадцать патронов. Тяжелых, с длинными гильзами – мощные. Остроносенькие пули, странные. Дима выщелкнул патрон – от острого кончика спиралью к кольцевой бороздке вились черные и белые расширяющиеся полосы. Как в мороженом – мягком, выдавленном в вафельный стаканчик. Пробившем бронестекло и череп доверенного лица отца нации. А ведь бронестекло рассчитано на винтовочный выстрел в упор. По крайней мере, если верить тому, что пишут о бронестеклах представительских авто. А тут пистолет.
   Ведь эту пулю нашли, наверняка уже нашли. По пуле, по следам нарезов, как по отпечаткам пальцев, можно опознать пистолет. Установить марку, возраст. А иногда определить и номер машины, и количество любовниц последнего владельца. У пистолетов паспорта бывают вполне человеческие. И досье. Как говорил сосед, персонификация оружия. У пистолета больше отличительных признаков, чем у выпускника школы милиции, этот пистолет получившего. Пистолет к тому же и долговечнее. Может, стоило, по совету соседа, просто выбросить его подальше. Да хотя бы прямо здесь опустить в урну. Или закопать в лесу под деревом. А зачем тогда нужно было пистолет поднимать? Конечно, если бы взяли, то объяснять пришлось бы долго, кто ты и откуда и какое к этому пистолету имеешь отношение. Тут – как решат дяди из желтого дома на площади: захотят – не будешь иметь отношения. А не захотят – будешь, и еще какое. С другой стороны, от наличия пистолета под столом это не очень зависит. И хрен с ним.
   Дима редко рефлексировал над своими поступками дольше одной сигареты. Только когда приспичит выкурить в один присест больше. Потому, раздавив окурок ногой и пристроив поаккуратнее в сумке завернутый в полотенце пистолет, он пошел вдоль путей, по тропинке под невысокой насыпью. Пройдя с километр, оказался на окраине села, разделенного железной дорогой надвое. По обе стороны дороги тянулись огороды. Заборы подходили к рельсам чуть ли не вплотную. Тропка сворачивала вбок и убегала на задворки, вилась между сараями. Дима прикинул, что в пачке, последней пачке, осталось четыре сигареты. Деревня тянулась и в ту, и в другую сторону чуть не до горизонта, бесконечная вереница шиферных и жестяных крыш, труб, разлапистых антенн. Где-то обязательно должен быть магазин – налево или направо? В кармане нашелся красный щербатый жетончик метро. Подброшенный, упал буквой «М» вверх. Дима, успевший забыть, какая сторона чему соответствует, сунул жетон в карман и пошел направо.
   В магазине продавщица, распаренная, в прилипшем к спине халатике и синяком на пухлой руке, опершись бюстом о прилавок, беседовала с милиционером и лузгала семечки. Милиционер был в чине лейтенанта, при форме, кобуре, фуражке и в кожаных продранных шлепанцах на босу ногу.
   – День добрый, – сказал Дима.
   – Привет, – ответила продавщица. – Чего надо?
   – Сигарет мне. Одну. Не, лучше две пачки.
   – «Астру» всю распродали.
   – Так мне и не «Астру». Вон у вас стоит. «Пэл Мэл». На верхней полке.
   – Они дорогие.
   – Мне как раз.
   – Раз как раз, так сами и доставайте.
   – Давай-давай, Семеновна, шевелись, – сказал милиционер. – Обслужи клиента.
   – Я тебе не бл…дь, обслуживать.
   – Семеновна, привлеку за нарушение трудового законодательства, – пригрозил лейтенант, ухмыльнувшись.
   – Кобелина!
   – Давай, давай, шевелись, ты пока повернешься, у хлопца борода вырастет… Вон табуретик, становись, потянись… самое то!
   – Отстань, – огрызнулась Семеновна.
   Сзади ее халатик, взмокший от пота, сделался почти прозрачным, прилип к спине. Судя по открывшемуся виду, Семеновна в такую жару белья не носила.
   – На, – сказала Семеновна. – Мог бы и три купить. Всё равно этот кобель сейчас у тебя полпачки стрельнет… Что, без сдачи нету?
   – Нет, – ответил Дима.
   – Тогда обойдешься. Считай, свою сдачу уже получил.
   – Тебе бы, Семеновна, театр стриптиза открыть. Мужики б стадами валили.
   – От таких, как ты, проходу нету… А ты чего стоишь? Еще чего захотел купить? Всё, обед у меня, вали.
   – Спасибо, – сказал Дима, выходя на улицу.
   – Хлопец!
   – Что? – спросил Дима, обернувшись.
   – Ты кто такой будешь? Зачем приехал? Ты не из местных, я тут всех знаю. К родным, что ли?
   – Нет, – ответил Дима, лихорадочно соображая. – У меня тут дела.
   – Дела, значит, – хмыкнул милиционер. – Документы есть при себе?
   – Паспорт, вот. Студенческий еще.
   – Ты присядь. Давай, на лавочку рядом со мной, покури, пока я на твои бумажки посмотрю… Не угостишь сигаретой?
   – Пожалуйста. – Дима протянул пачку.
   Милиционер вытянул три.
   – Студент, значит. Из Города.
   – Из Города, – подтвердил Дима.
   – А что у нас делаешь?
   – Я… я историей увлекаюсь, – сказал Дима. – У меня тут дед воевал, в сорок первом. В самом начале войны. Вот я и хочу выяснить, где он тут лазил.
   – Ты что, историк по специальности?
   – Я – н-нет, – ответил Дима. – Я программист. В Радиотехе учусь.
   – В РТИ, что ли?
   – В РТИ. Только сейчас он академией называется.
   – Наш капитан в РТИ учился. На заводе год повкалывал, в милицию пошел. Хороший мужик, – сказал милиционер. – А ты, значит, историк?
   – Нет, я – программист. Историей так, сам по себе, увлекаюсь. Войной.
   – Да, воевали здесь. Партизанили. Как в сорок первом началось, так до сорок четвертого ни дня, ни ночи спокойной не было. Всё время стреляли… Кыш, курва! – шуганул лейтенант курицу, норовившую клюнуть носок его шлепанца. – Сколько раз говорил – на улицу не пускайте. У нас же гэ-пэ считается, а не деревня, задавит кто на улице и денег не заплатит. А то вон всю улицу засрали, на скамейках срут, не сядешь. Так говоришь, дядька твой тут воевал?
   – Дед, – сказал Дима терпеливо.
   – Дед, значит. А откуда ты, программист, историю знаешь? Со школы, что ли?
   – Я в книгах читал. У меня друзья есть, историки. Квалифицированные. Кандидаты наук, в Институте истории работают. Они мне рассказывали. О Гудериане, об июне-июле сорок первого, о том, какие тут танковые бои шли. Мой же дед танкистом был, – вдохновенно соврал Дима.
   О танковых боях сорок первого ему сосед все уши прожужжал. У него целая полка была заставлена мемуарами немецких генералов и книгами о сорок первом на Востоке. Сосед бредил войной.
   – Он на чем воевал? На «Исе»? Мощный был танк, – сказал милиционер. – Самый лучший наш. Все немцы боялись.
   – «Исы» на фронте только в сорок четвертом появились. Под Корсунь-Шевченковским, – поправил Дима.
   – Да? А на чем воевал твой дядька?
   – Мой дед воевал на «БТ-5». И утопил его в болоте под Копысью, перед тем, как немцы форсировали Днепр. Тогда был встречный танковый бой, наши танки шестьдесят шестого стрелкового корпуса, против немецких, двадцать девятой гудериановской танковой дивизии.
   – В болоте? Под Копысью?
   – Под Копысью, – подтвердил Дима.
   – Пойдем-ка мы, хлопец, ко мне. Там поговорим про Гудериана, деда, про стрелковый корпус. Пошли.
   Милиционер шел посреди улицы, шаркал по асфальту. Сзади у него вылез из штанов пропотелый клок рубашки. Сейчас можно бы было подскочить, выхватить у него из руки паспорт с удостоверением и побежать. Только куда? Можно побежать и так, без паспорта. С тем же результатом. Или достать пистолет и прямо посреди улицы пристрелить. Мать же твою. Захотелось идиоту сигарет купить. И зачем было трепаться про танки? Плохо стало в электричке, затошнило, вышел на полустанке, теперь не знаю, как уехать. Всё.