В своем докладе кабинету лорд Керзон видел эвакуацию в ином свете. «Мне бы хотелось изобразить ее без импрессионистских тонов, — говорил он, — но так, как это должно произойти. Эвакуация и финальные сцены будут происходить ночью. Наши орудия до последнего момента будут продолжать вести огонь... но противник будет брать окопы один за другим, и должен настать момент, когда прозвучит прощальное „спасайся, кто может“ и дезорганизованная толпа в отчаянии устремится к берегу и к кораблям. Будут падать снаряды, а пули пробивать себе путь сквозь массу бегущих людей... Представьте себе рвущиеся к судам тысячи полубезумных солдат, переполненные палубы, ночную панику, агонию раненых, горы убитых. Не требуется богатого воображения, чтобы представить себе сцену, которая будет пылать в сердцах и совести британской нации и в будущих поколениях».
   Между этими двумя, предположением-желанием и страшным кошмаром, была еще дюжина других догадок, которые все в равной мере строились на предположениях, в зависимости от удачи и погоды.
   Предстояло уйти так же, как и пришли: как авантюристы — в неизвестное.

Глава 17

   ...Но в тот же день
   Должно закончить труд, начатый мартовскими идами.
Юлий Цезарь, акт V, сцена 1

   Погода была великолепной. В течение трех недель после шторма солнце вставало над спокойным, ласковым морем и уходило вечером в красное марево за горой Атос и Самофракией. Длинные ночи проходили в относительном спокойствии. Случались неожиданные тревоги при свете звезд, когда взрывалась мина, вспыхивала ружейная перестрелка, а днем — беспорядочная орудийная пальба. Но ни одна из сторон не делала попыток предпринять наступление.
   При более прохладной погоде солдаты стали меньше болеть. Наконец-то стало в достатке воды и улучшилось питание. На Имбросе была построена пекарня, и солдаты временами видели свежий хлеб. Иногда на короткие интервалы появлялась столовая, и, пока в ней не кончались продукты, солдаты старались промотать свое не растраченное за несколько месяцев жалованье. По подразделениям раздали одеяла, высокие ботинки и даже керосинки, и началась лихорадочная подготовка к зиме. Подобно животным, впадающим в зимнюю спячку, солдаты уходили под землю, перекрывали блиндажи досками и оцинкованной жестью, закапывались глубже и глубже в камень. От движения транспорта, сновавшего взад-вперед между причалом и окопами, веяло чем-то постоянным. Каждый день в один и тот же час проходили повозки с мулами, стояли часовые, группы по внестроевым нарядам пробирались к берегу, а те, кого отправляли в отпуск на острова, возвращались вечерним паромом. Каждый день с регулярностью докеров или шахтеров, заступающих на смену, группы солдат шли на работу на верфи и подземные сооружения. Это была игра в ожидание, и было ощущение безопасности в этих повторяющихся привычках, строительстве объектов, а не их уничтожении.
   К настоящему времени за Галлиполи была уже установившаяся репутация. Он перестал быть константинопольской экспедицией или вообще экспедицией. Это был Галлиполи — название, раз за разом повторявшееся в газетах. В человеческих умах на родине сформировалась картина так же, как ранее они себе представляли гарнизоны на северо-западе Индии, Китченера и Гордона в Судане, африканский вельд в Англо-бурской войне. Они видели, или полагали, что видят, траншеи в скалах, а внизу синее Средиземное море, зловещих турок в тюрбанах (вряд ли здорово отличающихся от «патанов» (афганцев), «волосатиков» (индусов (?), аборигенов), и каждый помнил имена генералов и адмиралов. Также было известно, что в Галлиполи дела «шли неважно», что надо что-то с этим делать, и, хотя поле битвы было совсем не таким, как все остальные в этой войне, оно являлось мучительной реальностью для каждой семьи, ожидавшей письма с фронта.
   Но ясную картину Галлиполи того времени нельзя было найти ни в газетах, ни в генеральских донесениях, ни даже в письмах и дневниках ветеранов, находившихся там месяцами: она исходила от молодых солдат, которых все еще отправляли в качестве подкреплений или на замену. Многие из них до этого не бывали за границей, и они видели все это чистым и испуганным взором ребенка, который впервые в жизни покидает дом и отправляется один в школу. Возможно, ему рассказали все о Галлиполи, как и когда-то о школе, в которую его посылали, но Галлиполи по-прежнему остается для него ужасом, потому что он никогда раньше не видел себя в этом контексте. Он не знает, найдется ли у него столько же мужества, как у других, а отсутствие неизвестности в этом приключении (то есть факт, что до него в Галлиполи отправились десятки тысяч других) его не успокаивает. Это просто подчеркивает неизвестность внутри самой неизвестности.
   Таковыми, без сомнения, могут быть эмоции любого молодого солдата, идущего на войну, но Галлиполи занимает особое место, потому что он был далеко и уже так закрепился, как популярный миф. Никто из уехавших туда не возвращался домой в отпуск.
   Но вначале было, по крайней мере, возбуждение и отсрочка в виде путешествия. Для английского солдата оно начиналось в каком-нибудь туманном порту вроде Ливерпуля, часто под дождем и часто на борту «Олимпика» или другого трансатлантического лайнера. Тут все еще оставались связи с домом и нормальным течением жизни, чистая пища, порядок мирного времени на палубах, дни без происшествий. В тысячах писем домой описывается впервые увиденный Гибралтар, залитое солнцем Средиземное море, картины Мальты и Туниса, опасения подводных лодок, которые оказываются беспочвенными. Через две недели — прибытие на Мудрос, а Мудрос, как и всякий транзитный лагерь, ужасен: город из пыльных палаток, жуткие безымянные нагромождения хижин у причалов, отвратительная пища в столовых, которую ешь среди незнакомых людей. Пока вновь прибывшие на Мудрос дожидаются своей отправки на один из фронтов на полуострове, дух их резко падает. АНЗАК пользуется наихудшей репутацией из-за опасностей и неудобств, а между Сувлой и Хеллесом разница слишком маленькая, чтобы выбирать.
   Как правило, солдаты оживают вновь, покидая Мудрос, и впереди ожидает высшая точка их путешествия. Их перевозят по ночам на пароходах, пригнанных сюда из Ла-Манша (надписи мирного времени на английском и французском все еще видны на сходнях), и солдаты стоят на палубе в молчании и во мраке, напряженно отыскивая взглядом этот сказочный берег. Если их посылают в Хеллес, то справа по борту видны вспышки вражеских прожекторов, просматривающих Дарданеллы, а может, и заметишь высоко в небе разрывы снарядов, прилетевших из Азии. Потом до них начинает доноситься с поля боя тухлый, сладковатый запах, чей-то голос из темноты выкрикнет, что они уже в пределах досягаемости вражеской артиллерии, что надо прекратить курение и потушить все факелы. На верхушке мачты загораются два красных фонаря, а на берегу появляется ответный световой сигнал. Затем неожиданно они касаются чего-то твердого во мраке ночи, какого-то причала или лихтера, и группы носильщиков-индийцев, угрюмо кашляющих от жуткого холода, начинают роиться на палубах.
   Проснувшись на следующее утро, одеревенев после неудобного ложа на земле, молодой солдат озирается и видит картину, возможно, менее драматичную, чем он себе представлял. Во всяком случае, в том, что касается генеральных перспектив. Он очутился посреди какой-то огромной разворошенной свалки, кругом груды ящиков и коробок, бесцветных палаток и запыленных повозок, обломки кораблей и автомобилей, разбросанные так, будто их выкинуло на берег во время жестокого шторма. Тут же каменистое футбольное поле. На берегу стоит несколько бедных с виду хибар, а в бухте виднеется остов легендарного «Ривер-Клайда». Там, где готовят завтрак, поднимается дымок от костров, как где-то на задворках индустриального города. Никакой зелени, а все солдаты суетятся возле своих лазов и палаток. На них лежит печать какой-то усталости, застоя и физической тоски, которая характеризует возвращающуюся домой толпу где-нибудь на крупном железнодорожном вокзале в конце летнего воскресенья. Отсюда обычно не увидишь ни Трои, ни Геллеспонта, ни неистовых турок и всеразрушающей артиллерии, ни самой смерти.
   Но потом, пока новобранец дожидается команды, чем заняться, как мальчик в четырехугольном дворе школы в первое школьное утро, а другие не обращают на него внимания, занимаясь своими загадочными и четкими делами, начинается утренний обстрел, долгий вой, затем содрогающий землю удар, и тут же он открывает самого себя. Некий скрытый поток касается его нервов, и от него совсем прозаически они все оживают и им управляются. И от этого ощущения приходит какое-то успокоение. Когда наконец он получает приказ отправиться в тот или иной сектор фронта, когда уже зашагает по дороге к пропасти, его страх часто перерождается в бредовый фатализм, в нечто вроде тупой беспечности. Теперь он окончательно стал частью войны, с этого момента прошлая жизнь ушла, и он слепо бежит вперед или скачет на лошади, когда ему приказано быстрее промчаться через открытое место. Он послушно ныряет за своим проводником в овраги и подземный город на равнине, четко отдавая себе отчет о необычных картинах вокруг себя, но в действительности видя лишь самого себя. И вновь на фронте, в одной-двух милях от берега, наступает депрессия. Долгие периоды в окопах царит затишье, но тут чувствуется расслабляющая атмосфера, почти ощущение свободы, и эта атмосфера давит куда меньше, чем в штабе или на складах на берегу. Люди расхаживают под солнцем, явно на виду у турок. Эти люди нелюбопытны, но дружелюбны. «Ах да, мы тебя ждем. Не знаю, где тебе придется спать. Может быть, там». «Там» может оказаться хибарой из неолитовых камней, отверстие в стене траншеи занавешено одеялом, и ход внутрь заканчивается тупиком, в котором сидят несколько человек и режутся в карты. Они даже не пошевелятся и не поднимут голову, когда где-то в поле впереди за окопами прогрохочет пулемет. Поле, как и всякое другое поле, но высохшее и без каких-либо примет при солнечном свете.
   Затем потекут дни, пока молодой солдат, избавившись от личных дурных предчувствий, все еще радуется вещам, на которые другие солдаты давно перестали обращать внимание: тому, например, как французский солдат забрался на скалы и трубит в охотничий рог, предупреждая купающихся солдат, что с азиатской стороны начался обстрел. Или это удивительное зрелище военной педантичности: духовой оркестр, идущий парадом по берегу. Безупречно выглядящий полковник, похожий на ожившего оловянного солдатика из детской игры, поднимает руку, приветствуя флаг на закате дня. Это заурядная вещь, происходящая в столь неподходящем окружении, которая так неожиданна. Сам факт, что можно вообще играть в футбол, что люди могут предаваться этому элементарному развлечению, что они могут сидеть, как некоторые, часами в этом забытом богом уголке и вдохновенно стрелять из рогаток по воробьям, прилетающим со стороны турецких окопов. И всегда для свежего глаза в ранние утренние часы и вечерами наступали повторявшиеся вновь и вновь моменты облегчения и удивления при виде косого светлого луча в волшебной палитре красок моря.
   Но к концу эти явления неизбежно переставали удивлять, становились частью общепринятого фона, и скоро молодой солдат станет заполнять свой дневник впечатлениями о еде, о последней посылке из дома, о часе, в котором он прошлой ночью лег спать, и опять о пище.
   Уже прошло много месяцев с тех пор, как солдаты последний раз видели женщину, и хотя повсюду ходят обычные басни о том, что в своих окопах турки держат женщин, в роте В точно слышали, как они визжали прошлой ночью, секс не был общим предметом неотступных мыслей. Он шел на втором месте после пищи. В книге «Письма из Хеллеса», которую полковник Дарлингтон опубликовал спустя много лет после войны, приводится случай, раскрывающий не столь болезненное отчуждение, почти такое же отношение, как в примере с Робинзоном Крузо, который подчинился неизбежному. И возможно, это характерно для большинства.
   Однажды чей-то ординарец объявил с трепетом: «Господин полковник, в той лодке находится женщина!» Полковник «вышел и сообщил, что это группа австралийских медсестер, которую водят по берегу, чтобы показать, как живет и спит дикий солдат. Я надел очки и увидал необычную картину, которая вызвала досаду у всех наших томми: молодой тип из штабных для показухи обнял за талию одну из сестер, принял позу и помахал нам рукой. Мы в ответ показали ему кулаки, что на баркасе всех здорово позабавило».
   В конце ноября об эвакуации говорили мало. В траншеях этот вопрос обсуждался наряду с любыми другими вариантами, но меньше, и мало кто верил, что она может произойти. Все жили под ощущением физического присутствия армии, видимости постоянства. Слишком многое было вложено в это предприятие, слишком много солдат погибло, чтобы можно было с легкостью уйти. И в любом случае на этом этапе еще вообще не существовало планов вывода с Хеллеса.
   Однако в начале декабря в секторе АНЗАК и в Сувле стали происходить необычные вещи. Солдат, у которых обнаруживались незначительные заболевания, не лечили в госпиталях на плацдарме, а сразу же отправляли на острова, а оттуда они уже не возвращались. Во все возрастающем количестве людей увозили ротами и батальонами, а те, кто оставался, не верили официальным объяснениям, что это является частью новой «зимней стратегии утончения плацдарма». Большей частью люди считали, что будет новый десант.
   Проблема отличалась пугающей сложностью. На плацдарме Сувла — АНЗАК находилось около 83 000 человек, и сюда следует добавить 5000 животных, 2000 автомашин, около 200 орудий и огромное количество запасов на складах. Было совершенно непрактично пытаться вывезти всю армию за одну ночь, потому что для войск не было ни места на берегу, ни достаточного количества судов для перевозки на острова. Точно так же отпадал вопрос об отходе с боями: в один момент вражеские орудия, ведущие огонь с холмов, разрушат все надежды на посадку на корабли.
   План, принятый окончательно, был большей частью заслугой полковника Эспиналя, который сейчас служил бригадным генералом в штабе Бёдвуда, и подполковника Уайта, австралийца из АНЗАК. Они предложили постепенный и тайный вывод в течение нескольких ночей подряд, пока наконец не останется совсем маленький гарнизон. И эти последние, «храбрейшие и самые стойкие парни», должны были использовать свой шанс оторваться от турок до того, как те догадаются, что происходит. Это означало, что операция достигнет высшей точки напряжения в последние часы (бурное море может все разрушить, при турецкой атаке все окажутся беззащитными), но все равно не было видно другого пути.
   И начался период интенсивной подготовки. Вновь на островах стали собирать флотилию из малых кораблей. В Египте были готовы двенадцать тысяч кроватей в госпиталях, а пятидесяти шести временным госпиталям на судах было приказано находиться в готовности принять раненых с берега — большие лайнеры «Мавритания», «Аквитания» и «Британик» поплывут прямо в Англию. За работу по ремонту причалов, уничтоженных ноябрьскими штормами, принялись группы инженеров[35], и был составлен детальный график, по которому каждый человек обязан был знать, что ему делать.
   Практически все зависело от секретности и погоды. Секретность сейчас была даже более важна, чем в дни перед десантами, и в штабе Бёдвуда не исчезала тревога, что какой-нибудь солдат, умышленно или нет, может выдать планы. Морской патруль закупорил острова от греческих каиков, привозивших товары с континента, а на Имбросе был поставлен кордон вокруг деревень под предлогом возможной вспышки чумы в этих местах.
   И посреди всех этих предосторожностей лорд Милнер и прочие взялись открыто обсуждать всю проблему эвакуации в палате лордов в Лондоне. Общеизвестно, заявил лорд Милнер, что генерал Монро рекомендовал эвакуацию. Не отправился ли Китченер в Дарданеллы, чтобы предложить другое мнение? Или Китченер намерен сам командовать операцией? Это была все та же старая дикая беспечность, по которой люди адресовали письма в «Константинопольскую группировку», когда Гамильтон впервые собирал армию в Египте, а на Имбросе планировщики операции в штабе Бёдвуда ничего с этим не могли поделать. К счастью, правда, турки и германцы не могли поверить, что британцы столь небрежно выдают свои планы. Позже они признались, что рассматривали дебаты в палате лордов как пропаганду.
   Погода менее поддавалась контролю. Метеорологи говорили, что она должна продержаться до конца года, и можно было только молиться Богу, чтобы они оказались правы. Один хороший южный порыв в последнюю ночь мог разрушить все предприятие.
   Оставалась еще одна важная вещь: поведение самой армии. 12 декабря солдатам на Сувле и в АНЗАК в первый раз сообщили, что предстоит вывод, что кампания для них заканчивается. Люди были ошеломлены. Даже те, кто догадывался, что должно произойти что-то подобное, были озадачены, и, вероятно, это было более чем удивление. Это был неясный страх, ощущение, что происходит позорный и неестественный поворот событий. У большинства, несомненно, эти мысли уступили место чувству облегчения, и они были просто рады получить инструкции и убраться. Другие, и их было очень много, возмущались. У них тоже, как и у Руперта Брука, перед глазами стоял Константинополь, и они так же, как он, восклицали, уехав из Египта лишь восемь месяцев назад: «О боже! Я раньше никогда не был столь счастлив!» Все это было стыдно вспоминать сейчас, какое-то абсурдное и детское возбуждение, но появилась горечь бесконечных разочарований, смерти и трат, которые произошли за это время.
   Последовала простая и быстрая реакция, и, возможно, она была порождена желанием избавиться от позора поражения, создать искусственный шанс для героизма, поскольку план такового не предусматривал: солдаты приходили к своим офицерам сотнями и просили оставить их в числе последних, кто будет покидать полуостров. Это был всего лишь жест, желание хоть как-то утолить гордыню, отдать дань уважения погибшим товарищам, но люди говорили об этом вполне серьезно. Ветераны возражали, что именно они заслужили это право, а вновь прибывшие настаивали, что им следует дать последнюю возможность отличиться. А поэтому не было необходимости искать добровольцев, чтобы оставаться в окопах до конца. Стояла лишь проблема выбора.
   Но сейчас больше, чем героизм, требовались находчивость и дисциплина. Во вторую неделю декабря начался первый этап эвакуации. Каждый вечер после заката в анзакскую бухту и в залив Сувла входили флотилии барж и малых судов. И всю ночь шла лихорадочная работа: на борт грузили войска, животных и орудия. Первыми шли больные, военнопленные, а потом, все больше и больше, пехота. Солдаты молча спускались из окопов, их ботинки были обмотаны в мешковину. Звук шагов заглушался одеялами, выложенными на причале в несколько слоев. Наутро маленький флот исчезал, и все возвращалось в прежнее состояние. Как обычно, на причалах выгружались солдаты и запасы, те же самые команды мулов, нагруженных ящиками, пробирались к фронту от берега. И турки никоим образом не могли догадаться, что ящики на спинах мулов пусты или что высаживавшиеся солдаты — это специальная группа, чьей обязанностью было каждую ночь в темноте подниматься на борт, а потом каждое утро возвращаться на берег для того, чтобы ввести противника в заблуждение. Другой трюк был проделан с пушками. Каждую ночь стрельба прекращалась вскоре после наступления темноты с тем, чтобы дать туркам возможность привыкнуть к тишине и не догадаться, что в последнюю ночь происходит что-то неладное, когда последние солдаты покидают окопы. Точно так же пехоте было приказано не прекращать ружейного и пулеметного огня.
   В конце второй недели декабря работа по этим предварительным этапам эвакуации успешно продвигалась.
   Погода не менялась. Турки, очевидно, все еще ничего не подозревали и не предпринимали попыток атаковать. Но ряды британцев становились все тоньше и тоньше, и для того, чтобы поддерживать обман, по пыльным прибрежным дорогам отправляли колонны солдат и обозы, как и в прежние дни. Не была свернута ни одна палатка, а оставшиеся артиллеристы стреляли в два раза чаще и непрерывно перемещали свои батареи с одного места на другое. Вечером и утром загорались тысячи костров, на которых якобы готовилась пища. Все дневное время авиация союзников летала вдоль побережья в готовности отогнать любой германский самолет, который вдруг решится провести разведку.
   15 декабря началось ускоренное выполнение плана. Всю ночь пароходы и баржи сновали взад-вперед между островами и берегом, и даже линкоры стали использоваться для транспорта. На берегу были приготовлены к уничтожению огромные кучи одежды, одеял, ботинок, фляг, шерстяных перчаток, тарполиновых покрытий, мотоциклов, консервированных продуктов и боеприпасов. Сотни ненужных мешков с мукой были политы кислотой, и, чтобы обезопаситься от пьянства, командиры частей вылили в море запасы ликера.
   Утром 18 декабря офицеры, отвечавшие за погрузку войск, доложили, что половина контингента на плацдарме, то есть около 40 000 человек, и большая часть оборудования перевезены. И сектор АНЗАК, и Сувла превратились в наполовину опустевшие пчелиные соты, а солдаты, в них еще остававшиеся, были под большой угрозой вражеского нападения. «По ночам чувствуешь себя ужасно одиноко, — писал один британский солдат в дневнике. — Рядом ни единой души. Только возбуждение помогает нам оставаться на ногах, несмотря на усталость».
   Сейчас все было готово к финальной стадии. В ночь на субботу 19 декабря предстояло эвакуировать 20 000 солдат, а в воскресенье, известное в плане операции как ночь «Z», — последние 20 000 человек должны были покинуть берег. У каждого была одна мысль: «Только бы продержалась погода!» Весь этот период солдаты на плацдарме мыса Хеллес, лишь в 13 милях отсюда, ничего не знали о происходящем.
   Утро в субботу было отмечено мягким бризом, но море оставалось спокойным. Ночью в АНЗАК случилась небольшая тревога, когда вдруг вспыхнула одна из свалок на берегу, и все садившиеся на корабли солдаты застыли в ожидании, раскроется ли наконец операция. Но все обошлось.
   Весь долгий день солдаты молча занимались последними приготовлениями. В туннель под турецкими окопами у подножия Чунук-Баира была заложена тонна взрывчатки и подготовлена к детонации. На грунте были разбросаны обычные мины и мины-ловушки, а чтобы в последнюю ночь на них не подорвались свои же солдаты, от окопов до берега мукой, солью и сахаром были размечены белые линии. Жесткий пол в окопах был специально разрыхлен пиками, чтобы заглушить шумы последнего отхода, а в местах, ближайших к турецким траншеям, на землю были положены разорванные одеяла.
   АНЗАК являл собой проблему фантастической сложности. В некоторых местах британские окопы были в каких-то десяти метрах от турок. И все-таки каким-то образом солдатам удалось бесшумно выбраться из них и спуститься к берегу, не дав врагу повода заподозрить что-либо. Было придумано устройство для автоматической стрельбы из винтовки без участия человека. Это было изобретение, основанное на использовании двух керосиновых емкостей. Верхняя банка заполнялась водой, которая капала через отверстие в дне в пустую нижнюю банку. Как только нижняя банка наполнялась водой до достаточного уровня, она перевешивала, тянула за шнур, привязанный к курку, и винтовка начинала стрелять. Существовало несколько версий этого устройства: вместо воды кое-кто предпочитал применять бикфордовы шнуры и свечи, которые прогорали и освобождали давление на курок. Но принцип оставался единым, и полагали, что эпизодическая стрельба будет раздаваться еще полчаса или более после ухода последних частей. Таким образом, считалось, что все это даст хотя бы шанс уйти без потерь.
   В субботу солдаты занимались подготовкой этих устройств. В ту ночь еще 20 000 человек сползли к берегу в Сувле и секторе АНЗАК и отплыли.
   Утром в воскресенье турки организовали более интенсивный, чем обычно, обстрел побережья, используя новые снаряды, доставленные из Германии через территорию Болгарии. Флот и остававшиеся на берегу британские пушки ответили. Напряжение было невыносимым, и в течение дня оно все нарастало. Теперь наконец эти последние 20 000 солдат вернулись к тем же условиям, в которых они были в первых десантах в апреле. Генералы и адмиралы уже ничем им помочь не могли. Как и в первый день, они оказались в тупике, когда никто не знал, что же произойдет, когда воля одного-единственного солдата могла или всех погубить, или всех спасти. Они спокойно ждали. Многие в последний раз сходили к могилам своих друзей и поставили на них новые кресты, выложили короткие линии из камней и разровняли землю. Их волновало больше всего то, что они покидают своих друзей, и нечто большее, чем сентиментальность, побудило одного солдата сказать своему офицеру: «Надеюсь, они не услышат, как мы будем уходить к берегу».