– А Друденхаус что же?
   – А что Друденхаус? – пожал плечами Ланц. – Когда была реальная угроза войны – Керн вмешался, а прочее – это мирские дела, не наша jurisdictio. Выбрали – и выбрали… – он хитро подмигнул, тут же невинно заведя глаза к потолку. – Конечно, никто нам как простым горожанам не мешал беседовать с людьми в трактирах, узнавать новости и сопоставлять то, что узнали. А узнали мы вот что: этот умник замыслил для начала всех перессорить – князь-епископа с городом, город с местной знатью – а после, когда все уже будут с ужасом ожидать санкций, выступить героем-примирителем. Когда старик предоставил городу доказательства, Хильгера чуть не порвали…
   – Чуть не?
   – Ну, тяжких преступлений на нем ведь не было? Не было. Вписали в клятвенную книгу[11], надавали по шее и отпустили… а зря. Он так и не успокоился – начал все ту же песню и с самого начала: снова слухи, снова смуты, снова начал привлекать к себе горожан; что он умел, надо отдать должное, так это говорить. Бюргермайстер снова сменился – ратманы выставили какую-то куклу от себя, и горожанам, прямо скажем, легче не стало, но снова бегать с оружием по улицам никто не хотел – надоело. Кушать-то ведь тоже хочется, надо же и работать когда-нибудь… Тогда Хильгер пошел по иному пути, в чем и была его ошибка: начал привлекать в свидетели Господа Бога. Во всеуслышание объявил, что Господь пошлет знак, говорящий о его правоте и избранности, и покарает нечестивых управителей, а заодно всех, кто терпит их на своей шее. Мы было посмеялись и махнули рукой (мало ли сумасшедших на свете?), но на следующий день Кёльн затрясло. Я не помню, когда здесь в последний раз было землетрясение; может, Керн, разве что… Особой карой это не смотрелось – урон, конечно, был; посуда, там, побитая в домах и лавках… мелочи. Главное – не это, главное – сам факт.
   – И его повязали? – уточнил Курт с надеждой; Ланц вздохнул:
   – Лет двадцать назад он бы и дня на свободе не проходил, а сейчас… За что его было брать? За призвание имени Божия?.. Пришлось действовать его же методами – поднимать агентуру, пускать слухи и будоражить народ. А тем временем случилась новая напасть – шарахнул град, да какой. Птиц на лету убивал. А уж что с посевами, крышами и прочим имуществом, можешь себе вообразить… Хильгер заявил, что сие знак и есть, и что дальше будет хуже; а чума с голодом лет только пять как прошли, все еще помнят, каково это, и кому ж хочется, чтобы снова?..
   – И опять вышли на улицы?
   – Вышли, – кивнул сослуживец. – Опять ворвались в ратушу, опять взяли ратманов за задницы – вынудили вымарать из книги упоминание о сомнительных подвигах Хильгера на должности бюргермайстера… Вот тогда мы дали отмашку агентуре, те в толпе начали нашептывать, что подобное обращение с городскими законами отдает произволом – если так можно с ними, то на очереди и вольности; Керн как до́лжно поговорил с магистратом – мол, сколько можно уже терпеть смутьяна, пора бы и вспомнить, что они ум, честь и совесть Кёльна… Те, наконец, почесались и начали шевелиться. Призвали гильдии «на защиту попранных прав». Посчастливилось, что и со стороны гильдий нашлись те, кому вся эта затянувшаяся история тоже уже надоела – один из мастеров-оружейников поднял своих, а за ними потянулись и прочие. Хильгера, наконец, повязали за бунт, его приспешники покаялись, совет разогнали вовсе. А тот оружейник прямо обратился к Керну и предложил содействие. Это было бы смешно, если б не было столь грустно: у магистрата власти побольше, чем у нас, – согласно законам города, они в любое время суток могут войти в любой дом и устроить обыск, а мы…
   – И что он предложил?
   – Он передает арестованного Хильгера нам – поскольку нет объективных доказательств его причастия к бедствиям, должен найтись кто-то, кто возьмет на себя роль инициатора обвинения; напишет на него кляузу, проще сказать. После чего и мы будем иметь возможность обшарить его дом на предмет чего крамольного, а главное – допросить его самого. А Друденхаус со своей стороны поддержит этого парня, когда он предложит свою кандидатуру на должность бюргермайстера, а также идею сформировать новый совет исключительно из представителей гильдий, поскольку идея избрания праздных горожан себя не оправдала. Керн обязался толкнуть соответствующую речь о героическом противодействии этого оружейника ужасному малефику, желающему погубить родной город; кроме того, тот был парень умный, и о том, что город кишит нашими агентами, если не знал доподлинно, то догадывался, а что пара агентов заменяет десяток речей – этого не поймет только младенец.
   – И как? Керн согласился?
   – Разумеется. После обыска обнаружилась пара предосудительных книжонок, совершенно пошлые ведьминские причиндалы, а после допроса явилась и возможность выдвинутое обвинение подтвердить и усугубить.
   – Казнили?
   – А то! Новый бюргермайстер закатил праздник, мы устроили торжественное сожжение, а под еще не охладевшее буйство горожан как по маслу прошла и идея нового совета, и приумножение собственно магистратского гарнизона, следящего за порядком в городе. Главное приобретение Друденхауса в этой истории – то, что нынешний магистрат и бюргермайстер лично полностью нам сочувствует, и впервые со светскими у нас полное взаимопонимание. Вот только такие дела, когда воистину малефики, град и мор – они, к сожалению, нечасто случаются.
   – Почему «к сожалению»? – уточнил Курт; Ланц скосился в его сторону, усмехнувшись, и качнул головой:
   – Въедливый; это недурно. Да, абориген, ты прав, «к сожалению» – это не слишком верно. Чем меньше у нас работы, тем лучше. Раздражает не то, что мало обвиняемых, а то, что мы здесь как-то незаметно, исподволь стали приложением к светским властям, причем бесплатно – за последние несколько лет они сами расследовали разве что пару краж, а все, что более серьезно, нежели убийство мыша в кладовой, сваливают на нас. Бюргермайстер, может, парень и умный, а вот магистратские дознаватели – это страх и ужас, неучи и болваны, и он сам это понимает. Конечно, можно писать на его запросах «отказано в расследовании», но, когда видишь, как ратманским постановлением к виселице тащат явно невиновного, который оказался ближе и удобнее всего… – Ланц вздохнул, снова бросив взгляд в его сторону, и добавил, как ему показалось, стесненно: – Сам понимаешь…
   Курт молча кивнул, обозревая каменные стены по обе руки от себя; высказанное Ланцем было досадным, но его не удивило: с тех пор, как Конгрегация три десятка лет назад переменила методы ведения следствия с выколачивания признаний на скрупулезное и профессиональное расследование, именно ее служители и стали на данный момент самыми наилучшими следователями в этом мире – знающими, образованными, опытными. Никакие светские дознаватели, будь то люди какого-нибудь герцога, графа или городских властей, не обладали той выучкой, внимательностью, в конце концов – добросовестностью…
   – Выходит circulus vitiosus[12], – словно бы подслушав его мысли, продолжал Ланц, замедляя шаг. – Они работают из рук вон, мы правим их ошибки, исполняем их службу вместо них, а они, видя это, продолжают работать еще хуже, зная, что мы за них все сделаем. А не делать, как я уже сказал, совесть не позволяет…
   – Если они будут продолжать ездить на шее у Конгрегации, – вмешался Курт тихо, – это ничем хорошим не закончится – люди станут всю вину сваливать на нас и болтать, что инквизиторы придираются ко всем и каждому, норовя отыскать преступление там, где его нет.
   – Ну, пока Бог миловал, – возразил Ланц, заворачивая к лестнице. – На нынешний день все наоборот. Не так давно была еще история – студенты местного университета закатили пирушку в честь окончания весенней сессии; понимаешь, надо полагать, что там было. А уж что учинили те, кто в том году университет окончил – и вовсе словами не передать…
   Курт невольно усмехнулся. Когда «церковные мальчики», они же выпускники академии святого Макария, будущие инквизиторы, были отпущены в город отметить завершение своего обучения, тамошние студенты наутро горячо жали им руки, качая головами с уважительным изумлением. Тогда же и сам выпускник номер тысяча двадцать один с удивлением узнал, что учащиеся университетов вовсе не мирные книгоглотатели, а пусть и образованные, но все же головорезы, склонные подчас к такому веселью, что оно могло легко квалифицироваться как Конец Света местной значимости…
   – И вот наутро, – продолжал Ланц с усмешкой, – в штабеле пьяных в дугу студентов обнаружилась девица – причем не из трактирных девок, а из вполне доброй семьи, чтоб не сказать – известной в своем кругу. Девица была попользована не раз, причем до синяков и местами едва не до крови. Протрезвев, она тут же обвинила одного из студентов; мальчик был, скажу сразу, по сравнению со своими дружками смирный и безобидный, но никто и не подумал усомниться. Его уж было скрутили, но тот вдруг возьми и – в ноги нашему старику. От вины, сказал он, не отрекаюсь, если докажете, а только я ничего такого не помню, а стало быть, вполне может иметь место колдовство, кто-то меня заворожил. И написал надлежащую бумагу.
   – Умно, – хмыкнул Курт; Ланц усмехнулся в ответ:
   – Керн тоже оценил сообразительность, и хоть было ясно, что колдовство в этой истории рядом не валялось, делом все ж занялись. Как парень и рассчитывал, уж мы-то прошерстили всех и каждого, кто в тот вечер с ним пьянствовал, опросили трактирщика, друзей, соседей, словом – всех, едва ли не бродячих котов в округе; и выяснилось, что девица сама не помнит, кто с ней был, сколько раз и что выделывал, а поскольку отцу наутро показаться было боязно, сочинила обвинение на самого безропотного и тихого из этой братии… Словом, дознание показало, что мы снова раскрыли вполне светское дело, однако не сказать, чтоб зря старались.
   – Еще бы… А девица что?
   – Ну что – девица… Хотели вздернуть за лжесвидетельство, уже не мы – светские, но этот добряк все пороги оббил, просил для нее снисхождения. Образец милосердия… Заменили штрафом, хоть, надо сказать, весьма изрядным. Однако, насколько я слышал, инквизицию в полном объеме ей отец устроил домашними средствами.
   – И где теперь этот студент?
   – А, – отмахнулся Ланц, – он родом не из наших краев, домой и уехал. Перед этим я с ним побеседовал – так, интереса ради, без протокола, чтоб подтвердить свою мысль. Разумеется, он даже и не думал, что мы что-то раскопаем, просто, сказал он мне, сегодня в Кёльне никто, кроме следователей Конгрегации, не умеет или не хочет вникать в обстоятельства дел, и некоторым образом ввести нас в заблуждение было единственным способом добиться справедливости и спасти свою шкуру. Стало быть, как сказал после этой истории Керн, «не зря работаем». Если светским горожане начинают предпочитать нас – это уже дорогого стоит…
   Вслух Курт не сказал ничего, но мысленно помянул все то, что ему приходилось преодолевать, расследуя свое первое и единственное пока дело в глухой провинции, где каждый смотрел на него если (и это в лучшем случае) не со страхом, то с ненавистью или хотя бы отчуждением; с ним говорили через силу, замалчивая, отнекиваясь, лукавя и уходя от ответов, и само слово «инквизитор» среди тех людей было синонимом изувера и являлось едва ли не ругательным.
   Похоже, здесь ему придется ко многому привыкать…
   – Итак, – остановившись у широкого прохода, ведущего в полутемный коридор, провозгласил Ланц, широко поведя рукой, – в той части подсобные помещения: оружейная, кладовая, мастерская, второй этаж – архив и библиотека, подвал пустует.
   – Неужто? – не сдержал удивления Курт; сослуживец рассмеялся, довольно внушительно хлопнув его по плечу:
   – А-а, сразу о деле… Нет, этот подвал здесь, в этом крыле.
   – К слову, если память мне не изменяет, – нерешительно произнес Курт, озираясь, – это здание в свое время было поменьше?
   – Да, абориген, твоя память тебе верна, как лучшая из жен. Подсобная часть – это старая башня, что была ранее, а вот это крыло, где мы теперь стоим, было пристроено лет шесть назад. Здесь, на этом этаже, комнаты для допросов, та часть архива, что должна быть под рукой, на третьем – как ты уже знаешь, общежитие, на первом – приемная, лаборатория и часовня. В подвале, соответственно – подвал. Кстати, из него в часовню ведет отдельная лестница, посему, если в допросной покажется, что перегнул палку – милости просим каяться. Только учти, что Керн проведением месс и исповедей развлекается редко, посему предаваться мукам совести предстоит наедине с Создателем; но, если припрет, можешь обратиться к старику с нарочной просьбой – не откажет… Подвал посмотреть интересно?
   Курт отмахнулся:
   – Успеется. Да и чего я там не видел…
   – Как знать, – хмыкнул Ланц, – может, чего и не видел.
   – Там у тебя ящик с «Malleus»’ами – на случай, если тот износится?
   Дитрих перекривился, скосив взгляд в его сторону с подозрением и почти неприязненностью.
   – Я надеюсь, ты не из тех человеколюбов, что призывают исключить допрос крайней степени всецело?
   – Нет, – заверил его Курт категорично, качнув головой, – этим не грешен. На своем предшествующем деле, скажу начистоту, я не раз пожалел, что не могу кое-кого из свидетелей припереть к стенке и ответов требовать уже иначе.
   – А знаешь, – на лице Ланца отобразилось столь заинтересованное нетерпение, что он насторожился, – я тут кое-что о вашей академии слышал…
   – Воображаю себе, – пробормотал Курт с тяжким вздохом; тот развел руками, усмехнувшись почти извинительно:
   – Что ж поделаешь, такая у вас репутация.
   – Какая?
   – Как у дома призрения для душевнобольных, – без церемоний отозвался Ланц. – И среди прочих слухов разгуливает сплетня о том, что один из ваших наставников в выпускной день каждого курсанта заводит в подвал и устраивает практикум на тему «каково быть по ту сторону дыбы».
   Курт, не утерпевши, улыбнулся, глядя под ноги, и разразился вздохом.
   – О, Господи… – проронил он едва слышно, и, подняв взгляд к Ланцу, встретил взгляд почти разочарованный.
   – Неужто нет подвала?
   – Подвал-то, само собою, в академии имеется, и даже допросная в нем наличествует, но никто в ней курсантов на дыбу не вздергивает. Это… в некотором роде демонстрационное помещение, просто exemplar[13] – того, что применялось, что применяется и того, что теперь использовать воспрещено; дверь открыта, и любой из курсантов старших курсов может войти, осмотреться. Никто, в целом, не возражал и в том случае, если приходило в голову испробовать.
   – Ну и как? – с непритворным интересом осведомился Ланц. – Далеко зашел?
   – Это дозволь оставить при себе, – мимовольно это прозвучало несколько вызывающе, и Курт улыбнулся: – «Молотом» себе по лбу, скажу сразу, стучать не додумался.
   Ланц усмехнулся в ответ; кажется, резкости младшего сослуживца он то ли не отметил, то ли извинил ее, снизойдя к юношеской несдержанности.
   – Только ты учти, абориген, что вот такие выверты не с каждым здесь проходят, – тут же посерьезнел он, вздохнув. – Если где-нибудь в провинции нас все еще страшатся, то тут все стали такие грамотные, что порою зло берет. История с тем студентом – добрый знак, но все еще редкость, как ты понимаешь; сегодняшний – сознался больше со страху не только перед нами, а и перед тем, что сотворил – хоть он и мерзавец, а все-таки обыватель, к душегубству привычки нет. А попадется кто-нибудь, кто знает, на что мы теперь право имеем, а что нам заказано – и…
   Курт молча кивнул, тоже разразившись вздохом. Вольности, подобные тем, что допустил сегодня Ланц, вышестоящими просто игнорируются и замечаются сквозь пальцы, но, вообще говоря, возбранены – заключение подозреваемого под стражу, с какового момента тот именуется арестованным, но все еще не обвиняемым – само по себе считается низшей формой физического давления и официально именуется «supplicium inclusum[14]». По всем предписаниям, на этом этапе дознания дозволяется лишь задавать вопросы; безусловно, при этом никакие правила не мешают следователю живописать все то, что ожидает предполагаемого преступника на допросе иного образа, однако пытка как таковая самой же Конгрегацией признана на этой стадии противозаконной. Конечно, наличествовала небольшая лазейка – если бы, кроме уже предъявленного обвинения, существовала опасность другого преступления, если бы на свободе оставались вероятные пособники, если бы какое-либо преступление можно было предупредить при полном и откровенном признании арестованного, можно было бы вполне законно перейти к допросу второй степени. Йозеф Вальзен то ли не знал этого, то ли, как и допустил Ланц, был чрезмерно подавлен осознанием того, что сделал, то ли просто напуган; в любом случае, он не воспользовался своим правом «in jus adire[15]», для коего было вполне достаточно и свидетельств, и аргументов. Все вышеперечисленное Конгрегацией не скрывалось, хотя, надо признать, и не декларировалось с особым рвением, но, попади под следствие тот, кто знает все эти изощренности и собственные права, – и совладать с таким подозреваемым будет ох как непросто, в особенности, если доказательства вины будут не столь самоочевидными, как сегодня…
   – Посему работать тебе предстоит по большей части с наглыми, осмелевшими и бесцеремонными горожанами, возомнившими о себе невесть что, – подытожил Ланц и, расплывшись в улыбке, произнес с преувеличенно радостной торжественностью, крепко пожимая его руку: – Добро пожаловать в Кёльн, самый справедливый город Германии!

Глава 2

   Дитрих Ланц оказался правым во всем: прибытие в Кёльн нового следователя отметили немногие, по большей части представители местных властей, да еще, разве что, пара-другая девиц возжелала узнать, кем является новенький симпатичный прихожанин. Те из горожан, коим было известно, в каком status’е пребывает майстер Гессе, говорили с ним по-разному – равнодушно либо учтиво, но ни открытой враждебности, ни угодливости, с которыми довелось сталкиваться прежде, он не видел. Вообще в Кёльне Курт благополучно затерялся, и, не будь он тем, кем был, его существования в этом людском муравейнике не заметила бы ни одна живая душа.
   Не оказался преувеличением и тот факт, что заняться новоприбывшему майстеру инквизитору было совершенно нечем; быть может, местные жители не отличались тяготением к доносительству, а возможно, эпохой «настучи на ближнего своего» они попросту уже пресытились, и оный период благополучно минул еще до его прибытия в Кёльн. Служители Конгрегации исследовали любой случай внезапной смерти или особо тяжкой болезни любого кёльнца, однако же совершалось это в общем, как говорил Ланц, «для отчетности» – ни одной насланной болезни доказано не было, все умершие мирно опочили при вполне заурядных обстоятельствах, и дознаватели, выразив сочувствие родне, убирались восвояси.
   Распорядок господина следователя был достаточно вольным: первые дни Курт бродил по городу, вспоминая улицы, в которых обитал когда-то, отмечая, что переменилось в городе многое (кроме, быть может, вечно строящегося собора, который и впрямь Конец Света встретит, надо думать, упирающимся в небо краном[16]); местные власти, принявшиеся наводить порядок в неблагополучных кварталах десять лет тому, преуспели в этом хотя бы под водительством нового бюргермайстера. Хотя, конечно, традиционные для всякого крупного города ночные нападения на прохожих, как и прежде, приключались, по рынку следовало, как и всегда, ходить с оглядкой на кошелек, однако же никаких слухов о бесчинствующих, как во времена его детства, бандах Курту выявить не удалось.
   Спустя неделю праздности он перекочевал в библиотеку на втором этаже старой башни, отметив, что выбор книг в академии святого Макария был гораздо обширнее; наглотавшись уже прочтенного когда-то, а также старых брошюр проповеднического толка, коим, по чести говоря, более пристало место в архиве, он испросил у Керна дозволения прочесать и вышеупомянутый архив, что оказалось куда как более занимательным. В довольно просторной комнате расположились в похвальном порядке записи дел, старейшее из которых было отмечено (Курт поначалу даже усомнился в точности датировки) 1002-м годом, когда Инквизиция как таковая еще не существовала; неведомо, как и кто ухитрился сохранить три пергаментных листа с довольно неровными полустершимися строками. Отраженное в нескольких весьма скупых и не слишком грамотно составленных фразах Курт разбирал более часу, стремясь понять, чем являлось это дело – одним из тех бессмысленных и беспощадных процессов, в основе которых не лежали ни должные основания, ни достоверные данные, либо же представленные на том далеком суде обвинения были истинными, действительными и справедливыми. Секретарь (или тот, кто когда-то, триста восемьдесят семь лет назад, исполнил его обязанности) в записях был небрежен и неопытен, опуская значимые детальности, и любой, сторонник либо противник той или иной версии, мог обнаружить в этих документах то, что подтверждало бы именно его суждение. Курт убрал сшитые вместе листы обратно на полку, так и не сумев избрать для себя тот или иной вариант…
   Просматривать старые протоколы оказалось занятием увлекательным, однако порою неприятным. Выпускник номер тысяча двадцать один еще в академии отличался крайней опасливостью в решениях даже тогда, когда «дело» и «обвиняемый» существовали лишь в виде задачи, назначенной наставником; может статься, сказывалось дурное прошлое, невзирая ни на какие епитимьи и многолетние исповеди тяготеющее над совестью майстера Гессе, из-за чего там, где любой другой думал дважды, прежде чем заключить «виновен», он размышлял четырежды. И теперь, читая особенно подробные протоколы судебных заседаний, не оставляющих сомнений в своей неправедности, Курт временами отрывался от строчек, пережидая приступы бессильной злости и раздражения, успокаивая себя мысленными картинами тех мучений, которым, вне всякого сомнения, теперь подвергаются те, кто когда-то нагло прикрывался именем всего того, что должно быть свято и правдиво. Когда беситься и раздражаться Курт устал, он начал упражняться в разборе дел по начальным данным – прочтя лишь обвинение и сообщения о свидетельствах, пытался с ходу определить, сначала – является ли это обвинение верным, а в случае, когда это было известно достоверно, – виновен ли подсудимый. В точку майстер инквизитор попадал в пяти случаях из семи. Однако же одергивал он сам себя, когда снова выяснялось, что его рассуждения оказались верными, это – в спокойной обстановке, без довлеющей над душой ответственности, когда от ложного вывода зависит многое.
   Читал Курт быстро, однако за полтора месяца пересмотрел немного – из библиотечной комнаты он уходил, когда ранние зимние сумерки сгущались во тьму и мешали видеть буквы; свеча на столе, который он придвинул к окну, так и стояла все полтора месяца – новенькая, нетронутая. Отложив чтение, Курт торопился в выделенную ему комнату; ворчащий Бруно зажигал светильники, устанавливал их на стол и уходил.
   Подопечный майстера инквизитора стал пропадать практически каждый вечер спустя пару недель после прибытия в Кёльн, возвращаясь поздно или вовсе под утро, порой разя пивом едва ли не еще из-за закрытой двери. Курт ни о чем не спрашивал – отчасти он был рад, что редко видит человека, общение с которым сопряжено для него с такими душевными муками, и когда представился шанс переменить комнату общежития на другую, разбитую на две крохотные, но все же раздельные, он им воспользовался. Вышло это как-то невзначай, когда к концу января, истомившись от безделья, Курт в буквальном значении слова вцепился в первое же подвернувшееся дело, хоть и было видно сразу, что кёльнским инквизиторам снова, как выражался Ланц, «подкинули пустышку».
* * *
   Свидетельство поступило от мальчишки двенадцати лет, сообщившего, что его околдовал сосед. Парень врал – это Курт видел без всякого расследования; слишком знакомы были и тон голоса, и взгляд, и убеждающе-невинное выражение лица – все это господин следователь мог видеть несколько лет назад, наблюдая за тем, как отнекиваются от своих провинностей пойманные за руку курсанты академии, в том числе и он сам. Кроме всего прочего, больно уж нелепы были выдвинутые обвинения – мальчишка явно повторял услышанное когда-то от старших; дела подобного рода лет пятьдесят назад были явлением довольно частым, и о них рассказывалось на каждом углу. При приближении соседа (парня двадцати шести лет – неприятного, склочного и наглого, но невиновного, как младенец) мальчишка кидался на землю, странным образом падая при этом лишь на относительно чистые места, изгибаясь и корчась; за обеденным столом сжимал кулаки так, что не мог взять ложку, однако стоило среди блюд появиться сладостям, и одержание странным образом пропадало бесследно… Так называемое дело было расследовано в течение трех часов, из которых полчаса ушло на беседу с матерью подозреваемого – она забрасывала майстера инквизитора рассказами о невинности и безгрешности ее «бедного мальчика», который почти все время разговора стоял в стороне, глядя на дознавателя с пренебрежением и ковыряя ногтем в зубах. Вырваться от словоохотливой матроны Курту удалось с величайшим трудом, когда сетования и просьбы перетекли в обещания «не забыть» и «отблагодарить».