- Какой вы милый!.. - Я так рада, что пришла. Хотя, по правде, не люблю танцев, шампанского и подробных трапез.
   Ее пригласили. Она улыбнулась Кальману. Он склонился и поцеловал ей руку. Грета поцеловала его в темя. Затем добросовестно, как и все, что она делала, принялась отплясывать с очередным профессиональным красавцем.
 
   Кальман заметил, что Грета Гарбо исчезла сразу после обеда, попробовав, не ломаясь, всех кушаний, исчезла, точно уловив момент, когда выпитое ударяет в голову и званый обед переходит в голливудского пошиба бесчинство. Это случалось неизбежно, но Кальман так и не мог привыкнуть к заокеанскому стилю.
   Присутствие Греты Гарбо сдерживало гостей, но сейчас все энергично наверстывали упущенное. Толстый актер, преемник знаменитого Фатти, плохо кончившего партнера Чаплина, делал стриптиз, обнажая чудовищную гору мяса; окружающие покатывались от хохота.
   Но еще больший успех имела актриса Джинджер Роджерс; она исполняла на столе один из самых известных номеров примы, с меньшим искусством, зато без всяких одежд.
   Кальман с сигарой во рту помыкался среди гостей, затем поднялся на второй этаж, думая уединиться в одной из спален. Но всякий раз, открыв неплотно прикрытую дверь, он бормотал: «Пардон!» - и поспешно отступал.
   После очередного извинения дверь распахнулась, оттуда высунулась обнаженная женская рука, схватила Кальмана за отворот фрака и попыталась втянуть в комнату.
   Кальман с трудом вырвался.
   - На кладбище торопишься, папашка? - послышался нетрезвый женский голос. - Пришли мне Джорджа.
   - Какого Джорджа?
   - Вашингтона, мурло! - и девица захлопнула дверь.
   Кальман засеменил по коридору, зажимая рукой сердце…
 

ПОД ОСЕННЕЙ ЗВЕЗДОЙ

 
   Пронеслись годы. Правда, для много и тяжело болевшего Кальмана время порой ковыляло черепашьим шагом. Старый, желтый, как китаец, он полусидел на кровати, укутав ноги в плед из верблюжьей шерсти. Ему перевалило за семьдесят, жизнь прожита, и сейчас он дотлевает под бдительно-любовным присмотром неотлучно находящейся при нем сиделки, старой девы Ирмгард Шпис. Черты Кальмана мало изменились, но лицо как-то обвисло, волосы над ушами и по-прежнему густые усы сохранили свой темный цвет, но весь он сморщился, сжался, запал в самого себя, а левая рука утратила подвижность от мозгового удара. В комнате полумрак, свет затененной настольной лампы позволяет различать предметы старинной обстановки: кресла жакоб, позолоченные багетные рамы картин, отмеченный бликом угол кабинетного рояля. Кальман завершал земной путь отнюдь не в богадельне, а в прекрасной квартире на тихой улице одного из аристократических кварталов Парижа.
   - Нет, дорогая Ирмгард, - твердо произнес Кальман. - Я не обмолвлюсь словом до гуляша. Я чувствую, что он давно готов.
   Ирмгард охнула и кинулась в прилегающую к кабинету крошечную кухню, где она собственноручно готовила нехитрую еду для больного.
   Кальман устроился поудобнее и с хитро-алчным видом гурмана стал ждать обеда.
   Расторопная сиделка вкатила столик на колесиках, в серебряной супнице аппетитно дымился гуляш. Было тут и немало приправ, а кроме того, тарелка с овсянкой-размазней.
   - Садитесь поближе ко мне, - попросил Кальман, получив тарелку с кашей и ложку.
   Сиделка пристроилась у изголовья; острый венгерский гуляш предназначался ей, но своим густым ароматом он сдабривал Кальману осточертевшую кашу. У больного и сиделки были хорошо отработанные приемы: гуляш исходил паром прямо в нос Кальману, кроме того, Ирмгард проносила ложку мимо его рта, и перично-пряный дух скрашивал безвкусную овсянку.
   - Неплохо! - похвалил Кальман. - Надо сдобрить эту остроту глотком вина.
   Сиделка безропотно извлекла из-под кровати бутылку эгерского красного и бокальчик. Наполнив его, она поднесла вино к носу Кальмана, после чего сделала добрый глоток. При этом они оба пожелали друг другу доброго здоровья.
   Каша и гуляш были доедены, и сиделка попыталась оттянуть ремешок на юбке, но это ей не удалось.
   - Вы такой обжора, господин Кальман, что скоро на мне ничего не будет сходиться.
   - На мой вкус легкая округлость стана лишь красит женщину. Вы очень посвежели, милая Ирмгард.
   Сиделка покраснела.
   - Вы находите?..
   Кальман взял ее руку и поднес к губам.
   - Ой, мои руки пахнут гуляшом! - вскричала сиделка.
   - Это и прекрасно, - заметил Кальман. - А теперь, по обыкновению, немного подымим.
   Сиделка чуть поколебалась, потом вынула из кармашка халата сигару, зажигалку, подсела к Кальману, который собственноручно отрезал кончик сигары, закурила и выпустила изо рта голубой дым. Ноздри Кальмана жадно раздулись, он ловит сладкий аромат «кэпстайна» - курить ему строжайше запрещено.
   - Ах, господин Кальман, вы сделаете из меня заядлую курильщицу, - не без кокетства сказала Ирмгард.
   - Надо же иметь хоть какой-то порок. Не то вас живьем возьмут на небо. А мне не хотелось бы лишиться моей верной Ирмгард.
   - Вы всегда смеетесь надо мной! - Ирмгард притворялась обиженной, но в глубине души была донельзя польщена. - С моей стороны не будет бестактным вернуться к прерванному разговору?
   - Ничуть. Но при одном условии: за картами.
   Ирмгард достала порядком заигранную колоду и сдала: половину карт Кальману, половину - себе, «пьяница» - единственная карточная игра, которая его не утомляла.
   - Вас интересует, Ирмгард, чем занимался я все эти годы без музыки? Стоп!.. Не думайте меня обмануть: дама бьет валета. - Он жадно забрал взятку. - Переодевался: пиджак, визитка, смокинг, фрак, шляпа, котелок, цилиндр, замшевые, кожаные, лакированные туфли. Что еще?.. Обедал: дома, в ресторанах, клубах. Приемы, приемы, приемы. Что-то мне присуждали: какие-то степени, награды. Поль Бонкур вручил офицерский крест Почетного легиона. Ах, это было уже при вас. Но балатонский лед не трещал, нет… Ирмгард, не жульничайте, червонный туз мой… Каждому творцу надо немного недобирать во всем: в любви, признании, деньгах, особенно в последнем. Иначе душа засыпает. Деньги текли ко мне со всех материков. Хорошо еще, что Верушка обладает редким умением их тратить. Наша жизнь была под стать оперетте, она шумела, пенилась и вся шла под музыку. Верушка неутомимая танцорка… Ну, что еще?.. Радовал Чарльз своей музыкальной одаренностью. Развлекали и болезни: один инфаркт, другой, перелом руки, инсульт, все это очень наполняет жизнь. Но все-таки не до конца. И после долгих колебаний я взялся за «Леди из Аризоны». Это моя благодарность приютившей нас стране. Боюсь, что благодарность слабая. Остались техника и навыки, вдохновение ушло. Да и как могло оно не уйти в напряженной пустоте моей жизни. И все-таки мне хотелось бы дожить до премьеры…
   - Дожить! - с негодованием вскричала Ирмгард. - Если хотите знать, такие люди, как вы, вообще не имеют права умирать.
   - Сильно сказано, Ирмгард, хотя вы расходитесь с Гёте. Тот считал смерть самым красивым символом из всех, придуманных людьми. Так или иначе, но вы проиграли, Ирмгард, хотя ваш проигрыш не идет в сравнение с моим. Вы пьяница. Вы не можете без рюмки кюммеля.
   Ирмгард покорно достала из ночного столика маленькую бутылку «Доппель-кюммеля», налила в мензурку и медленно выцедила ее. Кальман делал глотательные движения, потом облизал губы.
   - Сдавайте, Ирмгард, может, возьмете реванш… Мне не о чем думать, наверное, поэтому я все чаще задаюсь мыслью: а мои старые оперетты имеют хоть какую-нибудь ценность? Знаете, меня это по-настоящему мучает.
   Ирмгард сделала порывистое движение протеста.
   - Вы не можете быть объективной, Ирмгард, вы слишком привязаны ко мне. И я к вам привязан. Все мои теперешние радости от вас. Запах гуляша и запах сигары, выпитое вами вино и рюмка кюммеля, азартная карточная игра, умный разговор. Я отраженно наслаждаюсь жизнью. «На старости я сызнова живу». Кто это сказал?.. Неважно. Я могу с полным правом отнести к себе эти слова… У нас не испытано еще одно удовольствие: просмотреть курс акций.
   - Это перед сном, вместо сказки. Господин Кальман, а почему вы не вернулись в Венгрию?
   - Спросите Верушку, Ирмгард. Она вам скажет: потому что фашисты убили моих сестер Илонку и Милекен. Как будто весь народ отвечает за преступления кучки выродков!.. В Венгрии мало танцевали после войны.
   - Вы хотели жить в Париже?
   - Нет. Если не дома, то хотя бы в Швейцарии. Я всегда любил тихий Цюрих, и меня там любили. Но это слишком мелко для Верушки. Она сознает свое назначение в обществе и не желает манкировать высокими обязанностями. Мне создали Цюрих на дому. Тишина, полная изоляция, за окном деревья, на столе эдельвейсы.
   Дверь распахнулась, и влетела запыхавшаяся Верушка.
   - Ну, как вы тут, мои дорогие?
   - Ты уже вернулась? - со сложной интонацией спросил Кальман.
   - Только принять душ и переодеться. Там было ужасно душно. Хорошо вам прохлаждаться, а у меня еще благотворительный базар.
   - С танцами? - невинно спросил Кальман.
   - Не знаю. Может быть, немного потопчемся потом, для разрядки. Ты хорошо себя вел?
   - Как самый послушный мальчик, - подделываясь под Верушкин тон, ответила сиделка.
   - Ей-богу, вам позавидуешь! Идиллия, да и только.
   - А ты оставайся с нами, - лукаво предложил Кальман. Верушка притуманилась.
   - Каждый должен нести свой крест, Имре. Общество не прощает дезертирства. Я должна быть на посту.
   - Не щадишь ты себя, Верушка!.. А знаешь, я закончил оперетту «Леди из Аризоны».
   - Ого! - голос обрел неподдельную серьезность. - Ну, Имрушка, ты молодец! Так бы взяла и поцеловала… Теперь у твоей женушки прибавится хлопот. Реклама, пресса, интервью. Но я этого не боюсь.
   - Спасибо, родная. Ты - стойкий оловянный солдатик.
   - Не сомневайся… - Она чмокнула Кальмана в макушку и устремилась к дверям. Здесь, что-то вспомнив, она повернулась и спросила кокетливо: - Надеюсь, главная героиня - как всегда, я?
   - А как же иначе? - бодро ответил Кальман.
   Верушка послала ему воздушный поцелуй и скрылась.
   - А кто у вас главная героиня? - поинтересовалась Ирмгард.
   - Лошадь, - прозвучал спокойный ответ.
   Смущенно кашлянув, Ирмгард сказала:
   - Господин Кальман, я знаю вас уже несколько лет, но кажется - всю жизнь. Вы всегда посмеиваетесь, даже когда вам плохо. Скажите, а вы знаете, что такое слезы? - и, выпалив это единым духом, она залилась краской, проникшей и за вырез белого халата.
   - Боже мой, Ирмгард! - засмеялся Кальман. - В детстве я был отвратительным плаксой. Ревел по каждому поводу. В школе меня часто обижали - за маленький рост, наивность, полное отсутствие спортивности, но я научился пускать в ход кулаки и перестал плакать. Да, да, можете себе представить?.. Паула растопила мое бедное сердце, я опять начал сочиться, как незавернутый кран. Но Верушка его завернула, до отказа. Я стал непробиваемым. Впрочем, вру. Я заплакал, когда узнал, что в освобожденном Будапеште, в первом открывшемся кинотеатре показывали мою «Княгиню чардаша». И знаете, кто ее снял? Русские. Во время войны, такой войны, они поставили на Урале фильм по моей оперетте. Я так жалел, что мне не удалось увидеть… Знаете, я каким-то таинственным образом связан с Россией, где никогда не бывал. В блокадном Ленинграде тоже поставили «Сильву» - так они называли «Княгиню чардаша». Певучая венгерская крестьяночка подымала настроение голодным людям. Русские даже выпустили листовку, мне ее прислали. - Кальман с усилием приподнялся, достал бювар из тумбочки и вынул тонкий голубой квадратик бумаги.
   Он протянул его Ирмгард, но листовка выскользнула из его пальцев и, покачиваясь в воздухе, словно в ночном небе войны, медленно опустилась на пол. Сиделка проводила взглядом коротенький полет и лишь тогда подняла листовку.
   Она увидела красивый театр с колоннами, афиши на стене, темные фигуры людей, голые рослые деревья.
   - Какой чудесный театр!.. И сколько людей!.. Надо же!.. А кто ее вам прислал?
   Кальман не ответил.
   - Уснул, - нежно сказала Ирмгард и поправила подушку. - Даже про акции забыл.
   Кальман спал. И снова, после многих, многих лет, ему снился тот самый сон о Балатоне, который в детстве был явью, проникающей в сновидение: со страшным, оглушительным грохотом рвется ледяной покров. И как всегда, бессознательно провидя некий перелом жизни: то ли радостный, то ли горестный, - он стонал, метался, вскрикивал.
   Устроившаяся рядом в кресле с откидной спинкой Ирмгард поднялась, стала успокаивать больного. Он продолжал метаться и стонать. Она прилегла рядом, прижала его голову к груди.
   - А?.. Что?.. - он открыл глаза. - Это вы, Ирмгард?
   - Вам неприятно?
   - Что вы! После иллюзии выпивки, курения и насыщения мне не хватало лишь иллюзии близости. Не обижайтесь, Ирмгард, это шутка. Мне приснился старый, страшный и любимый сон. Да, так бывает: страшный и любимый.
   - Спите, спите… Ничего не бойтесь. Я с вами…
 

КОНЕЧНАЯ СТАНЦИЯ

 
   Звучат последние аккорды «Леди из Аризоны». Зал стоя рукоплещет, требуют автора.
   Он выходит своей тяжелой походкой, волоча ногу, в черном элегантном фраке, сидящем несколько мешковато. Белая крахмальная рубашка подчеркивает желтизну лица. Чуть приметным наклоном головы Кальман отвечает на овации зала. Его темные, будто исплаканные глаза равнодушно пробегают по лицам приветствующих его мужчин и женщин. Внезапно зрачки наполняются удивлением и жизнью. В ложе бенуара он обнаруживает странную компанию: завитые белые парики по моде XVIII века, кружевные воротники, камзолы. Боже мой! Ему аплодируют сам великий Иоганн Себастьян Бах и его удачливый соперник Гендель! Он видит округлое лицо Моцарта с чуть припухлыми щечками, а рядом великолепную голову Бетховена с гривой путаных седеющих волос. А затем он видит Гайдна, Шуберта, Верди, Листа, Чайковского!.. Они все пришли сюда, чтобы воздать ему должное, они признают его своим. Удивление, ошеломленность, гордость до боли - все уходит, уступая место святой умиротворенности: он получил ответ на терзавший ему душу вопрос: зачем он жил.
   Он сходит со сцены и, уже не волоча ногу, легкой и твердой поступью идет сквозь расступающуюся толпу к ложе бенуара в братские руки тех, кому он поклонялся, смиренно сознавая свою малость перед ними. И вот они принимают его в свой круг.
   - Неужели то, что я сделал, чего-то стоит? - говорит он с глазами полными слез.
   - Вы гений! - порывисто воскликнул Моцарт. - Хотите услышать это от самого Сальери, не сказавшего и слова неправды. Куда он опять запропастился?
   - Он все время ищет Сальери, - с улыбкой заметил Чайковский, пожимая Кальману руку. - Минуты не может без него.
   - Бедняга, - вздохнул Ференц Лист, - глупую сплетню, пущенную невесть кем, он замаливает, как собственный грех.
   - Нет второго такого сердца, как у Моцарта, - с глубокой нежностью сказал Чайковский.
   Кальман вглядывался в любимые лица, и внезапная догадка пронзила сознание.
   - Если я вас вижу… говорю с вами… значит, я тоже умер?
   - Конечно, дорогой, - спокойно сказал Чайковский. - Почему это вас пугает?
   Кальман промолчал. Догадка оказалась страшной лишь в первое мгновение: он слишком привык быть живым. Но что может быть лучше, чем оказаться среди таких людей? Он, видимо, отошел во сне, без боли, страха и мучений, в добрых руках Ирмгард - когда-нибудь они встретятся снова…
   Театр исчез, теперь все они двигались по тянувшейся вверх дороге, странной, клубящейся, словно облака, залитой серебристым светом дороге; ноги не чувствовали тверди, но это не мешало, идти было легко, надежно, мышцы не напрягались, и он чувствовал, что уже никогда не испытает усталости.
   - Куда мы идем? - спросил он Чайковского.
   - К Главному капельмейстеру, разумеется. Вам же надо представиться.
   - Ну конечно, как я сам не догадался!..
   - Не робейте, мы будем с вами.
   - А мои друзья, - неуверенно проговорил Кальман, - Якоби, Лео Фалль?..
   - Вы всех увидите, попозже, - Чайковский проницательно посмотрел на Кальмана. - Понимаете, здесь тоже существует известное разделение…
   - Как - и в раю?..
   - Меньше, чем где бы то ни было, но полное равенство, очевидно, недостижимо. Ведь и у ангелов есть чины и степени. Михаил и Гавриил - действительные тайные советники, а есть крылатые коллежские регистраторы. Вы попали, вполне заслуженно, в высший круг. А у милейшего Якоби - какой славный человек! - Оскара Штрауса, Лео Фалля - своя компания. Все любят легкую музыку, но стесняются в этом признаться. Рай не исключение.
   - А кто же из наших…
   - …в «высшем обществе»? - со смехом подхватил Чайковский. - Только Оффенбах, Иоганн Штраус и вы. Долго не знали, что делать с Легаром. Его подвел недостаток самобытности. Вот вы не дали захватить себя стихии венского вальса.
   - Мой дорогой отец! - воскликнул Кальман. - Его совет пригодился и на земле, и на небе. Держись чардаша, говорил он, и ты спасешься! Боже мой, сколько же я тут узнаю! - произнес он растроганно. - Я разговариваю с вами, могу обратиться к Баху, Бетховену!.. Голова идет кругом.
   - Постепенно вы привыкнете и будете считать это в порядке вещей.
   - Петр Ильич, я имел наглость считать себя вашим учеником. Никого не любил я так, как вас, и никому так не верил. Можно я еще кое о чем спрошу?
   - Пожалуйста, дорогой. О чем угодно.
   - Святой Петр в форме?
   - Как вам сказать? Вы же знаете, его распяли вниз головой. С тех пор он страдает приливами крови. Но вообще, старик крепкий.
   - А по службе?.. Справляется?..
   Петр Ильич сдержал шаг и пристально поглядел на Кальмана.
   - Я понял, что вас беспокоит. Можете быть уверены, ни один посторонний сюда не проникнет. У святого Петра глаз - алмаз. Он стоит в воротах, позванивая ключами - признаться, раздражающая привычка, ключи у него почему-то всегда вызванивают первые три такта из «Ночи на лысой горе» нашего Мусорянина, - видит все. Обмануть его невозможно. Так что будьте уверены: вас тут не потревожат. Никто. Никогда.
   Тени великих музыкантов продолжали двигаться по серебристой дороге, к чертогу Вседержителя.
   Поезд, отошедший много, много лет назад от платформы будапештского вокзала, прибыл по назначению…
 

ВСПОМНИМ О ГРЕШНОЙ ЗЕМЛЕ…

 
   Если в небе был порядок, то на земле обстояло куда хуже.
   Бьется, словно в приступе эпилепсии, на грязных подмостках Джонни Холлидей. Ревет, стонет, беснуется наэлектризованная толпа: волосатые, с пеной на губах юнцы и растерзанные, почти обнажившиеся девки. Холлидея сменяет лондонское музыкальное трио, которое в исходе шестидесятых едва ли не побило рекорд лжемузыкального безумия; каждый из участников имел свое амплуа: дебил, баба (естественно, то был мужчина) и бесноватый, это трио доводило молодую аудиторию до пределов скотства. Мелькают и другие герои на час, сводившие с ума растерянную молодежь семидесятых и, чудовищно нашумев, канувшие неведомо куда. Гремят кошмарные дискотеки с неистовствующими танцорами; в их танцах нет сближения, нежности, нет «пары», вокруг одного щелкающего в прострации пальцами и двусмысленно вихляющего бедрами кавалера может изгаляться с десяток «дам»; здесь достоинство музыки оценивается лишь по степени ее громкости, здесь в смердящей потом, кишащей влажными телами полутьме утрачивается ценность человека; здесь нет ни мужского, ни женского начала, никто не помнит, какого он пола, нет ни красоты, ни праздника, лишь наркотическое забвение, уход от реальности. Грохочут рок-оперы, разрушающие барабанные перепонки, оргийное громовое хамство, в которое так быстро выродилась новая эстетика музыкального спектакля.
   Страшнее всего поведение зрителей, особенно на концертах любимых «звезд», то пресловутое «соучастие», в котором иные социологи видят ключ к пониманию движения времени и загадочной сути граждан завтрашнего мира. Деградация музыки естественно сочетается с деградацией зрителей. Это поведение можно определить словами одного французского писателя: «Все жалкое, что есть в человеческой природе, разнуздывается перед вечностью». Конечный смысл этих вакханалий - отказ от самоуважения и уважения к чему-либо вне тебя. Ведь идолов тоже не щадят: их обсыпают всякой дрянью, заглушают, в них швыряют жеваной бумагой, окурками, чуть ли не оплевывают; они не более, чем повод для разнуздывания дурных страстей.
   А завершится все тем безмерно печальным зрелищем, что явлено на знаменитой картине Виктора Васнецова «После побоища», только вместо богатырей в кольчугах и шишаках, на опустевшей земле, под багровым солнцем и тенями громадных хищных птиц, будут валяться длинноволосые, бесполые молодые люди, а вместо мечей и бердышей - искореженные электроинструменты.
   И тогда в отдалении возникнет фигура одинокого цыгана. Он взмахнет смычком, и польется вечная чистая песня. Встанут с земли поверженные с юными, прекрасными, задумчиво-тихими лицами - и это будет спасением.
 

ВМЕСТО ЭПИЛОГА

 
   Эти вкусно пахнущие, обставленные в уютном стиле конца прошлого века кафе будапештцы до сих пор называют по имени прежнего владельца - «Жербо». В одном из таких кафе, по всей вероятности помнившем Кальмана, мы и встретились. Место встречи, конечно, выбрал Пал, театральный критик на покое, сильно пожилой, смуглый и очень крепкий человек (язык не повернется сказать - старик), которому чуть приметная хромота и зажатая в руке тяжелая, с медным набалдашником трость придавали вид ветеранской уверенности и напора, хотя Пал никогда не носил военной формы.
   Я все откладывал нашу встречу, запланированную общими друзьями чуть ли не на день моего прилета в Будапешт. Они считали, что путь к Кальману идет через Пала, в первую очередь через Пала, его современника, близкого знакомого, отчасти коллеги, поскольку Кальман долгое время подвизался в газете в качестве музыкального критика. Но я боялся, что собеседник сразу превратится в моего наставника, уж слишком ярок был отсвет творца «Княгини чардаша» на его челе. Меня всегда страшило попасть под пресс чужого, выношенного мнения, готовой «теории» творца и человека. Это лишает внутренней свободы, гасит то, что пышно именуют «творческим импульсом». Мне надо до всего доходить своим умом, даже если путь предстоит окольный и неторный. К тем писателям, поэтам, композиторам, о которых мне довелось писать, я старался приблизиться прежде всего через их творчество, вживаясь в человека с помощью созданного им, а не исследователями. Каюсь, не люблю специалистов, мне с ними душно. «Очевидцев» тоже не больно жалую, они, как правило, ничего не помнят по-настоящему, но каждый цепко держится за свою легенду. Если я пишу о композиторе, то мой строительный материал: много, много музыки, биографические сведения, минимум писем и воспоминаний. И ко дню нашей встречи с Палом в «Жербо» я не только наслушался Кальмана до отупения, но повидался с его родственниками и с очаровательными в своей легкой и опрятной старости актрисами - участницами кальмановских премьер, - каждая показывала, как драгоценность, сухую увядшую руку, которой касались губы благодарного маэстро, наскочил я и на сочинителя веселой музыки, то ли продолжавшего, то ли преодолевавшего традиции Кальмана, и на дряхлого музыковеда, судившего о нем на уровне тех критиков, что обвиняли «Княгиню чардаша» в сервилизме, и на согбенного режиссера, ставившего «Наездника-дьявола» в одном провинциальном театре до войны, прочел мемуарную книгу Веры Кальман, прелестные и досадно краткие воспоминания самого композитора, а главное - выработал свое собственное к нему отношение. Словом, я уже не боялся встречи с Палом.
   Мы заняли столик с круглой мраморной столешницей, сделали заказ, обмениваясь ничего не значащими замечаниями. Заказ был выполнен на диво быстро, перед каждым оказалась чашка с дымящимся кофе, кусок вишневого торта, сливочница и стакан с холодной водой.
   Аккуратно откусив прекрасными вставными зубами кусочек торта и запив глотком кофе, Пал с решительным видом заявил, что «Венгрия - страна Бартока, а не Кальмана», и для убедительности стукнул ладонью по мраморной крышке столика.
   - Мне кажется, вы себя обедняете. Венгрия - страна Листа, Эрккеля, Бартока, Кодая, Кальмана и Легара. При желании список можно увеличить.
   - А зачем?
   - Искусство - это трамвай, в котором никогда не тесно.
   - Чьи слова? - спросил он заинтересованно.
   - Аристотеля.
   Он серьезно кивнул, но тут же спохватился и захохотал:
   - Маленькие нации должны быть разборчивее к своим знаменитостям.
   - Скорей уж - бережнее.
   - Это тоже из Аристотеля?.. Поймите, Кальман стал писать оперетты, потому что не выдержал конкуренции Бартока и Кодая на ристалище серьезной музыки.
   На это я сказал, что он объяснил мне заодно и феномен Штрауса, поднявшего вальсовую музыку на небывалую высоту. По-видимому, все дело в том, что он не потянул в заочном соперничестве с Гайдном и Шубертом, ему ничего не оставалось, как стать «королем вальса».
   - Но вы же не станете утверждать, что равным творческим усилием созданы «Варварское аллегро» и «Принцесса цирка»?
   Я с простодушным видом спросил, что стоило тяжело нуждавшемуся Бартоку стиснуть зубы да и размахнуться «Принцессой цирка» - на всю жизнь хватило бы.
   - Барток был слишком принципиален и горд для этого.
   - Но не считал же он унизительным для себя просить поставщика музыкального брик-а-брака устроить его сочинения в печать. Просьба, кстати, была немедленно выполнена, о чем Барток нигде не упоминает.