– Покинуть улицу! Сойти с балконов! Зайти в дома! – командует усатый великан-полицейский, под которым гарцует конь по снегу. Он словно бы сошел с одного из пьедесталов памятников, украшающих мост. Прохожие и жильцы домов тут же подчиняются приказу полицейского и исчезают с балконов и улицы. Полицейский продолжает:
   – Мы немедленно освободим дорогу! Немедленно!
   – Благодарю вас, господин, – комментирует один из пассажиров, взмахнув рукой, – улица для движения, а не для демонстрации!
   – Конечно! – подтверждает граф Кокс своим обычным сердитым голосом. – Теряем время и деньги. Это уже третья демонстрация перекрывает мне путь. Каждый день они здесь шагают. И зачем это им нужно? Они ведь безработные, а не работники транспорта. Забастовщики и гроша не выиграют.
   – Они организуют демонстрацию поддержки, – поучает Кокса Иоанна, – вы разве не читали плакаты, которые раздавали вчера и сегодня? В них коммунисты и нацисты призывают рабочих Берлина на демонстрацию поддержки забастовщиков.
   Иоанна опускает голову. Некуда смотреть. Слева еще видна женщина в черном на стене, вдова Аарона. Справа – полицейский на белом коне. Впереди – демонстрация. Иоанну не трогает, что нацисты и коммунисты маршируют вместе. Ее абсолютно не интересует политика Германии. В Израиле она будет знать, что делать, если там случится такое позорное дело... но сердце нельзя утишить. И никакой Аарон не в силах увести ее мысли от этого ужасного сотрудничества.
   – Дать дорогу транспорту!
   Полицейские врываются в демонстрацию, разделяя шеренги. Демонстранты, удивленно выпрямив спины, лениво расступаются. Часть людей – с одной стороны шоссе, часть – с другой. Между ними пустой просвет. Полицейские дают знак движению. Демонстранты сопровождают взглядами каждую проезжающую машину. На их закутанных лицах живы лишь глаза, много глаз, море голодных сердитых глаз, окидывающих презрением едущих в машинах, и каждого полицейского. Снег хрустит под колесами автомобилей и копытами лошадей. Иоанна из кареты следит за сердитым взглядом одной женщины в темной одежде, стоящей на мосту, в первом ряду, выступающей на шаг из тесной толпы. Иоанна пугается. Какие у женщины глаза! Голодные и взбешенные! Сани уже проехали по проходу, между рядами, уже демонстрация сомкнула шеренги, а Иоанна все еще не отрывает взгляда от глаз женщины, ее облика, врезавшегося Иоанне в память.
   – Покинуть улицу! Сойти с балконов! Зайти в дома! – продолжают кричать полицейские. Иоанна мысленно прячется за одним из домов от полицейских, от демонстрантов и глаз женщины. Торопится в дом еще одного Аарона, не того, кто был убит на дуэли или покончил собой, а того, кто радует душу, – Аарона-мудреца! Этот вообще не любил гостей, но сегодня нет у него выхода: он должен принять маленькую родственницу по всем правилам гостеприимства. Аарон-мудрец тоже ушел из этого мира, но просто, в собственной постели, три года назад, за месяц до наступления 1929 года. Аарон-мудрец был в возрасте деда, хотя и не был его двоюродным братом, а сыном его двоюродного брата, поздний первенец Аарона, который был дважды женат и имел восемнадцать детей. Странные вещи происходили в семье деда, и голова начинала кружиться, когда дед начинал объяснять запутанные семейные связи. Никто, кроме деда, не может их уловить. Но день кончины Аарона-мудреца Иоанна помнит с чрезмерной ясностью. Дед был непривычно растерян, и, готовясь сопровождать гроб Аарона, бормотал»
   – Как мог такой мудрец, как он, так рано уйти из жизни? Как?
   Аарона-мудреца дед уважал больше всех родственников по имени Аарон. Этот Аарон, говорил дед, был похож на него, словно был его сыном, а не сыном двоюродного брата. В молодости этот Аарон был таким же пропащим в семье, как дед. Не потому, что он покинул отчий дом, а потому, что родители его покинули этот мир, когда он был еще подростком, и столовался вместе многочисленными братьями старше его. Кочевал от стола к столу, от одного брата-советника к другому брату-советнику его величества кайзера. Отсюда велико было его презрение ко всем степеням и чинам в общем, и советникам в частности. Ни разу не согласился получить ту или иную степень, хотя ему их предлагали бесчисленное число раз. Этот Аарон, подростком подбиравший пищу у чужих столов, стал одним из крупных банкиров Берлина и некоронованным королем биржи. Когда он расположился в своем дворце с фасадом из темного мрамора, огромном здании, властвующем своей роскошью над всеми зданиями улицы, тотчас же послал открытки всем своим братьям-советникам и попросил их фотографии. Все были взволнованы его скромной приятной для них просьбой и, естественно, откликнулись на нее. Аарон-мудрец составил из этих фотографий большой альбом в роскошной обложке, и дал его в руки привратника, чтобы тот изучал все эти лица, пока не запомнит их. И когда затем привратник являлся к своему хозяину, уверенный в том, что запомнил все лица в альбоме, сказал ему хозяин: «Отныне да будет тебе известно: ни одному из них не давай ко мне входить!» Начисто отделился от семьи Аарон – биржевой король, и дед добавлял, что он действительно был мудрым, и мудрость эту получил от деда.
   Аарон-мудрец рано ушел из жизни из-за убийства Вальтера Ратенау, стал себя странно вести: заперся в доме, отстранился от дел. Как говорится, кончен был бал биржевого короля! У него были многие годы очень близкие связи с семьей Ратенау.
   До такой степени Аарон это был мудр, что слышал рост трав в поле... И когда пришел к нему отец Ратенау и развернул перед ним план электрификации Берлина, и все банкиры и бизнесмены надсмехались над ним и вообще сомневались в успехе этого плана, Аарон тут же предложил щедро инвестировать капитал в этот план, и вышел с большим выигрышем.
   По ночам дед совершал прогулки по улицам Берлина, и цепи фонарей подмигивали ему. Дед останавливался под ними, размышляя над широкими полосами протянутого вдаль света, и говорил:
   – Как бы выглядел Берлин без мудрости Аарона! Ну, скажите сами!
   Но не только в связи с электричеством доказал Аарон свою мудрость. Он был великим коллекционером ценных раритетов, всего, что расширяло взгляд и увеличивало знание. Картины, скульптуры, марки, коллекции бабочек, курительных трубок, цветных стеклянных стаканов. Не следует забывать коллекцию рукописей на иврите, древних молитвенников. В отношении иудаизма мнение Аарона было ясным:
   – То, что у меня есть, то есть, и я ничего не выпускаю из своих рук, ничего не меняю, и не размениваюсь.
   С этим дед был безоговорочно согласен, и все выказывали большое уважение Аарону-мудрецу. Дом его был всегда полон скульпторами, художниками, писателями, коллекционерами, и везде главенствовал Аарон. Он помог построить в Берлине красивые музеи, он основал прогрессивные союзы писателей и модернистских художников, которых кайзер и его цензура запрещали. Он создал театры и эстраду, и настолько был погружен во все это, что забыл, просто забыл жениться. Много лет прошло, пока он почувствовал этот недостаток. Доходя до момента, связанного с женщинами в жизни Аарона-мудреца, дед обычно отсылал Бумбу и Иоанну из комнаты. Неожиданно ему не хватало табака для трубки, или платка, и он посылал их вдвоем принести недостающие вещи. Когда же они возвращались, лица слушателей все еще были смешливыми. Иоанна сгорала от любопытства. И однажды, когда дед начал свой рассказ о «биржевом короле Аароне», она тихо встала и спряталась в складках портьер. Дед послал Бумбу за табаком. Иоанна услышала все. Аарон, который отлично разбирался в любом деле, был абсолютным невеждой в отношении женщин, и ему понадобился брачный посредник, который послал тощую, как вобла, женщину, и она, чтобы понравиться избраннику, пришла в платье с глубоким декольте, насколько позволяла мода тех дней. Окинул ее Аарон взглядом и сказал:
   «Нет! Я не могу принять дефицит без покрытия».
   – В конце концов, – добавил дед, – Аарон взял в жены одну из молодых красавиц Берлина. Еврейка, каких не сыскать. Огонь-девка, острая на язычок. А темперамент!
   За портьерой Иоанна услышала, как дед чмокает губами и щелкает языком. Мужа ей не хватало, завела любовника. Когда пришли доброжелатели, рассказать об этом, он вовсе не расстроился, и равнодушно ответил: «Ничего! Лучше быть компаньоном на пятьдесят процентов в добром деле, чем стопроцентным владельцем плохого дела».
   Иоанна была удивлена: всего-то из-за чего дед отсылал их из комнаты? Да все нормально. Аарон был за свободную любовь! – И большая печаль охватывает Иоанну в связи со смертью Аарона-мудреца. Это ей передается печаль в голосе деда, каким он обычно завершает этот рассказ:
   – Он был самым великим и истинным из династии по имени Аарон. Он умел жить! Ого! – И дед завершал слова широким жестом, как бы натягивая удила, чтобы осадить и остудить несущихся галопом коней, и глядел поверх голов слушателей. – Чудесное поколение. Больше такого не будет. Один за другим они покидают мир. Кто еще остался кроме меня? Один-два, не больше.
   – А-а, Иисусе Христе, – кричит граф Кокс, – как это все здесь выглядит! Настоящее кладбище.
   Не заметила Иоанна как последний Аарон приблизил ее к концу долгой дороги. Исчезли высокие здания, широкие шоссе, красивая набережная. Пронеслись мосты со статуями святых и прусскими полководцами. Вместо них украшают берега реки большие склады, и печи, уходящие высоко небеса, выпускают клубы дыма. До этого места бастующий город был безмолвным и напряженным. Отсюда далее опять пространство наполнилось обычным шумом большого города. Грубые хлопья снега, кажется, швыряются с облачных высот печей, оседая на крышах серых домов, на стали подъемных кранов, на бетонные площадки широких дворов и тут же тая. Облака копоти покрывают все.
   – Настоящее кладбище, – не унимается граф Кокс.
   За фабриками, по левую сторону реки, – огромная автомастерская объединенного транспортного общества Берлина. Она пуста и безмолвна, и шум фабрик с другого берега не доносится до нее. Река отделяет империю жизни и деятельности от империи безмолвия. Длинными шеренгами стоят бездействующие трамваи в открытом поле под сугробами снега. Очередь белых холмов тянется беспрерывной лентой. И снег этих холмов бел и чист. Облака копоти даже не осмеливаются пересечь реку и осесть на эту замерзшую белизну. Только у ворот автомастерской снег растоптан ногами людей. Они не видны, ни близко, ни далеко. Лишь огромный плакат растянут на ограде: «Большая забастовка работников транспорта против грабительских шагов в отношении заработной платы со стороны республики!»
   Доносятся голоса, но людей не видно, словно действительно говорят буквы. Но голоса звучат из трамвая, перекрывшего ворота, чтобы не дать трамваям выехать. Пикет забастовщиков нашел себе укрытие в этом трамвае от холода и снега. Стекла его отсвечивает сиренево ледяным покровом. Только у раскрытой двери Иоанна видит пару блестящих черных сапог с высокими голенищами. Граф Кокс подхлестывает коней, и они летят галопом мимо трамвая. Враждебным ветром обвевают Иоанну пустые трамваи, погребенные под снегом. Голос из саней добавляет:
   – Ах, владыка небесный, когда все это кончится? Плохие дни настали. Одному дьяволу известно, что принесут эти окаянные дни.
* * *
   – Приехали, – говорит сидящий рядом с Иоанной Кокс, – почти приехали. Еще немного, и приехали.
   – Нет! – взывает в ней душа, охваченная печалью. Она не хочет «приехать еще немного». Не может она в таком виде приехать к Оттокару. «Это будет плохо. Самым плохим из ее посещений графа-скульптора. Снова она будет позировать с отупевшим, лишенным чувства, лицом, замкнутая, не произносящая ни слова. А если откроет рот, – скажет абсолютно не то, что собиралась сказать. Она не знает, почему не может вслух высказать ему то, что так часто и многословно говорит про себя. Оттокар это только сон, мечта. Нельзя рассказывать то, что поверяют мечтам или сну, и чувствовать, как во сне. Иоанна согласилась бы встречаться с Оттокаром только во сне, а не в гостинице Нанте Дудля. Чем ближе она к нему приближается, тем печальнее становится. Он должна быстро подумать о чем-то радостном, чтобы стать веселой и счастливой. Если нет... изобразит ее Оттокар опять такой... странной, уродливой, с большими грустными плачущими глазами. И будет стоять перед полотном, надув щеки. Ему скучно станет смотреть на эту непонятную девочку. И он скажет ей:
   – Ты не можешь выглядеть немного веселее, Иоанна? Почему ты всегда сидишь передо мной с таким хмурым выражением? Будь со мной более открытой, распахнутой душой, Иоанна.
   И он снова надует щеки, а она будет печальна и еще сильнее замкнута, и не сможет взглянуть на собственное ужасное отражение на полотне. Дедовские родственники по имени Аарон проиграли. Они лишь добавили ей печали. Может, начать думать о молодежном Движении? В Движении происходит много интересного и радостного, за исключением Саула, который сейчас в оппозиции и приносит много неприятностей. Движение готовится отметить свой юбилей. В 1933 году ему исполнится двадцать лет, и волнение усиливается со дня на день. У входа в клуб плакат:
   «Готовьтесь к юбилею Движения!»
   Только подумать: Движению двадцать лет! Фрида сказала, что двадцать лет – самый прекрасный возраст, а граф сказал, что когда она достигнет двадцати лет, все между ними все будет в порядке. Но пока ничего не в порядке, и тоска снова охватывает ее.
   – Еще немного, еще немного! – бормочет ей в лицо граф Кокс. Они доехали до лодочного причала «водной станции», от которой начинается улица Рыбачья. Старое дерево еще больше согнулось под грузом снега, и редкие ветви покачиваются на ветру и машут остатками зелени, как бы говоря Иоанне: добро пожаловать! Но Иоанна опустила голову, и сердце ее бьется так сильно, что она ощущает это биение на шее. Не хочет она идти к графу. Вообще, не хочет. Она готова скользить в санях графа Кокса год за годом, до двадцатилетнего возраста.
   – Ты чего замечталась? Совсем замерзла? Сходи, я и так запаздываю.
   Кони остановились перед странноприимным домом Нанте Дудля, но Иоанна продолжает сидеть на облучке саней.
   – Хоп! – покрикивает граф Кокс. – Спрыгивай, быстро!
   Иоанна топчется на снегу, и все булавки одновременно вонзаются ей в ноги. Она вынуждена спрятаться под арочным сводом ворот, рядом с мемориальной табличкой Бартоломеуса Кнастера и его жены Мадлен, поправить подол платья. Девочка открывает дверь ресторана, и колокольчик над дверью поет ей:
   – О, Сюзанна, о, Сюзанна, до чего прекрасна жизнь!
   Ресторан пуст. Не видно ни Нанте Дудля, ни доброй Линхен. Из кухни доносятся тупые удары топора. Когда входная дверь сыграла свою мелодию, на миг возникло в стекле двери, отделяющей ресторан от кухни, лицо одноглазого мастера Копана и уставилось в Иоанну, но тут же исчезло. Ресторан Нанте Дудля сильно изменился. Стены оголены, и только светлые пятна на обоях свидетельствуют, что когда-то здесь висели четверостишия поэта Нанте Дудля. Теперь только над стойкой Нате висит единственный стишок, и кажется оборванным и потерянным, несмотря на большие буквы, встречающие посетителей ресторана:
 
Если бы знал человек, что такое –
Это малое, острое, золотое!
Только когда исчезнет с глаз оно –
Это острое и золотоглазое,
Он поймет внезапно и ясно,
Насколько оно освежающе прекрасно.
 
   Это лебединая песня Нанте Дудля. Песня прощания со всем, что было ему дорого. Расставания со свининой с горохом и квашеной капустой, с сосисками, с которых каплет жир, с солеными огурцами, от золотистой капли, поблескивающей в рюмке. Нанте Дудль болен. Он подхватил язву желудка и должен соблюдать диету. Добрая Линхен без устали готовит безвкусную еду для больного мужа.
   – Вся беда, – рассуждает она – из-за одноглазого мастера. Не только одну язву, а пять вместе можно получить из-за него. С тех пор, как он здесь появился, нет у нас больше жизни.
   Нанте Дудль не отвечает ей, молча и мужественно глотает осточертевшее ему молотое мясо и картофельное пюре с молоком. И что он может ответить Линхен? В споре язычок ее всегда берет верх. Действительно, в последнее время мастер чересчур открывает рот, говорит не по делу и портит настроение Нанте, но что он будет делать без мастера в доме? Кто займется всеми заботами, кто будет рубить дрова Линхен, преследовать мышей и крыс, кормить скотину и заботиться о крестьянах в рыночные дни? Все это исправно, от души, исполняет мастер. Все эти объяснения обрываются, когда он слышит обвинения Линхен в том, что мастер пристяжной нацист и отравляет их дом своим фанатичными речами. Нанте обещает ей, что избавится от мастера тогда, когда избавится от своей язвы. А пока глухие удары его топора сопровождают Иоанну по ступенькам – к Оттокару.
   – Утро сплошных неожиданностей, – восклицает Оттокар, увидев застывшую в дверях Иоанну, а та немеет взглянув на скульптора. Проходит время, пока девочка преодолевает смущение. Оттокар в длинном утреннем халате, волосы его затянуты тонкой сеткой, он сидит за столом и наслаждается ломтем хлеба. Это его завтрак.
   – Заходи, заходи, Иоанна, – приглашает ее Оттокар, продолжая сидеть, – что ты стоишь в дверях? Снимай пальто и выпей чашку кофе.
   Но она не в пальто, а в кофте, и руки до того замерзли, что она не может разогнуть пальцы, чтобы расстегнуть пуговицы. Она бежит к печке, стоящей посреди комнаты. Только теперь Оттокар поднимается со стола и устремляется ей на помощь, обдавая запахом духов. В углу, недалеко от печки, его не застеленная, смятая постель, и Иоанна не отводит от нее глаз. Около постели, на стуле, женские шпильки для волос, более колючие, чем булавки в подоле ее юбки. Оттокар замечает ее взгляд и торопится к постели, чтобы застелить ее и убрать шпильки со стула.
   Иоанна сосредоточилась на пуговицах, голова ее опущена над кофтой, лицо напряглось. Вернувшийся к ней Оттокар, смотрит на нее изучающим взглядом.
   – Снова ты одела свою униформу, – говорит Оттокар после того, как она наконец сняла кофту, и он видит ее новую синюю юбку и серую рубашку Движения, затянутую широким кушаком, на пряжке которого отчеканен большой знак магендавида, – снова эта уродливая форма? Я ведь просил тебя приходить в светлой одежде. Не в этом я хочу тебя изобразить.
   – Нет! – огорчается Иоанна, и в голосе ее слышится отчаяние. – Я не могу поменять рубаху, говорила вам много раз, что мы дали клятву не снимать ее, пока не репатриируемся в Израиль.
   – Ах, Иоанна, не начинай снова, – говорит он и, чувствуя неприятные нотки в своем голосе, старается улыбнуться ей. – Иоанна, – он берет ее лицо в свои ладони, – сделай на этот раз что-то для меня. Я хочу видеть тебя девушкой, как все девушки, а не солдатом в униформе.
   Оттокар берется за синий галстук на ее шее, и резким движением оттягивает его в сторону. Совсем недавно вручили ей его на праздничной церемонии в связи ее переходом из младшей группы в старшую.
   – Нет! – Вспыхнули у нее глаза, и руки начали поправлять скомканную им одежду.
   – Давай, начнем сеанс.
   – Нет! Вы же еще не одеты.
   И пока он скрылся за небольшой загородкой, помыться и привести в порядок одежду, она стоит у окна, глядя на странное выражение глаз образа на полотне, и удивляясь тому, что он так долго не возвращается. Картина, на которую она смотрит, находится между идолом с тремя головами, покрытым большим покрывалом, и огромным рисунком памятника Гете, который Оттокар собирается поставить на бетонной площадке, на месте выкорчеванной скамьи в переулке, где проживает Саул. Гете в позе оратора, лицо его ожесточено гневным выражением. Нет! Она просто не может понять, как дали Оттокару такую почетную премию за такого уродливого Гете.
   Иоанну охватывает дрожь, она чувствует внезапный холод. Печурка нагревает лишь малую часть комнаты в огромном чердачном помещении. Из всех щелей дует ветер и шумит в печной трубе. За окнами видно тяжелое небо, и снегопад не прекращается ни на минуту. Из глубины дома доносятся глухие шорохи. Одноглазый мастер поднимается по ступенькам, шаги его тяжки и громки. Он поднимается на чердак – поставить мышеловки, и отзвук его шагов не умолкает в ушах Иоанны даже после того, как они были поглощены пространством большого дома. Закрыла глаза, чтобы не видеть, но ясно видит: женщина двадцати лет с неизбывной печалью в глазах. Выражение лица, как у Иоанны, лицо девочки, а глаза очень старые. Темные тени подобны прозрачной одежде на ее теле, которое обнажено, даже грудь прорисована. Стыд прокрадывается душу, чем больше она смотрит как бы на себя, там... где она такая, настоящая женщина. И когда кисть Оттокара проходит по обнаженному телу, Иоанна всегда краснеет, и чувство греха смутно пылает в ее душе. Она ощущает прикосновение Оттокара к женщине на полотне, как прикосновение к ней самой, и душа ее наполняется волнением и смущением.
   – Иоанна, ты уже готова? Отлично!
   И вот уже его руки заняты делом, кладут еще одну тень на полные красивые плечи женщины. Под форменной рубахой вздрагивают худые острые плечи Иоанны.
   – Что скажешь сейчас? Красивее?
   – Нет!
   – Повернись лицом ко мне, Иоанна. Как ты сидишь? Как будто все беды мира лежат на твоей шее. Смягчи выражение лица, сделай его более привлекательным. Сиди прямо. – Он приказывает ей хриплым голосом, и рука его выпрямляет ей спину сильным движением. Ноги его давят на ее колени, И все булавки разом впиваются ей в икры. Крик вырывается из ее рта.
   – Что случилось? Я тебе сделал больно?
   – Да.
   – О. я не хотел этого делать. Я хотел посадить тебя так, как мне хочется тебя изобразить. Иоанна, посмотри на свое изображение. Ты так и не сказала мне, нравятся ли тебе внесенные мной изменения.
   – Не вижу никаких изменений. Она такая... как всегда.
   – Но, Иоанна, как же ты не видишь? Вчера я работал над твоим портретом много часов, зажег все огни в студии, и лицо твое смеялось навстречу мне. С любой точки оно смеялось больше, чем теперь. Может быть, ты не видишь этого из-за утренних сумерек? Сегодня нет хорошего света, и он темнит твой облик.
   Оттокар включает большой фонарь над картиной, затем подряд все лампы. Ослепительный свет проливается в темное помещение. Портрет Иоанны сияет, глаза ее расширяются в испуге. Верно! Рот ее на полотне улыбается, но глаза не отвечают улыбающимся устам.
   – Почему ты дрожишь, Иоанна?
   – Очень холодно.
   Он зажигает электрическую печь. Длинные полосы вспыхивают красным огнем, но они не согревают Иоанну.
   – Иоанна, ты почему так печальна? Скажи мне откровенно хоть один раз.
   Иоанна не отвечает, но Оттокар не отстает.
   – Скажи мне, у тебя проблемы?
   – Да.
   – Ну, какие?
   – Большие.
   – Скажи мне откровенно, что за проблемы мучают тебя? – он приближает свой стул к ее стулу, чтобы взять ее руки, но она чувствует, как они прокрадываются ей за спину.
   – Давай, говори по делу, какие у тебя большие такие проблемы?
   – А-а, такие, какие вы не очень любите слышать... Ну, эти... в Движении.
   – Я готов слушать, меня интересуют все твои проблемы.
   – Вы знаете, Оттокар, что мы готовимся к юбилею Движения. Через два месяца.
   – Ужасно! Это действительно беда. Я тоже не люблю юбилеи.
   – Почему?
   – У юбилеев, Иоанна, запах увядания. Вот, к примеру, пара празднует пятидесятилетний юбилей их совместной жизни. Молодость их в прошлом, старость на пороге, и нечем им гордиться, кроме слова «сделали». Когда приходят к юбилею, лучше всего – молчание, скромный взгляд себе в душу, а не шумное празднование напоказ. Прекрасно, Иоанна, что и ты не любишь юбилеи.
   – Но я люблю их, даже очень. И мы не празднуем пятидесятилетие, как ваша пара. Мы празднуем двадцатилетний юбилей, а это лучший возраст в жизни, и мы вовсе не говорим о том, что «сделали», а о том, что сделаем. Мы должны уехать в Палестину...
   – Иоанна, я ведь не об этом спрашивал тебя, а о твоих проблемах.
   – Я и рассказываю о моих проблемах. В наш юбилей будет большой праздник всех евреев Берлина.
   – И это твоя проблема?
   – Конечно же, нет. Но на этом празднике будет петь большой хор. Все Движение, как один хор. Все поднимутся на сцену и споют одну песню, прекрасней которой я не слышала, из оперы «Навуходоносор». Вы слушали эту оперу Верди?
   – Да. И это причина твоих бед?
   – Эта песня все время звучит во мне, песня очень печальная. Но в конце голос взлетает, и последние строки песни пробуждают во мне радость этим взлетом. Все время я пою про себя эту песню, и даже не чувствую этого. Вчера меня даже вывели с урока латыни, и гнев учителя был велик, и мне не поверили, что я это сделала не специально.
   – Ну, Иоанна, – смеется Оттокар, – не такая уж это великая беда быть выставленной с урока латыни из-за прекрасной песни, даже если тебе не поверили...
   – Нет, нет, беда не в этом. Беда в том, что мне не дают ее петь в хоре Движения. Я, единственная, всегда стою в стороне.