– Я никогда не был силен в геологии, – улыбнулся я Иоргу. – Однако готов согласиться с вами о возможности прокладывания в себе туннелей к скрытым до сих пор отложениям и даже перемещения в себе пластов добра и зла, любви и ненависти. Не буду скрывать, и я иногда мечтаю о перестановке в себе тех или иных перегородок, как вы это называете. Но можете ли вы назвать инструменты, которые позволили бы это сделать? Где пневматические молоты, буры, различные сверла и сверлышки, щипцы, прецизионные пинцеты, отмычки, ацетиленовые горелки? Некоторые части нашей психики могут быть как несгораемые сейфы, ключ от которых потерян, а шифр забыт. Так где же, спрашиваю, эти инструменты, доктор Иорг?
   – Литература и изящные искусства, мой друг. Я не знаю более тонких и разнообразных инструментов для вскрытия человека.
   А потом он взглянул на мои руки, в которых я держал кружку пива, и грустно добавил:
   – Как врач я также верю в фармакологические средства, простите, если я обидел вас этим замечанием.
   Я почувствовал себя усталым, как всегда, когда мне приходилось брести через трясину трюизмов и банальностей.
   – Это обычное пережевывание старых истин, господин Иорг, – сказал я со злостью. – Вы хорошо знаете, что о литературе можно сказать все. Она может быть инструментом, однако может им и не быть. Возможно, литература является лишь проекцией мира и настроений писателя, либо игрой воображения. Быть может, она воспитывает человека, но не исключено, что она вовсе его не воспитывает, а даже портит. После Первой мировой войны в Германии возникла самая мирная и гуманистическая литература, достаточно вспомнить Ремарка, Маннов, Фейхтвангера, Цвейгов и многих других прекрасных писателей. Думаю, что в то время там появилась самая замечательная пацифистская литература в мире. И все же именно в этой стране, с такой литературой, пришел к власти Гитлер и родился преступный геноцид… Впрочем, можно то же самое сказать и о любом предмете, например, об обыкновенном ноже, который я держу в руке. Для чего он служит? Чтобы резать хлеб? Для ваяния одухотворенной Мадонны? Для убийства?
   На лице Ганса Иорга появилось печальное выражение.
   – Мы друг друга не понимаем. Говорим на одном и том же языке и все же не понимаем друг друга. В меню есть только рыба. Вам все равно, что выбирать, а мне нет. Потому что для вас это просто рыба, а для меня рыба ассоциируется с саркомой – злокачественной опухолью, которая атакует человека, а все потому, что на разрезе ткань саркомы напоминает рыбье мясо. По-гречески «саркос» значит «рыбье мясо». Вы не видели, как у человека удаляют больной глаз, а я видел. Вот что нас разделяет, дружище. Вы говорили о человеке, которому чуждо любое насилие. Я ответил: нет такого человека. В каждом из нас можно докопаться до садистских пластов.
   – Пойдемте отсюда, – предложил я.
   На старом веймарском кладбище, под огромным куполом покоились в подземном склепе почтенные саркофаги Гете и Шиллера. Группа школьников, все с зажженными свечами в руках, декламировали под бдительным оком учительницы стихотворение Гейне:
 
Nach Frankreich zogen zwei Grenadier,
Die waren in Russland gefangen.[15]
 
   – Это я изучал в первом классе лицея, – шепнул я Иоргу.
   – А я начинал с Вертера, – шепотом ответил он.
   Кладбище, серые памятники, кресты. Везде пожелтевшие листья, пустая скамейка возле надгробного камня. «Hier ruht im Gott…»[16].
   – Вы любили «Страдания молодого Вертера»? – спросил Ганс Иорг.
   Я молчал. А он прикрыл глаза и задал мне вопрос – в его голосе звучало восхищение, вызванное воспоминаниями:
   – Помните ли вы эту прекрасную фразу из Вертера: «Не знаю, то ли духи поднимаются над этой местностью, то ли в моем сердце есть теплое небесное представление, которое все окружающее меня делает райским». Не надо мне отвечать, дружище. Вы человек благородный и начитанный. Вы не могли не восхищаться, впрочем, так же как и я, Вертером и его безумной любовью. Время от времени я и сегодня обращаюсь к книжной полке, вечером сажусь за немодный сегодня роман Гете и откладываю его со слезами на глазах. Страдания Вертера – это хорошая школа любви, не правда ли, друг мой? И в самом деле, романтическая литература представляет нам много таких прекрасных, безумных, несбывшихся любовных историй. Неужели Вокульского считали бы романтиком, если бы его любовь к Ленцкой не закончилась самоубийством?
   – Это вопрос моды, mein Herr.
   – Конечно, конечно. Однако как врач я должен отметить, что эпоха романтизма была временем господства шизотимиков[17] с некоторой долей скиртотимии[18], а в позитивизме, например, доминировали циклотимики[19] с экстраверсией[20] и эмоциональной синтонностью[21].
   Но общество обычно состоит из одних и других. Просто писатели выдвигали на передний план раз одних, а в следующий раз других. На этом и основана литературная мода. Сейчас, к примеру, предпочитают шизофреников. Однако критики имеют склонность к идеализации всякого рода мод из прошлого, так сегодня идеализируется прошлое в стиле «ретро». Какие ассоциации вызывает у вас понятие «романтизм»? На память нам обычно приходит возвышенный герой, сила которого соответствовала его намерениям. А ведь некоторые романтические герои были унылыми личностями, как правило, на грани помешательства, несущими в себе какую-то тайну или печать преступления. Романтический герой, дружище, это не только Вертер, но также, а может быть, прежде всего, Манфред и Франкенштейн, праотец сегодняшних фильмов ужасов, Дракулы и Мабюзе. Но это не значит, что я как врач не задумывался, почему, например, почти все любовные истории в романтической литературе оказались несбывшимися, лишены либидо и, как правило, заканчивались сумасшествием или самоубийством. А ведь со времен Эскироля считается, что самоубийство является результатом психических нарушений, временных или длительных. Многие врачи склонны считать, что каждое самоубийство, кроме ритуального, такого как харакири, или совершенного из страха перед пытками, имеет своей причиной психические нарушения. Бертрам Браун, директор Института психического здоровья США, утверждает, что причиной по крайней мере восьмидесяти процентов самоубийств всегда является болезнь, которая носит название депрессии или меланхолии. Для депрессии, как и для шизофрении, часто характерно отсутствие сексуального влечения. Вы помните восклицание Вертера: «Она святая для меня! Всякая похоть молчит в ее присутствии». Вертер любил Лотту, но не хотел ее физически. Вокульский любил Изабеллу Ленцкую, но его нисколько не терзала тайна ее юбки, и тут уж дело не в традиции, поскольку Болеслав Прус мог без обиняков, хотя и без сегодняшней тривиальности описывать эротическую жизнь своих героев. И если он не вспоминает о таких деталях, стало быть, это обстоятельство имеет какое-то значение, над которым стоит задуматься.
   – Вы хотите сказать, что любви без секса просто не бывает? – возмутился я.
   – Ну, что вы, разве я посмел бы, – начал оправдываться Ганс Иорг. – Я хотел только сказать, что, возможно, слишком часто в литературе и в жизни словом «любовь» мы называем химеры, связанные с тем или другим человеком; химеры, являющиеся результатом болезненных состояний. Ведь я сказал вам во время нашего предыдущего разговора, что медицинские знания о человеке мешают углубленному пониманию литературы, на что вы не обратили внимания, возможно, восприняв мои слова как шутку. Сегодня я уже понимаю моего отца, когда он со снисходительной улыбкой откладывал в сторону какую-нибудь книгу. Представляю себе литературного критика, который кроме знакомства с литературой имел бы медицинское образование. Он хохотал бы, читая каждый второй современный роман.
   – Один из самых интересных критиков в Польше, – прервал я его, – был врач Бой-Желенский[22].
   – Вот именно. Не задумывались ли вы когда-нибудь над причиной многих его успехов и литературных открытий? Просто он другими глазами посмотрел на некоторые литературные произведения. Бой-Желенский прочитал их иначе именно потому, что был еще и врачом. «Снял хрестоматийный глянец», – говорили о нем. Впрочем, кажется, у него по этой причине было много врагов. Но с тех пор медицина добилась огромных успехов. Возможно, он в своем «снятии хрестоматийного глянца» сегодня пошел бы значительно дальше.
   – Я знаю нескольких польских писателей, которые также получили медицинское образование, и оно им вовсе не мешает создавать традиционные произведения.
   – Вы отвергаете возможность существования двойственности в человеческой натуре? В то время, когда он пишет книгу, ему не обязательно помнить свои медицинские знания, достаточно лишь ориентироваться в кругу литературных традиций. Можно пойти в церковь, помолиться, а потом красть. Молиться за то, чтобы нас не поймали на краже, разве не так? Что касается меня, то медицинские знания мне очень мешают. Вы не верите? Приведу один пример. В скольких книжках я читал, как прекрасные девицы в помещичьих усадьбах «покрывались румянцем», когда появлялись красивые молодые люди. Или при одном упоминании о выходе замуж на их лицах выступал «девичий румянец». Авторы нас убеждают, что этот румянец вызван чувством стыда, невинности, благородства сердца. Не исключено, что человек может «покраснеть от стыда». Но когда молодой, красивый мужчина подходит к молодой и прелестной женщине, берет ее за руку и намекает на возможное супружество, то где кончается румянец стыда и начинается явление, которое Мастерс и Джонсон назвали «sex-flush», то есть «сексуальный румянец»? Эти прекрасные и добродетельные барышни из хороших семейств вовсе не были более невинными, чем наши современные девушки, и нет причин считать, что в своих девичьих спальнях они не видели эротических снов и не занимались мастурбацией. Присутствие любимого мужчины должно было их сексуально стимулировать. И читая, как герой берет героиню за руку, а на ее лице «появляется румянец», мне хочется ему сказать: «Давай, давай, атакуй сильнее, она так возбуждена, что почти близка к оргазму. Ты этого не видишь, потому что она одета, но я тебе говорю, что у нее уже покраснела нижняя часть живота, затем румянец поднимается выше и выше, пока с шеи не хлынет на щеки». Но он не отваживается идти дальше, потому что этот румянец считает признаком застенчивой невинности.
   Я пожал плечами.
   – Вы мне не верите? – удивился Иорг. – Ну, что же, придется привести другой пример. Он касается так называемой «infelix amor», или несчастной любви, которая может довести до безумия. Художественная литература полна такими примерами. Автор романа обязательно должен заглянуть в эту сокровищницу, если хочет добиться хоть какого-то успеха. А между тем медицина подсказывает ему, что «infelix amor» является лишь продуктом богатого писательского воображения и социальной мифологии, родившейся на почве поверхностного наблюдения над некоторыми человеческими индивидуумами, – я здесь цитирую одного из самых крупных современных врачей. Состояние влюбленности у нормального человека проходит без каких-либо психических нарушений в смысле психопатологии. В то же время психопатов – как говорит этот врач – оно способно вывести из равновесия и, пользуясь медицинским языком, вызвать потрясающую реакцию. Счастливая или несчастная любовь может иметь сходство с психозом, но это, мой друг, состояние физиологическое. Только на почве психопатии, при воздействии еще и других окружающих человека условий жизни или болезнетворных факторов, несчастная любовь может стать почвой для некоторых реактивных состояний, но психозы на этом фоне неизвестны. К примеру, тяжкая меланхолия, которая не поддается психотерапии, наверняка вызвана не несчастной любовью – как бы больной упрямо на этом не настаивал и в чем бы было уверено его окружение – а, в принципе, имеет циклофреническую[23] почву.
   В этом медики убеждались десятки раз после использования тимолептиков[24].
   Выписываются лекарства – и вдруг человек оживает, становится радостным, чувствует себя освободившимся от своей несчастной любви.
   – Ужасно, – сказал я.
   – Почему? Неужели лучше, чтобы он покончил с собой, замучив перед этим женщину, которую одарил своей неразделенной любовью? Впрочем, если вы и в самом деле кого-то любите, а не впадаете лишь в любовную манию, то тимолептики не изменят ваши чувства. Настоящая любовь невосприимчива к фармакологии.
   – Вертер? – спросил я с беспокойством. – Арбенин? Вокульский?
   – Да, да, – покивал он головой. – Этих людей можно было спасти. В любой, даже провинциальной клинике. Вы писатель, значит, человек с богатым воображением. Представьте себе, что это не скамейка на кладбище, а письменный стол в клинике, на мне белый халат, а вы приводите ко мне пациентов. Да, да, пожалуйста, не стесняйтесь. Введите Вертера, пусть он говорит о себе и своих страданиях. Красивый, способный, образованный молодой человек. Жаль, что мы мало знаем о его прошлом, нам неизвестны его родители, болезни, которые ему пришлось перенести в детстве. Ничего мы не знаем и о его сексуальной жизни. Он приехал в эти края, увидел прекрасную Лотту и безумно влюбился. Лотта достойна такой любви, это мы должны признать, но тем более поразительны его навязчивые мысли о самоубийстве, которые терзают Вертера даже тогда, когда история с Лоттой могла кончиться для него счастливо, поскольку еще не приехал ее жених. Потом жених появляется, и снова навязчиво повторяются разговоры о том, что надо покончить с собой. После визита у Лотты Вертер восклицает: «Она святая для меня! Всякая похоть молчит в ее присутствии». Наконец, Вертер уезжает далеко, далеко, чтобы забыть о возлюбленной. Обычно мужчины пытаются забыться в объятиях другой, порой стараясь ее полюбить, как говорится, «через силу», заставляя себя усилием воли. Но он не из таких. Мы ничего не знаем о том, чувствовал ли он влечение к какой-нибудь женщине. Потом Вертер возвращается и убивает себя. Врач сказал бы: ситуативная депрессия… Талант Великого Олимпийца совершил чудо, из любви экзальтированного нервного юноши в депрессивном состоянии позже был создан образец любви несбывшейся, любви платонической. Возможно, мало кто сегодня снимает с полки «Страдания молодого Вертера», но нет никаких сомнений, что тип вертеровской любви закрепился в нашем сознании. И вот молодой человек, проявляющий здоровое либидо по отношению к своей партнерше, неожиданно слышит от нее, что он не умеет по-настоящему любить, ибо Настоящая Большая Любовь, такая как в книгах, является возвышенной и чистой, лишенной похоти. Вы говорили о ноже, что им можно резать хлеб, ваять, но и убивать. Вертером тоже можно убить, дружище.
   – Вы лжете! – крикнул я.
   Он погрустнел. Мне стало его жаль. Впрочем, возможно, я прежде всего жалел себя.
   – Вы преувеличиваете, – сказал я примирительно. И тут же добавил: – Светит солнце, а здесь так холодно. Я слежу за листьями, которые на нас падают. Четыре слетели с дерева, которое растет возле той могилы. Подождем, когда упадет пятый, хорошо? Говорите дальше, доктор.
   Иорг повеселел.
   – Вы помните, что нашли на письменном столе в квартире мертвого Вертера? «Эмилию Галотти» Лессинга. Это прекрасная трагедия, мой друг. Вероятно, я никогда не пойму, почему перед смертью именно ее читал Вертер. Может быть, действительно Гете стремился сохранить аутентичность в связи со случаем Иерузалема, о котором ему писал Кестнер? Когда я ходил в школу, еще до получения аттестата зрелости, я был влюблен в одну девушку и время от времени пытался подержаться за ее грудь, а кроме того, совал руку ей под платье. Я говорил девушке, что люблю ее, но она мне не верила как раз потому, что я хотел коснуться ее груди и заглянуть под подол. «Ты меня не любишь, а только хочешь, – заявила она. – Настоящая любовь – это нечто другое. До тебя ко мне приходил один студент. О, да. Вот он по-настоящему любил. Он садился в кресло и смотрел на меня. Этого ему было совершенно достаточно, потому что его любовь была настоящей». Я пытался делать, как тот парень, но у меня ничего не получалось. Я выходил от девушки и очень страдал из-за того, что не умел по-настоящему любить, мне казалось, что я эротоман, которому хочется трогать женские груди, вместо того, чтобы сидеть в кресле и смотреть на любимую девушку. Мы как раз проходили «Страдания молодого Вертера». «Вот настоящая любовь», – говорила учительница. Я убедился в том, что Вертер никогда не испытывал желания касаться груди Лотты и запускать ей руку под платье. Вертеру даже сама мысль об этом казалась преступной. Другими словами, я, похоже, и в самом деле был больным, эротоманом: я не умел любить свою девушку. И я пошел посоветоваться к своему отцу, который попросту высмеял меня. В тот же день я отправился к девушке и спросил ее, что же случилось с этим студентом, который ее так любил. Она ответила: «Он слишком много учился и от этих своих занятий сошел с ума». Я почувствовал, что любовь моя к этой девушке неожиданно и бесповоротно улетучилась. Я почувствовал презрение к ней, к Вертеру, к своей учительнице. Представляю, сколько молодых людей, у которых нет отца-врача, мучаются мыслью, что они не умеют по-настоящему любить любовью чистой и возвышенной, лишенной секса. И что такого рода терзания часто вредно влияют на личность мужчины, но также и женщины, если она слишком долго носит в себе идеал чистой и только платонической любви. Я позже разыскал ту девушку, которую, рассердившись, когда-то бросил. Моя бывшая симпатия вышла замуж, у нее трое детей, однако она жалуется, что муж не любит ее по-настоящему, поскольку слишком часто общается с ней телесно, а по ее мнению, истинная любовь – это нечто совершенно другое. Эта женщина все еще помнит студента, который только смотрел на нее. Она когда-то написала мне, уже как автору романов, не стоит ли ей завести себе друга для души, я, естественно, ответил ей, чтобы она обратилась к психологу. Что касается меня, дружище, через какое-то время я снова обратился к «Страданиям молодого Вертера» и читаю их со слезами на глазах при свете своей варварской электрической лампы. Эта книга со временем не стала менее прекрасной. Мне не хватает только более глубокого комментария к так называемой «вертеровской лихорадке», к такому понятию как «вертеризм». Когда мой сын стал подрастать, я вручил ему экземпляр «Страданий молодого Вертера» со следующими словами: «Вот перед тобой книга, которая позволит отличить тебе любовь, развивающуюся на почве сильного невроза и ситуативной депрессии. Так здоровый человек не любит. Потом, сынок, я дам тебе книгу, в которой в качестве любви описана обычная похоть». Ну, что же, пора идти, дружище. Я знаю, что вас мучает. Вы тоже думаете, что не способны по-настоящему любить.
* * *
   – Барбара, – говорил я, – моя любовь – как зеленые лошади, на которых мы мчимся через красные луга, розовые ущелья и рыжеватые реки, копытами топча заросли фиолетового вереска. Не оборачивайся, позади уже ничего нет. Не смотри вперед, там тоже все заполнено пустотой. Я – обезумевший от ревности Арбенин, я – Гамлет, который не может убить, я – Дон Кихот нашей любви, я – кающийся грешник, судья и папа римский. Посмотри на меня: все, что есть во мне, кричит, что любовь вечна.
* * *
   – Вы не читаете «Плейбой»? – спросил меня Ганс Иорг.
   – Нет.
   – Жаль. Этот журнальчик когда-то возмущал многих, но с тех пор как начали выходить другие в том же роде, он производит вполне приличное впечатление. Там печатаются довольно хорошие фотографии обнаженных девушек, немного статей о сексе, любопытные интервью с интересными людьми, есть место и для хорошей литературы. Я также взял с собой новый номер «Medical Review».
   – Я его тоже не читаю.
   – Плохо, – он положил на столик, за которым мы сидели в кафе, полуоткрытую папку и указательный палец всунул между обложками обоих журналов. – Иногда я думаю, что наши знания о любви похожи на магнитную иглу, постоянно дрожащую и колеблющуюся между «Плейбоем» и «Medical Review».
   – Еще есть Эрих Фромм, – заметил я.
   – Простите, я забыл. После ужасов современного психоанализа человек окунется в его «Искусство любви» как в чистый родник. Что-то вроде «Love story». Его любовь так идеальна, что ее могут испытать только идеальные модели вроде тех, которых представляли Вебер и Юнг. Это хорошо для людей, уже настолько созревших, что, как говорит Фрейд, они могут стать сами для себя и отцом, и матерью. Однако я никогда не встречал такого человека, обычно он бывает не столь уж образцовым, а с конкретными достоинствами и недостатками.
   – Вы можете предложить что-то другое?
   – Немного порядочности, мой дорогой. Хотя бы настолько, чтобы казаться человеком, которого можно было принять в приличном обществе.
   – В чем же вы меня хотите упрекнуть? Нет, на этот раз мы обойдемся без пива. Будьте добры, два кофе.
   Ганс Иорг вынул из папки поблескивающую лаком мою «Розамунду», которая вышла в немецком переводе, что позволило мне наслаждаться комфортом в гостинице «Элефант».
   – Неужели вы никогда не имели женщины? – спросил он.
   – Ну как вам сказать…
   – Много?
   – Немного. Впрочем, это не совсем точный ответ…
   – Неважно. Я вас понимаю. А девственницы? Бывали такие?
   Я закашлялся от смущения. Он деликатно улыбнулся, повторил вопрос, добавив:
   – Представьте себе, что на мне белый халат и на шее висит стетоскоп. Возможно, вам будет легче отвечать.
   – Да, я имел дело с такими девушками.
   Он постучал пальцем по лакированной обложке «Розамунды».
   – Между вами и ими все происходило так, как вы описали в своей книге?
   – Ах, вы именно это имели в виду, когда говорили о порядочности. Нет, было не так, как я описал. Но я, – сказал я ледяным голосом, – не пописываю ни в «Плейбой», ни в «Medical Review», господин Иорг.
   – Но где-то ведь должна быть правда, разве не так?
   – Возможно.
   – Где?
   – Ба, – засмеялся я, – вам сначала придется доказать, что правда об этом предмете кому-то нужна.
   – Согласен, – Иорг легонько ударил по мраморной поверхности столика, – но для этого необходимо отправиться в мой номер в гостинице «Элефант». Там у меня несколько книг, которые будут нужны в качестве доказательств.
   Было ясно, что этот человек стремился меня уничтожить. Ганс Иорг пытался переставить во мне все перегородки, как он это называл. Хотел меня расчленить при помощи тончайших инструментов, которые зовутся литературой. Меня радовала уже сама мысль, что все его эти буры, сверла, кайла, ацетиленовые горелки начнут сгибаться, ломаться, разрушаться, сталкиваясь с огромной и твердой материей культуры, которая залегала во мне, как лава, выброшенная извержением вулкана.