Как писал Л. Галл, «эта речь значительно изменила положение Бисмарка не только внутри политической группировки, к которой он принадлежал, но и за ее пределами. Раньше его считали в первую очередь радикалом в вопросах внутренней политики (…) Теперь он неожиданно появился в образе человека, который мог формулировать аргументы против определенной политики с точки зрения разумного реализма, обращался не только к своим единомышленникам, но к различным группировкам, который мог рассматривать альтернативы»[79]. Фактически именно эта речь открыла Бисмарку дорогу к дипломатической карьере, которая начнется менее чем через два года. Она стала первым шагом к изменению сложившегося имиджа твердолобого реакционера, укорененного в своих принципах и неспособного к какой-либо гибкости. Тем не менее до полного преодоления укоренившихся представлений о Бисмарке было еще очень далеко, особенно если речь шла о его политических противниках.
   Пока прусский проект буксовал, международная ситуация стремительно менялась. Австрия при помощи России потушила венгерский пожар и – опять-таки с российской поддержкой – готовилась восстановить свои позиции в Германии. Фридрих Вильгельм IV и Радовиц, однако, упорно не желали принимать во внимание изменившиеся реалии. Компромиссные предложения Вены были отвергнуты. В январе 1850 года были проведены выборы в парламент конфедерации, который собрался 20 марта в Эрфурте, чтобы принять конституцию. Работа палаты продлилась чуть больше месяца и окончилась вполне успешно, что уже не имело практически никакого значения – к этому моменту Австрия уже начала активные действия в германском вопросе, и недавние союзники Пруссии один за другим откалывались от нее. Бисмарк вошел в число депутатов Эрфуртского парламента и даже являлся его делопроизводителем, принадлежа к консервативному меньшинству и открыто высказывая свое скептическое отношение к проекту конфедерации. В первую очередь он критиковал положение, которое занимала Пруссия в центральных органах власти, явно несоразмерное, по его мнению, реальному соотношению сил. В верхней палате парламента ей, например, принадлежал один голос из шести, хотя население страны составляло 80 % населения конфедерации. Правители малых государств могли тем самым «вынудить короля Пруссии против своей воли следовать их решениям и исполнять их, так что этот могущественный монарх окажется исполнителем чуждой воли в своей собственной стране», – заявил Бисмарк с парламентской трибуны 15 апреля[80]. Учитывая реальную расстановку сил, эти соображения выглядели довольно надуманными и использовались только для того, чтобы каким бы то ни было способом торпедировать опасный проект.
   Летом 1850 года австро-прусский конфликт разгорелся в полную силу. Еще в мае по инициативе главы австрийского правительства Шварценберга, стремившегося нанести Пруссии ощутимое дипломатическое поражение, был созван конгресс по восстановлению Германского союза. 2 сентября во Франкфурте-на-Майне собрался бундестаг. Пруссия и государства, входившие в конфедерацию, фактически бойкотировали оба этих органа. В Германии началось противостояние двух сил, которое достигло своего пика в ходе кургессенского кризиса.
   Кургессен, одна из небольших северогерманских монархий, имел важное стратегическое значение, поскольку находился между основной частью Прусского королевства и Рейнской провинцией. Противостояние между курфюрстом, стремившимся сделать свою власть абсолютной, и общественностью достигло здесь такой остроты, что монарх попросил Германский союз ввести свои войска на территорию герцогства. Однако Кургессен являлся одновременно частью конфедерации, причем идею последней поддерживала именно оппозиция. Пруссия оказалась в исключительно сложной ситуации. С одной стороны, она вовсе не желала безучастно наблюдать за тем, как австрийские части окажутся на ее жизненно важных коммуникациях. Кроме того, отказ от вмешательства фактически означал бы полное крушение конфедерации. С другой стороны, ввод войск означал бы, по сути, поддержку либеральной оппозиции в конфликте с законным монархом, что тоже было недопустимо. В итоге прусские войска все-таки вошли в герцогство, что вызвало решительный протест Австрии, которая 21 сентября провела через бундестаг решение ввести в Кургессен контингенты Германского союза. Возникла угроза военного столкновения двух держав. При этом Пруссия находилась в международной изоляции – Россия, которая видела в любых внутригерманских переменах опасное нарушение установленного порядка, всецело поддерживала Австрию. Фактически к осени 1850 года прусская политика оказалась в тупике, из которого невозможно было выбраться без войны или серьезного дипломатического поражения.
   Пруссия провела мобилизацию своей армии, однако всерьез о военном столкновении не думал практически никто из правящей элиты. Исключение составлял Радовиц, ставший 26 сентября министром иностранных дел и готовый идти до конца. Однако его влияние неуклонно падало. В середине октября глава правительства (министр-президент) Пруссии граф Бранденбург отправился в Варшаву, где встретился с российским и австрийским монархами и заверил их в готовности отказаться от конфедеративных планов и вернуться к дореволюционному устройству Германского союза. Это было отступление по всей линии, однако отступление в тех условиях спасительное. 3 ноября Радовиц был отстранен от должности; как писал Бисмарк, «от радости я верхом на стуле проскакал вокруг стола (…) Словно камень свалился с сердца»[81].
   29 ноября в Ольмюце было подписано знаменитое соглашение, в соответствии с которым Пруссия полностью отказывалась от конфедерации, обязалась провести демобилизацию армии и впустить контингент Германского союза в Кургессен. Шварценберг предпочел бы нанести противнику более серьезное дипломатическое, а лучше – военное поражение, однако ему пришлось проявить умеренность под давлением из Петербурга. Николай I вовсе не был заинтересован в изменении баланса сил и чрезмерном усилении позиций Вены. Это позволяет некоторым историкам рассматривать Ольмюц едва ли не как тактическую победу Пруссии – при тогдашнем соотношении сил свести все к дореволюционному «статус кво» было успехом. Тем не менее современниками все произошедшее было воспринято как унижение, словосочетание «позор Ольмюца» прочно закрепилось в прусском политическом лексиконе. Действительно, Берлин потерпел серьезное внешнеполитическое поражение и, по большому счету, даже не смог сохранить лицо. Многие политики, особенно либерального направления, считали, что следовало начать войну, призвав на помощь германское национальное движение, – однако именно этого больше всего хотел бы избежать прусский король.
   Необходимо сказать, что сначала Бисмарк был совсем не против возможной кампании – в ноябре он писал: «Пусть разразится война, где и с кем угодно, и все прусские клинки радостно засверкают на солнце»[82]. Очевидно, молодой депутат полагал, что кампания мобилизует общественное мнение в поддержку монархии и позволит покончить с любыми проявлениями революционной заразы. Во всяком случае, он считал необходимым добиваться полного равенства с Австрией в германских делах – в опубликованной 19 ноября в «Крестовой газете» статье он писал, что «пока Пруссии, черно-белой Пруссии, не обеспечено повсеместно равное с Австрией и возвышающееся надо всеми остальными положение в Германии, мы тоже хотим войны»[83]. Кроме того, в это же время он выступал категорически против вывода войск из Кургессена, из-за чего даже вступил в серьезную перепалку с Леопольдом фон Герлах. Однако вскоре он пересмотрел свою точку зрения, приняв во внимание реальное соотношение сил и шансы на успех. Поэтому Бисмарк приветствовал Ольмюц как победу здравого смысла над эмоциями.
   В палате депутатов ландтага Ольмюцское соглашение вызвало оживленные дебаты. Бисмарк не мог не принять в них участие. Оставшись верным своей линии, он выступил с речью, идея которой шла вразрез с настроением большинства присутствовавших. Подписание Ольмюцского соглашения Бисмарк рисовал вполне логичным и оправданным шагом. В своем выступлении он фактически сформулировал свое политическое кредо, которому будет следовать на протяжении всей своей жизни: «Единственным здоровым основанием большого государства – и этим оно существенно отличается от маленькой страны – является государственный эгоизм, а не романтика. Недостойно большой страны вступать в схватку из-за чего-то такого, что не соответствовало бы ее собственным интересам»[84]. Говоря о вопросе национальной чести, Бисмарк провел резкую грань между интересами всего общества, выразителем которых является государство, и интересами отдельных партий и групп. «Честь Пруссии заключается, на мой взгляд, не в том, чтобы играть повсюду в Германии роль Дон Кихота, защищая обиженных депутатов, считающих, что их местная конституция в опасности (…) Я вижу честь Пруссии в том, чтобы она воздерживалась от любых позорных связей с демократией, чтобы она ни в одном вопросе не допускала того, чтобы в Германии что-либо происходило без ее согласия».
   В сложившейся ситуации Пруссия не должна идти на большой конфликт с двумя другими великими европейскими державами без достойной цели. «Государственному мужу легко, последовав за популистским порывом, выступить в кабинете или палате за войну, греясь у камина или произнося с трибуны громовые речи, предоставив истекающему кровью на снегу пехотинцу добывать победу и славу. Нет ничего легче, но горе тому государственному мужу, который прежде не найдет причины войны, которая выглядела бы достойно и после ее окончания. Я убежден – вы будете совершенно иначе смотреть на те вопросы, которые занимают нас сегодня, год спустя, имея позади длительную череду полей сражений и пожарищ, нищеты и стонов, сотен тысяч трупов и многомиллионных долгов. Найдется ли у вас тогда мужество подойти к крестьянину, стоящему на пепелище своего дома, к израненному в бою инвалиду, к потерявшему своих детей отцу и сказать им: вы много страдали, но ликуйте, конституция конфедерации спасена (…) Если у вас будет мужество сказать это людям, тогда начинайте войну».
   Насколько искренними были эти слова? Ему, безусловно, не нравилось то, что Пруссия вынуждена была сдать свои позиции и отступить. Однако достигнутое вскоре соглашение, по всей видимости, он считал максимумом возможного в сложившихся условиях. Кроме того, Бисмарк не мог не поддерживать позицию короля и своих покровителей из рядов «камарильи» – в противном случае успешная карьера, от которой зависело, сможет ли он воплотить в жизнь собственные взгляды, оказалась бы под угрозой. Искусству идти на компромиссы, несмотря на свою бескомпромиссную риторику, Бисмарку пришлось научиться довольно рано, при ином раскладе у него не было бы шансов добиться успеха.
   Речь Бисмарка была отпечатана в двадцати тысячах копий и разослана по всей стране. Она значительно улучшила его позиции в «камарилье», неформальным спикером которой он фактически стал. Братья Герлахи, с одобрением взиравшие на молодого консерватора, еще не замечали глубокого расхождения их позиций. Если прусские консерваторы были сторонниками монархической солидарности и союза «трех черных орлов» – России, Австрии и Пруссии, – направленного против революции и на сохранение существующих порядков, то Бисмарк придерживался иной точки зрения на внешнюю политику. Основной целью для него было доминирование Пруссии в Германии, и достичь ее можно было только с помощью трезвого, холодного и лишенного всяких эмоций расчета. Государственный эгоизм был для Бисмарка основой внешнеполитического курса, соотношение сил и интересы – главными факторами, определяющими отношения с другими игроками на европейской арене. Цель стоит выше ценностей и принципов и определяет средства. Впоследствии этот комплекс представлений получит название «реальполитик» – сам термин, как и его определение, принадлежит публицисту Людвигу фон Рохау, опубликовавшему в 1853 году книгу «Основы реальной политики, примененные к условиям германского государства». Однако в историю понятие «реальполитик» войдет в первую очередь в сочетании с именем Бисмарка, положившего эту концепцию в основу своей политической деятельности.
   «Принципов придерживаются до тех пор, пока они не подвергаются испытанию на прочность; однако, как только это происходит, их отбрасывают так же, как крестьянин скидывает ботинки, чтобы бежать на тех ногах, которые дала ему природа» – так писал Бисмарк невесте еще весной 1847 года[85]. Собственно говоря, ничего нового в этом не было – цинизмом и скепсисом по отношению ко всему романтическому он отличался еще в студенческие годы. Впоследствии Бисмарк просто положил черты, присущие ему как личности, в основу своей политической деятельности. Стоит ли осуждать его за это? В конечном счете, практически все успешные политики действовали так же. Бисмарк был честнее многих из них, поскольку довольно часто прямо заявлял о своем прагматизме. «Бойтесь этого человека; он говорит то, что думает» – так сказал о нем впоследствии британский политик Бенджамин Дизраэли. А сам «железный канцлер» говорил о себе: «Я всегда играл с открытыми картами. Я противопоставлял мнимой хитрости шокирующую откровенность. То, что мне зачастую не верили, а затем чувствовали себя глубоко задетыми и разочарованными, это не моя вина»[86]. Откровенность была не просто важным тактическим приемом, но и возможностью выпустить наружу свои эмоции, в чем Бисмарк часто испытывал острую необходимость.
   «История одарила Бисмарка революцией 1848 года», – пишет один из современных биографов «железного канцлера» Х. фон Кроков[87]. Действительно, революционные события сыграли решающую роль в судьбе Бисмарка. Именно они позволили ему самореализоваться, найти свое призвание и стезю. В этом можно усмотреть определенную иронию истории – если бы жизнь Пруссии была спокойной, если бы монархическому порядку и дворянским привилегиям, защитником которых выступил Бисмарк, ничего не угрожало, он с высокой долей вероятности остался бы все тем же неуравновешенным помещиком, терзаемым ощущением пустоты и бессмысленности собственного существования.
   Отто Пфланце, развивая эту мысль, говорит о трех событиях, которые положили конец прежней жизни Бисмарка и дали ему смысл дальнейшего существования: религиозное обращение, женитьба и начало политической карьеры. «Обращение к пиетистскому лютеранству освободило его от ощущения, что жизнь пуста и бесплодна, и открыла ему источник духовной силы. Брак обеспечил его постоянной, надежной и дающей силы семейной жизнью, в которой он был безусловным главой, мог не бояться возражений и конфликтов. Парламентская и дипломатическая деятельность давала ему возможность влиять на окружающий мир. Кроме того, она приблизила его к тем источникам власти, которые однажды позволят ему заполнить чашу своего самолюбия до краев»[88]. На самом деле именно политическая деятельность позволила Бисмарку выбраться из внутреннего тупика, преодолеть терзавший его кризис.
   В течение трех лет Бисмарк превратился из никому не известного провинциального юнкера в человека, имя которого было знакомо всем, кто хотя бы в небольшой степени интересовался прусской политикой. Из «адъютанта камарильи» он стал одним из наиболее влиятельных деятелей консервативной партии. Однако само по себе это было недостаточно. Бисмарк стремился получить официальный пост, о чем уже довольно давно намекал своим покровителям, ссылаясь в первую очередь на финансовые затруднения. Более того, этот пост должен был предоставить ему пространство для самостоятельных действий. Это было далеко не самой простой задачей – в прусской бюрократической машине приход человека со стороны, не прошедшего все ступени чиновничьей карьеры, не поощрялся. В начале 1851 года возник ряд возможностей, однако они выглядели не слишком привлекательно. Одной из них было назначение на пост главы правительства маленького северогерманского герцогства Ангальт-Бернбург, целиком зависимого от Пруссии. Второй – должность ландрата в одной из прусских провинций.
   Лишь в апреле 1851 года, когда на повестку дня встало назначение прусского посланника в бундестаг, Бисмарк получил в свои руки достойный шанс. Бундестаг (Союзный сейм) был единственным центральным органом аморфного образования, каковым являлся Германский союз. В нем заседали представители почти сорока государств – членов союза, которые обсуждали насущные вопросы и принимали решения в соответствии с инструкциями своих правительств. Сфера компетенции бундестага не была четко очерчена, и ограничение суверенитета отдельных государств могло происходить только с их согласия. Представитель Австрии был постоянным председателем, в целом монархия Габсбургом занимала в бундестаге лидирующие позиции. Решения по небольшим вопросам принимались «узким советом», в котором 11 государств имели по одному голосу, а остальные были сведены в 6 курий, каждая из которых также обладала одним голосом. Здесь было достаточно простого большинства. Более важные решения принимались пленумом, в котором каждый член Германского союза имел от одного до пяти голосов в зависимости от своих размеров и влияния. Больше всего голосов имела Австрия, Пруссия – вместе с еще несколькими королевствами – располагала четырьмя голосами. Решения в пленуме принимались квалифицированным большинством. Наиболее важные вопросы, касавшиеся основ устройства Германского союза, должны были решаться единогласно. В реальности продуктивность работы бундестага во многом зависела от сотрудничества между Австрией и Пруссией, каждая из которых обладала достаточным влиянием для того, чтобы блокировать неудобное ей решение.
   8 мая 1851 года кандидатура Бисмарка была утверждена. Мечта сбылась – он стал дипломатом.

Глава 4
На берегах Майна

   Один из биографов Бисмарка, Р. Шмидт, с полным основанием называет должность прусского посланника в бундестаге во Франкфурте-на-Майне «важнейшим постом, который был в руках короля»[89]. Невольно встает вопрос о том, каким образом на этом посту оказался человек, не имевший не только дипломатического опыта, но и серьезного опыта государственной службы вообще и пользовавшийся довольно скандальной известностью.
   Значительную роль сыграло стремление монарха назначить на вакантный пост человека, который будет заботиться о хороших отношениях с Австрией и в то же время учитывать прусские интересы. Для «камарильи» во главе с Герлахами первое было даже важнее второго – в роли главного противника для них выступала революция, и борьба с ней была основной задачей, решаемой только в тесном сотрудничестве с Веной. После так называемой «Ольмюцской речи» имелись все основания полагать, что Бисмарк разделяет эту точку зрения. По своим воззрениям он в результате оказывался вполне подходящей кандидатурой. Кроме того, резко контрреволюционная позиция Бисмарка должна была послужить дополнительной «верительной грамотой» в глазах Австрии.
   Однако это была не единственная причина назначения. В конце концов, среди прусской правящей элиты имелись люди, которые придерживались той же точки зрения на отношения с Австрией, однако имели гораздо более богатый опыт дипломатической работы. Бисмарк же, с его значительным опытом парламентской борьбы, казалось, гораздо больше подходил на роль спикера консерваторов в нижней палате ландтага. Потребовались весьма значительные усилия самого кандидата, чтобы эти соображения ушли на задний план.
   В течение первых месяцев 1851 года Бисмарк вел активную и очень напряженную деятельность, направленную на то, чтобы привлечь к своей особе внимание монарха и европейских дипломатов. Он регулярно посещал светские мероприятия, выступал в палате с речами в защиту прерогатив короны. Так, в своем выступлении 24 февраля он заявил, что в случае, если палата не примет бюджет (в соответствии с конституцией последний должен был утверждаться парламентом), то король может править и без него, поскольку такой вариант никак не предусмотрен законодательством. 11 марта он выступил против сокращения военных расходов, заявив, что армия не может зависеть от депутатов, которые являются совершенными профанами в военных вопросах. Оба выступления были весьма высоко оценены монархом, который благожелательно наблюдал за деятельностью молодого парламентария. К этому моменту Фридрих Вильгельм IV, хотя по-прежнему избегал каких-то публичных выражений своей симпатии к Бисмарку, тем не менее был о нем достаточно высокого мнения и даже в какой-то степени считал себя его покровителем.
   Однако личность Бисмарка в качестве прусского представителя в бундестаге начала всерьез рассматриваться только в конце апреля, после того как ряд других кандидатур был отвергнут. В итоге король дал свое согласие на назначение человека, которого к тому моменту все считали его личным протеже. Когда о назначении стало известно, германская пресса разразилась целой серией скептических публикаций. Бисмарка называли «политическим младенцем», который своей деятельностью похоронит еще оставшийся в немецких государствах авторитет Берлина. Принц Вильгельм Прусский скептически предположил, что «этот лейтенант ландвера» не справится с поставленной задачей[90]. Сам Бисмарк был весьма обрадован новым назначением, но одновременно понимал, насколько трудными будут первые шаги на дипломатическом паркете. «Полностью самостоятельный пост я, по моему мнению, не смогу сразу же принять», – писал он Иоганне 25 апреля, одновременно опасаясь, что такая нерешительность заставит короля изменить свои планы[91]. На самом деле проблема была решена за счет прусского посла в Петербурге Теодора фон Рохова, который прибыл во Франкфурт одновременно с Бисмарком и остался там до середины июля, чтобы ввести последнего в курс дела. Рохов сам с удовольствием остался бы во Франкфурте и лишь с большой неохотой сдал лакомый пост новичку, которого называл не иначе как «спившийся студент» и «померанский свинопас». Назначение во Франкфурт значительно усилило позиции Бисмарка внутри «камарильи» – если раньше он был скорее «адъютантом», то теперь ему был поручен самостоятельный фронт работ.
   О том, насколько серьезной и сложной представлялась Бисмарку его миссия в бундестаге, свидетельствуют его апрельские и майские письма жене: «Я не искал этот пост, так решил Господь, и я должен его принять и не могу отказаться от этого, хотя предвижу, что это будет неблагодатная и полная опасностей служба, на которой я при всем старании утрачу расположение многих людей. Но было бы трусостью отказаться»[92]. Насколько искренними были эти слова, учитывая, что на самом деле Бисмарк этого поста активно добивался? Судя по всему, он, страстно желая стать дипломатом, не мог не понимать ложившейся на его плечи ответственности и испытывал определенную неуверенность, которая свойственна всем новичкам. Никакого противоречия между этими двумя чувствами на самом деле не было.
   «Я солдат Господа, и куда Он посылает меня, я должен идти, и я верю, что Он направляет меня туда и организует мою жизнь так, как Ему это нужно», – писал он жене 3 мая 1851 года. Два дня спустя Бисмарк продолжил эту же мысль: «Господь поможет мне нести это бремя, и с Его поддержкой я лучше справлюсь с задачей, чем большинство наших политиков (…) без Него. Я буду нести свою службу; даст ли мне Господь для этого достаточно ума – Его дело»[93]. Обращения к высшим силам в этих письмах имели и еще одну цель: смягчить недовольство Иоганны, которой было вовсе не по нраву покидать тихий Рейнфельд и перебираться в большой шумный город. Молодой жене нравилась сельская идиллия, и процесс перехода из романтической молодости в семейную зрелость, несмотря на наличие к тому моменту уже двух детей, оказался для нее весьма болезненным. «Иоганна, любимая Иоганна, мы не можем оставаться детьми, которые играют и резвятся, мы должны становиться серьезными людьми (…) Это было прекрасно, но цветок цветет только в определенную пору, и когда он отцвел, необходимо дать созреть плодам», – писала ей в эти дни одна из ее подруг[94]. Бисмарк со своей стороны старался стимулировать перемены в своей жене со всем возможным тактом и заботой. «Поверь мне, я люблю тебя как частичку самого себя, без которой я не могу и не хочу жить; боюсь, что из меня не вышло бы ничего приятного Господу, если бы у меня не было тебя; ты – мой якорь на хорошем берегу, и если канат оборвется, то пусть Господь смилостивится над моей душой», – высказывался он в одном из своих писем к жене в начале января[95]. «Я женился на тебе, чтобы любить тебя перед Господом и по велению моего сердца и чтобы иметь в этом чуждом мире пристанище для моего сердца, где его не заморозят холодные ветра и в котором я найду тепло родного камина, к которому я приникаю, когда снаружи штормит. (…) Нет ничего, за исключением милости Господа, что было бы мне дороже, роднее и нужнее, чем твоя любовь и родной очаг, который с нами даже на чужбине, если мы вместе», – писал он Иоганне в мае 1851 года[96]. Его письма той поры красноречиво свидетельствуют о той глубокой и нежной привязанности, которую он испытывал к своей супруге и которую всячески стремился подчеркнуть, чтобы укрепить отношения, все еще находившиеся в состоянии развития.