Умберто Нотари
Маркетта
Дневник проститутки

Предисловие к читателям

   Кто никогда не любил, не желал, не боролся, не страдал, кто никогда ни в своих занятиях по обязанности, ни по велению рока не сталкивался со смертью, пороком и преступлением, тот может ограничиться этим предисловием и не утруждать себя чтением книжки, которой он не поймет.
   Она представляет собою лишь документальные доказательства половой извращенности одного из огромных человеческих муравейников, именуемых «большими современными городами».
   Она знакомит нас с самым страшным стимулом современного общества – наслаждением: с его страданиями, лихорадочностью, развинченностью и чудовищностью. Но мы все же допускаем, что и среди этих, т. е. среди «спокойных», «благоразумных» и «добродетельных», найдутся и «понимающие». А понимающие, конечно, не найдут грязи и порнографии там, где лишь голая и горькая правда.
   Другие – и именно непонимающие – будут кричать о лживости и скандале. Предпосылаемым этой книжке предисловием мы желали только предупредить тех, которые, не считаясь с ним, все же прочтут книжку от скуки, – чтобы они умели, по крайней мере, молчать и своими суждениями не расписывались в собственном невежестве.

I

   Найдется ли хоть один человек в возрасте между восемнадцатью и пятьюдесятью годами, живущий в Милане, либо приехавший туда по делу или для развлечения, который не посетил бы хоть один раз знаменитый дом, – стыдливой полицией и неостроумными газетными репортерами называемый «непотребным»?
   Если подобный человек и существует, то у него, верно, или никогда не было пяти франков в кармане, или же он певец при сикстинской капелле, или же принц крови. Во избежание подобных оскорбительных подозрений, автор должен откровенно сознаться, что он также хаживал по проторенной дорожке, которая приводит к этому знаменитому дому такую значительную часть итальянцев. А так как читатель также с нетерпением ждет, чтобы мы его ввели в это, хотя и «непотребное», но все же, может быть, самое известное место в Италии, то мы предлагаем ему последовать за теми тремя молодыми людьми, которые как раз в этот момент нажимают пуговку электрического звонка у железных ворот отеля «Современная Венера».

II

   Едва только привратница выглянула в окошечко и увидела новых посетителей, она осыпала их целым фейерверком ругательств.
   – А! Это вы, жулики!
   – Ты нам комплименты после расточать будешь. Открой-ка!
   – Не могу: полным полно!
   – Не важно… Получишь на чаек!
   – У-ух! сольди с четырех!
   – Не будь ядовитой!
   – Проваливайте!
   – Да ну же, благородная мамаша!
   – Эх вы, фонари потушенные! Кухонные отбросы!
   – Начинает сдаваться…
   – Впустите же нас…
   – Я тебе руку предлагаю!
   – А я – полсигары!
   – Зубочистку!
   – Старый бонза!
   В это время сверху раздается директорский голос мадам Адель, привлеченной шумом:
   – Qu'est ce qu'il y a? [1]– Мадам Адель изъяснялась только по-французски, как, впрочем, и приличествовало директрисе такого большого интернационального института, каким она управляла.
   – Фланеры, мадам, – отчеканила привратница.
   Начались новые переговоры, и вход, наконец, был открыт.
   Из предшествующего отрывка, в котором мы многое – приличия ради – сгладили, видно, что эти трое вновь прибывших не пользовались особенным уважением у дирекции этого дома.
   Надо, впрочем, заметить, что со своей стороны они сделали все от них зависящее, чтобы заслужить подобное отношение. Их посещения имели чисто платонический характер, поскольку это, конечно, допустимо на женском рынке. Помимо этого, несомненно, очень обидного для всякой женщины отношения, этими молодыми людьми устраивались «семейные» игры и забавы, которым они предавались так шумно, что беспокоили серьезных клиентов и нарушали обычное течение жизни в этом доме. Нетрудно поэтому понять, какая атмосфера создалась вокруг этих трех субъектов, с которыми будет не лишним познакомиться поближе.
   Эллера – поэт-декадент, с большим дарованием и честолюбием, решивший добиться во что бы то ни стало известности, для чего он предпринял ряд чтений своих стихотворений во всех кружках, располагавших свободным залом. Салоном мадам Адель он пользовался для генеральных репетиций, и его декламации выслушивались ее воспитанницами с величайшим благоговением и вниманием, так как они, по словам Эллера, «дорожили нами, подобно честным женщинам», как свидетелями их ума и образованности.
   Контарини – элегантный циник, недавно возвратившийся из Флориды, куда он отправился путешествовать, чтобы заглушить досаду по поводу необыкновенного долголетия своей богатой тетки. На базе американских опытов он начал преподавать практический курс модного танца кекуокa, которым все эти милые создания увлекались, как дети.
   Ризенс – талантливейший живописец и обладатель одной из самых красивых итальянских бород – был мистиком и в своих карикатурах преображал воспитанниц мадам Адель в наиболее прославленных девственниц христианства. Благодаря этим исключительным способностям наша компания очень легко заслужила эпитет «фланеры», который на жаргоне этого заведения был самым приличным синонимом слова «бездельник».
   В этот вечер дом был полон оживления. В ослепительно-ярко освещенной передней и на устланных коврами, как в залах первого класса трансатлантических пароходов, лестницах было большое движение.
   Из приемной и из закрытых кабинетов доносились смех и шум голосов, звон стаканов, аккорды расстроенного рояля, звуки прерванных или заглушенных шумом хлопающих дверей песен. Входящий мог подумать, что очутился на большом банкете в то время, когда уже закуривались сигары. Представление в Ла Скала только что закончилось.
   – Балет совершал сегодня вечером чудеса, – проговорил Контарини, входя в зал, все диваны которого были заняты мужчинами, тесно сидевшими друг возле друга, словно призреваемые в передней благотворительного учреждения в ожидании распределения пособий.
   – Я предлагаю тебе прекрасную тему для диссертации, Контарини, – сказал Эллера, указывая на празднично-разодетую толпу: – «О трико на бедрах балерины и его влиянии на детородные органы мужчины».
   – Хорошо! Я соберу нужные сведения у этих любезных гостей. А барышень что-то не видно…
   – Теперь время экспериментов: они все в кабинетах для анализов…
   – Не мешает снять пальто: здесь задохнуться можно.
   Было действительно невыносимо жарко. Мадам Клавдия, экономка заведения, важно восседавшая в своем бархатном бутылочного цвета платье, пыхтела за решеткой, отдавая и получая со всех сторон приказания, отвечая на все обращения и шутки клиентов, но не теряла из виду ни кассы, ни ряда электрических кнопок, бывших у нее под рукой.
   Обильный пот покрывал ее лицо и стекал по щекам к уголкам рта. Маленькая собачка, чудовищный продукт бесконечного ряда скрещиваний, лежала тут же, среди чьих-то шляп, связок ключей и недопитого бокала с шампанским; она вся дрожала, несмотря на удушливый жар, шелковое одеяльце и нежные взгляды мадам Клавдии, и глухо ворчала при каждой трели электрического звонка, находившегося где-то у нее под брюхом.
   Такие же звонки доносились и с верхнего этажа, где помещались, как их называл Контарини, «оперативные залы».
   Мадам Клавдия, благодаря соответственно размещенным зеркалам, могла видеть со своего места всю приемную, переднюю и часть лестницы, по которой поднимались «пациенты», старавшиеся придать себе уверенный и развязный вид.
   Они походили, однако, на рекрутов, которые проходят голыми перед врачебной комиссией.
   Лица одних были серьезны, другие поднимались по лестнице, шагая через четыре ступеньки, словно спешили в ватерклозет; завсегдатаи же входили не торопясь, отдавая заблаговременно распоряжения прислуге и отвечая на шутки приятелей, уже ожидавших здесь; из последних некоторые напускали на себя покровительственный вид людей, дающих сольдо назойливому попрошайке, другие старались казаться равнодушными или вялыми; у иных же был такой важный и гордый вид, как будто они пришли сюда выполнить свой гражданский долг и опустить бюллетень в избирательную урну. Почти у всех мелькала на губах неопределенная улыбка, которая говорила о подавленном чувстве стыда, о сильном и непреодолимом отвращении, о чем-то назойливом и необходимом; в ней выражались и снисходительность, и мягкость, и глупость, и безумие: так улыбались бы животные, если бы они умели. В приемной между тем редело.
   – А вот и дамы! – крикнул Эллера.
   – Двор идет!
   – Жницы возвращаются с полей!
   – Придите, о нимфы…
   – Как сошло, Полетта?
   – Кора, Тоска, Манон, Раймонда, наше вам!..
   Кадриль рассыпалась по залу.
   – Я хотел бы знать, – заметил Ризенс своим приятелям, – почему эти милые создания причесываются таким экстравагантным и варварским образом. Я готов подумать, что эти прически являются произведением архитектора, который делает из их волос эти башни, пирамиды, капители, раковины, сабельные эфесы, автомобильные фонари, пожарные каски и прочее, подобно тому, как кондитеры все это делают из сахара и шоколада. В каждой подобной прическе ты найдешь мотивы сотен мод и рас от греческой до кафрской. Та же прихотливость проявляется и в их туалетах. Смотрите: Кора одета, словно догаресса, а Тоска валькирией. С другими еще хуже: смесь помпадур с японским, первой империи и модерна; сандалии – рядом с сапожками амазонок, из-под римской тоги выглядывают французские башмачки. Такую картину представляли бы женщины какого-нибудь дикого африканского племени, которым европейские исследователи подарили сундук с костюмами оперной труппы.
   – Если бы эти женщины причесывались и одевались так, как те дамы, с которыми мы постоянно встречаемся в наших гостиных, – заметил Эллера, – то никто не приходил бы сюда или, по крайней мере, не приходил бы так часто. То же и с обстановкой… Если бы ты, вместо этой мешанины из турецких ковров и занавесок либерти, арабских декораций и железнодорожных диванов, фресок Людовика XV и трактирных олеографий, экзотических растений и дешевых безделушек, видел гармоничную обстановку в строго выдержанном стиле, то тебе показалось бы, что ты в обыкновенном семейном доме, и ты спросил бы с удивлением: «Как? Неужели это дом терпимости?»
   – Не думаешь ли ты, что мужчины приходят сюда лишь для того, чтобы найти самку?! Ее они могут найти повсюду и во всякое время. Но вне этого дома они найдут женщину, ничем не отличающуюся от других, постель – каких много и разговоры почти всегда одни и те же… Все это скоро становится шаблонным, и после нескольких обладаний, такая связь, если даже в ней замешаны любовь или страсть, принимает застывшую стандартную форму, обусловливаемую нашими общественными приличиями, лицемерием и воспитанием. Но кто молод, тот полон любопытства, хочет все узнать и испытать, а кто уже в летах, тот ищет воспоминаний: дремлющий в нас зоологический инстинкт просыпается, человек снова становится животным, валяется в грязи, чтобы удовлетворить и заглушить свою страсть.
   И я думаю, что причина процветания этого дома кроется именно в его пошлости, в крикливости этих цветов, в странном виде этих женщин, которые делают из себя при помощи щеточек, щипцов, румян и белил не то карикатуру красоты, не то апофеоз развращенности.
   В этом выставленном на вид пороке, который я назвал бы естественным и неподдельным, есть сходство с буддизмом, придавшим своим вылощенным и позолоченным идолам необычайно прихотливые формы, смешные и чудовищные.
   И вот люди, в большинстве наивные, любят эту тяжелую, насыщенную разнородными испарениями атмосферу, в которой дыхание улицы и алькова, комфорта и нищеты, грязных и выхоленных тел, табака и алкоголя, женщины и зверя…
   – Кончен ли реферат? – прервал Контарини, приближаясь к группе и ведя под руки двух девиц, двигавшихся как в кекуоке. – Эти дамы, – обратился он к Эллера, – взывают к твоей лире…
   – Прочти нам стихотворение, Эллера…
   – Неприличное?
   – Нет, хорошее стихотворение…
   – Поэму о любви…
   – Здесь слишком много людей.
   – Ты заставляешь себя просить, словно тенор!
   – Прочти стихи, Эллера, и я буду твоей…
   Все упрашивали. Его схватили под руки, потащили в угол приемной и силой усадили на диван. Сами слушательницы расселись вокруг него и даже у него на коленях.
   – Ну же…
   – Читай…
   – Рассказывай…
   – Начинай…
   – Постойте-ка, мои милые, – возразил Эллера, – во-первых…
   В этот момент в дверях приемной показалась новая женская фигура; ее стройное тело утопало в мягких складках черного бархатного капота; ее распущенные по плечам волосы сдерживались золотым обручем, охватывавшим ее голову от затылка до белого как мрамор лба, под которым, как два агата, блестели глаза. В своей прямой и неподвижной позе, тонкая и стройная, она казалась длинным стальным клинком, обернутым в траурный креп, привидением, не то шутовским, не то страшным символом иронии, вышедшим из-под кисти художника-парадоксалиста.
   – Ух! – вскричал Эллера, заметив это странное существо. – Новый рекрут!
   И, стремительно вскочив на ноги, подошел к вошедшей:
   – Как тебя зовут?
   Она вскользь оглядела поэта блестящим взглядом несколько прищуренных глаз.
   – Маркетта, [2]– ответила она спустя момент несколько неприветливым тоном.
   – Это приглашение?
   – Нет, это программа!
   – Почти как у министра…
   – Вроде Джиолитти?
   – Эта женщина не лишена остроумия, – пробормотал Контарини. – Редкий случай!
   – Маркетта, не обращайся дурно с Эллера, – крикнула Надин, – он поэт!..
   – Какого направления? – спросила Маркетта, улыбаясь и показывая ряд прекрасных зубов. – Для обедов, для свадеб, для неаполитанских песен?..
   – Для женщин без пола.
   – Тогда – вроде Габриеля д'Аннунцио!
   Контарини и Ризенс прыснули от смеха, едкость ее ответов понравилась Эллера, и он вступил с ней в разговор, чтобы поближе узнать ум и душу этого существа. Он присел к ней, и между ними завязалась оживленная беседа.
   Время от времени слышались взрывы ее смеха, острого и сухого, как удары кастаньет; ее лицо хмурилось и сглаживалось с поразительной быстротой, не дававшей времени наблюдавшим за ней прочесть ее истинные чувства, отражавшиеся в ее глазах со скоростью кадров синематографа: ее глаза иногда заволакивались облачком, скрывавшим их блеск, и они словно мутнели.
   Электрический звонок снова задребезжал теперь уже в опустевшем зале, давая сигнал к закрытию дома и призывая девушек к ужину.
   Было уже три часа утра. Громкий голос заканчивавшей регистрацию кассы мадам Клавдии монотонно повторял:
   – Господа, закрывается!
   Три-четыре личности, молча и неподвижно сидевших по углам, поднялись, готовясь уйти, – странные фигуры мистических созерцателей в доме терпимости.
   Предшествуемый торопившей его Флорой прошел какой-то «папаша», которому его заботливая дама горячо рекомендовала поднять воротник пальто и закрыть шейным платком рот.
   Какой-то безусый юноша нежно целовал помаду на губах у Коры, привлекавшей его к своей обширной груди, как мамка своего питомца.
   Последними вышли наши трое приятелей, простившись с ушедшей после всех в столовую Маркеттой.
   На улице, в спускавшемся на город густом тумане, рисовались фантастические тени целого ряда стоявших в отдалении карет.
   – О, там, должно быть, еще осталась важная птица, – заметил Контарини, указывая на ожидавшую у подъезда закрытую карету.
   – Вероятно, какой-нибудь набоб или проезжий мандарин.
   – А ведь надо признаться, – проговорил Ризенс, – что, несмотря на наши частые посещения этого дома, мы знаем лишь наименее интересную часть его: ту, которую мы видим. А та, которой не видим? Кто может узнать тайны всех тех фарсов и всех тех драм, которые каждый день, каждую ночь разыгрываются в стенах этого дома?
   – Я, вероятно, – проронил Эллера.
   – Ты? Но как?
   – Если Маркетта выполнит только что данное мне обещание.
   – То есть?
   – Эта девушка, с точки зрения психологии, представляет исключение; в ней имеется всего понемногу: истеричности и развращенности, испорченности и безумия, чувствительности и дикости, инстинкта и гениальности. В разговоре с ней, задавая множество вопросов, я заметил, что она получила незаурядное развитие, – во всяком случае, бесконечно выше, чем ее подруги. И мне пришла в голову странная мысль: я предложил ей описать ее впечатления, отмечая наиболее интересные происшествия, описать типы, которые проходят через ее альков и как они там держат себя, словом, я предложил ей вести дневник.
   – И она?..
   – Обещала.
   Через некоторое время после описанной сцены Эллера получил три больших исписанных тетради. В заголовке первой стояло: «Дневник проститутки».
   Благодаря любезности молодого поэта, ныне почти знаменитого, мы смогли прочесть этот дневник и воспроизводим его почти без изменений, за исключением некоторой отделки и ряда фраз, слишком сильных для почтенной цензуры.
   Когда читатели доберутся до конца, они поймут без предварительных объяснений мотив, заставивший нас опубликовать документ, который покажется чудовищным, но на самом деле он только человеческий.
 
    5-ое декабря.
   К числу заслуживающих особого внимания типов, оказавших мне предпочтение, принадлежит чистенький, маленького роста лысенький господинчик, изысканно одетый в свежее платье, несколько устаревшего покроя, с начищенными ботинками на высоких каблуках такой же тщательной работы, как женские башмачки, – можно было по ним догадаться об удовольствии, которое доставляет ему обладание парой таких маленьких девичьих ножек.
   Это была, впрочем, единственная красивая вещь, которую природа ему подарила. Его бледное лицо, некрасивое и невыразительное, походило на голое колено, на которое надели золотые очки. Его тонкие губы постоянно улыбались, и эта улыбка была похожа на гримасу, вызванную каким-нибудь назойливым запахом. Он был, кроме того, неопределенного возраста: ему можно было дать как тридцать, так и шестьдесят лет.
   Когда меня ему представили, он сосредоточил все свое внимание на моем лице, как эксперт, и, обернувшись спустя минуту к мадам Адель, спросил:
   – И вы ручаетесь?..
   – Я знаю своих курочек, господин советник, вам это известно…
   – Хорошо, хорошо, – прибавил он со своей обычной гримасой, – так вы, пожалуйста, расскажите ей… Я приду…
   – Это очень важная особа, – объяснила мне мадам Адель, как только «господин советник» вышел по потайной лестничке, которой пользовались те, кому нужна была особая осторожность. – Эта особа не любит ни разговоров, ни церемоний, ни расспросов, ни фамильярностей, как вначале, так и впоследствии. Он будет приходить каждое утро ровно в восемь часов в маленькую гостиную возле твоей комнаты. Не заставляй его ожидать. Что касается его привычек, то…
   – Я их уже знаю…
   – Каким образом?..
   – По тому, как он меня разглядывал…
   – Тем лучше. Постарайся понравиться ему: он серьезный и великодушный клиент.
   – Чем он занимается?
   – Это тебя не касается, и я прошу никогда не обращаться к нему с подобными расспросами: он не потерпит ни малейшей попытки разузнать, кто он.
   Каждое утро, за исключением воскресений и праздничных дней, я находилась, согласно полученным инструкциям, ровно в восемь часов в гостиной.
   Он приходил каждое утро со своей нарисованной под носом улыбкой, точный, как кредитор.
   Сначала он снимает шляпу и пиджак и бережно кладет их на один из столиков, предварительно убедившись в том, что там нет пыли. Затем он садится в кресло, вытаскивает из кармана брюк футляр, кладет туда очки и прячет его снова в карман.
   Затем он остается еще минут десять в кресле, будто заснув; поднимается, оправляется, повторяет маневр с очками, надевает пиджак, проводит рукой по полям шляпы, чтобы смахнуть с них всякий след пыли; потом он оглядывает складки брюк, снова смотрит на свои ботинки, отражающие, как зеркало, и уходит.
   Он платит в конце каждого месяца, прибавляя сто франков для меня.
   Держит он себя в высшей степени сдержанно, едва здороваясь и прощаясь при входе и выходе.
   Только в первое утро, закончив обряд и одевая очки, он проговорил, как будто объясняя:
   – Это мой кофе!
   В другой раз, когда я по нездоровью пропустила одно свидание, он осведомился о том, как я себя чувствую, и прибавил:
   – Я так же вчера чувствовал себя плохо; взять другую девушку я не хотел, так как не люблю менять. Мне предстояло важное заседание, и я не мог пойти туда. Все напрасно – я не могу обойтись без этого. Доктора говорят, что это вредит здоровью, что это опасно, смертельно опасно, – я же чувствую себя отлично: мои мысли проясняются, речь становится живее; это на меня действует, как душ…
   И действительно, каждое утро, прежде чем сесть за работу, он «получал свой кофе» и совершал длинную прогулку.
   Но, как старательно ни добивалась я рассеять ту таинственность, которой он окружал себя, мне до вчерашнего дня ничего не удалось узнать о жизни этого хронометра, который, по-моему, представлял нечто вроде банкового чиновника или муниципального секретаря.
   С ним я никогда не заговаривала, и хотя он тоже не отличался болтливостью, тем не менее в одно прекрасное утро он, по-видимому, был раздосадован моим упорным молчанием и, как бы вызывая меня на разговор, сказал:
   – Ты – славная девушка, всегда молчаливая, даже слишком молчаливая.
   А так как я намеренно продолжала молчать, то он продолжал:
   – Если бы все женщины были таковы! Я, видишь ли, не люблю женщин, и прежде всего за то, что они меня не любят. Они, впрочем, имеют для этого достаточных оснований: я слишком безобразен и слишком стар. Но и будучи молодым, я был стар и безобразен, и женщины меня никогда не любили. Были и у меня причины не любить их: они чересчур много говорят, говорят постоянно, даже тогда, когда было бы лучше молчать, а это недостаток, которого я не выношу.
   Однажды, много лет тому назад, я влюбился в одну вдову и собирался уже жениться на ней. Как-то вечером, получая от нее авансом часть будущих супружеских радостей, я в самый, так сказать, психологический момент, когда она, вся дрожа, сжимала меня в объятиях, услышал, как она шепчет: «Ах, мой Эдмонд!..».Меня зовут Периклом, и это восклицание не доставило мне большого удовольствия. Она сказала мне, что Эдмондом звали ее покойного мужа и упоминание его имени в данный момент объясняется старой привычкой – она лишь недавно его потеряла.
   Объяснение было довольно правдоподобно, и я продолжал посещать ее, отложив, впрочем, день свадьбы до окончательного исчезновения этой привычки.
   И все шло хорошо, пока я не услышал, снова получая аванс, новое имя: «Дорогой Адольф!».
   Я понял, что господин Адольф, очень милый юноша, разделял со мной чувства этой милой женщины в трауре.
   Другой раз я имел слабость сделаться покровителем одной молодой актрисы, которая пришла ко мне, уж не знаю по чьей рекомендации.
   Она была, по-видимому, очень признательна, принимала все мои советы, была сдержанна и преданна, так что я искренно привязался к ней. После многих платонических посещений я однажды вечером отправился к ней на квартиру, нанятую мной для нее, и остался на всю ночь. Бедная девушка! И она отличалась необыкновенным красноречием, которое положительно бьет по нервам. Представь себе, заключая ее в объятия, я вдруг слышу:
   – Почему ты молчишь, синьор? Видишь, сколько роз? Сколько роз на снегу?.. Не ускоряй своих шагов… Синьор, подожди меня!.. Я хотела бы собирать с тобой эти розы!..
   Я весь так и затрясся от смеха, и силы меня совершенно оставили, как будто я был сражен пулей.
   Я бросил ее, чтобы не больше чувствовать в себе той жалости, которую эти мелодраматические фразы вызвали в моей душе.
   И, наконец, года два тому назад со мной случилась история куда хуже. Я воспылал такой старческой страстью к семнадцатилетней дочери одного интендантского чиновника, жившего в одном со мной доме, какой часто бывает охвачена душа, мозг и тело тех несчастливцев, которые, за отсутствием красоты, по свойственной им робости или вследствие крайне строгого воспитания, никогда не находят естественного выхода своим страстям.
   Отец, а особенно мать, заметившие мое умопомрачение, дававшее им отличный случай пристроить дочку, всячески содействовали развитию моего чувства. Меня принимали очень почтительно, оставляли одного с девушкой, бывшей, судя по ее разговорам, просто маленькой белой гусыней. Словом, в припадке непреодолимого полового безумия, когда забываешь благоразумие и стеснение, я в один несчастный день овладел ею.
   Девушка, не оказавшая сперва почти никакого сопротивления, стала вдруг плакать:
   – Ах! Дорогой мой!.. Боже мой, что ты делаешь?.. Ах, мама!.. Ох, Боже мой! Мама!..
   Напрасно я просил и уговаривал ее молчать; она продолжала все громче и громче:
   – Боже!.. Любовь!.. Нет!.. Мама!.. Мама1.. – И так орала, что мать, находившаяся в соседней комнате, влетела к нам в самый критический момент.
   Всякие объяснения были излишни. Я предложил примирение на денежной почве. Отец и мать отказывались, говорили о браке, грозили судом. История эта причинила мне массу крупных неприятностей. Чтобы замять ее, мне пришлось выложить весьма значительную сумму денег и просить перевода, почему я и попал сюда, в Милан. Вот все мои встречи с женщинами. С тех пор я пользуюсь новым методом, прекрасно тебе известным, при помощи которого только и можно заставить женщину молчать.