Позже узнал, что в то время у нас был собственный выезд, имелся вороной рысак с белым пятном на лбу. Этого не помню, но легко складывающееся в воображении видение рысака охотно принимаю за воспоминание.
   Папа служил от акциза на водочном заводе.
   Лет восемнадцати я побывал в Елисаветграде. Перед отъездом мама сказала: «На Петровской улице, дом номер такой-то, там ты родился: посмотри». Я посмотрел – никакого впечатления. Дом двухэтажный, кирпичный, зелень у крыльца. Стоял, смотрел, собирался замирать, поддаваться дрожи – и ничего не вышло.
   Когда мне было три года, семья переехала в Одессу, которую считаю, хотя и неправильно, своей родиной. Во всяком случае, всю лирику, связанную с понятием родины, отношу к Одессе.
   Я очень стар.
   Извещение огромными буквами на первой странице газеты о том, что мир заключен, я прочел сам. А это было заключение мира после японской войны. Следовательно, я умею читать уже двадцать пять лет.
   На днях я сел в трамвае напротив милиционера. Он был с усами, с большими светлыми усами «северного богатыря». Он был милиционер – в амуниции, вооруженный, взрослый, могучий человек. И вдруг я понял: милиционер моложе меня. Взрослый человек, семьянин, с сильно развитой грудью и плечами, в пропотевших сапогах – моложе меня!
   Между тем, несмотря на то что мне тридцать один год, – я-то уже замечаю на себе и в себе физические признаки постарения, – тем не менее до сих пор я ни разу не почувствовал себя взрослым.
* * *
   Ничего наперед придумать не могу. Все, что писал, писал без плана. Даже пьесу. Даже авантюрный роман «Три толстяка».
   Вот уже год, как думаю о романе.
   Знаю название – «Нищий».
   Образ нищего волнует меня с детства. Может быть, поразила лубочная картинка какая-то, не помню. Сушь, солнце, пустынный ландшафт, кто-то в лаптях – некий Дмитрий Донской – протягивает руку к нищему, который стоит на коленях. Поразили слова: рубище, мытарь. Кто-то пожалел мытаря. Исцеление.
   Этой зимой проходил как-то по Невскому. Нищий стоял на коленях на вершине лестницы, уходящей в подвальный, ярко освещенный магазин.
   Я увидел нищего не сразу. Я пронес кисть руки на уровне его губ, как будто хотел, чтобы рука моя была схвачена им и поцелована. Он стоял на коленях, выпрямив туловище, черный, неподвижный, как истукан. Я боковым зрением, на ходу, воспринял его как льва и подумал: «А где же второй лев?» Оглянулся: нищий.
   Он стоял, подняв лицо, черты которого, сдвинутые темнотой, слагались в нечто, напоминающее черную доску иконы. Я испугался.
   Он не шелохнулся, продолжая стоять так же, как стоял уже много часов – может быть, с утра, – этот бородатый крестьянин.
* * *
   Иду в жаркий день за городом вдоль кирпичной развалившейся стены, в одиночестве и тишине, потный, босой, в расстегнутой рубашке.
   Слышу отдаленные голоса работающих на железнодорожном пути, музыкальный звук падающего рельса.
   Воздушная среда, где происходит падение, кажется средой водяной.
   Шагаю – никем не видимый, забытый всеми – в поисках первоначальных ощущений.
   Вижу далеко-далеко впереди себя гигантские буквы на обратной стороне фабрики.
   Овраг пересекает мой путь. Это та свалочная канава, над которой в детстве реял гений путешествий.
   Да, именно из канавы возникал этот самый мечтательный гений детства.
   Может быть, потому, что она зияла, как ров на границе города.
   Может быть, потому, что дети, приходя сюда – в такую запретную отдаленность, – знали, что, вернувшись, будут наказаны, и потому очертя голову шли на опасность – на выбегающую из-за кочек собаку, которая могла оказаться бешеной, на двух бродяг, играющих в орлянку, на мальчика в лохмотьях, показывающего солдатский с медным черенком нож, и, наконец, на водопроводную башню, единственно в такой лишь местности позволяющую приблизиться к себе вплотную.
   Она ни на что не похожа – эта башня!
   Что общего имеет она с домами города, его крышами, балконами, дворами, подъездами? Ничего!
   Она не принадлежит городу, она возвышается уже в путешествии, уже в будущем времени. Вокруг нее железная лестница. Нерусская зелень цветет у ее подножья, и нерусские круглые окошечки чернеют в ее слепом, устремленном ввысь теле.
   Аптека находилась на углу одной из главных улиц города.
   Дом, в котором помещалась она, занимал добрую половину квартала и, выходя одной стороной в переулок, нависал над ним серой громадой, высветлявшейся лишь наверху и лишь на закате, когда вспыхивали под самой крышей окна. Дом был построен в конце прошлого века и принадлежал купцу.
   В аптеку вела старомодная дубовая дверь с резьбой. Она была застеклена, и ручка ее была тоже из стекла – витая, дававшая в солнечную погоду спектр.
   Дверь ходила тяжко, и, открывая ее, человеку приходилось со всей силой тянуть ручку на себя, держась за нее, как за пивную кружку.
   За дверью поднималась лестница ко второй двери, которая была постоянно открытой.
   Между двумя дверьми образовался таким образом люк, пропитанный, смотря по времени года, то пылью, то сыростью, пронизываемый сквозняком или залитый солнцем, которое, проходя сквозь несвежее наружное стекло, становилось желтым, как солнце деревянных лавок вагона.
   Тогда же, ломясь по ступенькам, ложилась на лестницу черная тень креста, наклеенного на стекло двери.
   Однажды осенью, вечером, в слякоть, некий человек, открыв дверь аптеки, не бросил ее за собой, чтобы поспешно взбежать по ступенькам, как это делали все, но, тотчас же повернувшись, как будто из страха, чтобы не разбилось стекло, легко двигавшееся в изношенном пазу рамы, осторожно повел дверь на место.
   В дальнейшем человек, поднявшись до середины лестницы, остановился, затем повернулся вбок и, как-то скользнув на подошвах, очутился под стенкой и там замер, подпирая стенку спиной с таким успокоенным видом, что можно было предположить, что пришел он сюда, как в давно облюбованное место, и принял давно облюбованную позу.
   Над входом снаружи горела электрическая лампа. Ее лучи проникали в люк, смутно освещая человека под стенкой.
   С улицы в стеклянном четырехугольнике доступен наблюдению был только корпус человека, озаренный зеленоватым светом.
   Первое, что бросилось в глаза, был картуз, надвинутый до середины ушей, завернувшихся из-под него мочками кверху. Этот способ ношения головного убора придавал человеку жалкий и постыдный вид.
   Картуз, предназначенный для летнего времени, был сшит из светлой парусины, однако от долгого употребления во все времена года он потемнел, покрылся подтеками и приобрел бесформенность очертаний, близкую к конической пузырчатости поварских колпаков.
   Человек был толст, но, видимо, небольшого роста. Вся грузность сосредоточилась в туловище, которое он как бы поддерживал на самом себе руками, соединенными над животом.
   Голову он держал втянутой в плечи и не мог держать ее иначе, потому что жирные плечи его навалились на загривок, отчего голова пригнулась и как бы лишилась шеи, и глазам раз и навсегда определено было смотреть исподлобья.
   Одет был человек в ватный пиджак, с таким трудом обхвативший его большое туловище, что пришлось прибегнуть к помощи до отказа натянутых бязевых тесемок, чтобы соединить полы пиджака на животе и под шеей.
   Пиджак лопнул в подмышках, выпустил вату, и теперь она курчавилась по обеим сторонам спины, напоминая крылышки.
   Человек, видимо, смотрел в одну точку, куда-то вниз, в темный угол люка.
   Иногда он весь передергивался – должно быть, вследствие сырости.
   Иногда, быстро подбросив короткую руку, принимался поскребывать подбородок, как человек, внезапно наталкивающийся на мысль, утешительную в потоке неприятных мыслей.
   Порой казалось, что он засыпает. Во всяком случае, вдруг начинал он оседать, сползая стеганой своей спиной по филенкам стенки, и оседал до тех пор, пока, ослабев, не размыкались поддерживающие живот руки. Тогда он разом приходил в себя и принимал прежнее положение.
   Когда дверь открывалась и входили в аптеку люди, он с чрезвычайной суетливостью бросался навстречу и закрывал за входящими дверь.
   Этот человек был нищий.
   Наступала ночь. Все реже открывалась дверь. В аптеке погасили лишний свет.
   Нищий стал проявлять беспокойство. По всей вероятности, он ожидал, что сейчас служащие аптеки обнаружат его пребывание на лестнице и он лишится убежища.
   Теперь он уже не дремал.
   То и дело поворачивал он голову в сторону верхней двери и, видимо поднимаясь на носки, прислушивался.
   Внезапно он хватался за ручку, точно готов был бежать.
   Его выгнали. Он очутился на улице.
   Шел дождь. Улица опустела. Нищий ускорил шаг и затем побежал, помахивая крылышками.
   На перекрестке он остановился. Капли стекали с картуза на лицо ему.
   Вода журчала под обочиной. Он посмотрел: вода плыла под камнем, как рыба. Чтобы согреться, он стал приплясывать.
   Теперь, при желании посмеяться, можно было вообразить этого человека этаким постаревшим купидоном, потому что, отличаясь округлостью форм и наличием крылышек, был он, кроме того, бос и – как сказано выше – к тому же еще и приплясывал.
   Вот так спокойно, в реалистической манере, по старинке, хотелось бы мне начать роман «Нищий».
   Не знаю, как другие пишут романы.
   Золя составлял точнейший план и точнейшим образом определял дату и час, когда будет поставлена последняя точка. И не ошибался.
   Он знал наперед, в каком месяце и в какой день придет к концу та или иная глава. Я даже и не пытаюсь составить такой волшебный календарь.
   У меня в папках имеется по крайней мере триста страниц, помеченных цифрой «1». Это триста начал «Зависти». И ни одна из этих страниц не стала окончательным началом.
   Обладание писательской техникой достигается ежедневным и систематическим – как служба – писанием. Увы, мы не умеем работать.
   Я приехал отдыхать в Одессу.
   Дача расположена на плоскогорье, обрывающемся к морю.
   Я сижу на скамье в двух шагах от обрыва.
   Перед глазами у меня море.
   Я смотрю прямо вперед, не поднимаясь и не заглядывая вниз. Таким образом я вижу только план панорамы, ее задник: горизонт и море.
   Между тем имеется целый ряд планов.
   И первый образуют гребни отколовшихся от массива пластов.
   Они несколько наклонились вперед, и это вызывает в наблюдателе опасение, что в любую минуту их стрельчатая архитектура может превратиться в прах едва ли не от удара птичьего крыла. Так суха и просвистана ветром их порода – простая глина, кажущаяся гранитом лишь благодаря пустынности ландшафта и яркости солнца, – два обстоятельства дают этим воздушным замкам возможность бросать могучую тень лунных пиков.
   Далее следуют уступы, покрытые зеленью, запыленной до сходства с мельхиором.
   Что это за флора? Я не видел на юге, на морском берегу, того, что принято называть травой.
   Закорючки, уроды, карлики торчат между кочек из сожженной земли.
   Правда, наблюдения производились в начале августа, я лазил по природе, как по городу после пожара.
   И в самом деле: нога вдруг запутывается в длинном стебле, которому положено виться, и стебель этот сух и шершав, как провод в изоляционной обмотке; и я боюсь дернуть ногой, так как не вижу начала этого стебля и могу предположить, что от рывка может рухнуть то вот стропило, соединенное с проводом, – стропило, которое стоит торчком и которое, – если перестать развлекаться метафорами, – есть просто серый запыленный ствол дерева.
   Я сижу на скамье.
   Размеры – вещь условная.
   На краю оврага – на самом краю, даже по ту сторону – растет какое-то зонтичное. Оно четко стоит на фоне неба.
   Это крошечное растение – единственное, что есть между небом и моим глазом.
   Я вглядываюсь все сосредоточеннее, и вдруг какой-то сдвиг происходит в моем мозгу: происходит подкручивание шарниров мнимого бинокля, поиски фокуса.
   И вот фокус найден: растение стоит передо мной просветленным, как препарат в микроскопе. Оно стало гигантским.
   Зрение мое приобрело микроскопическую силу. Я превращаюсь в Гулливера, попавшего в страну великанов.
   Жалкий – достоинства соломинки – цветок потрясает меня своим видом. Он ужасен. Он возвышается как сооружение неведомой грандиозной техники.
   Я вижу могучие шары, трубы, сочленения, колена, рычаги. И тусклое отражение солнца на стебле исчезнувшего цветка я воспринимаю теперь как ослепительный металлический блеск.
   Таков зрительный феномен.
   Вызвать его нетрудно. Это может сделать всякий наблюдатель. Дело не в особенности глаза, а лишь в объективных условиях: в комбинации пространства, вещи и точек зрения.
   У Эдгара По есть рассказ на тему о подобном феномене. Человек, сидевший у открытого окна, увидел фантастического вида чудовище, двигавшееся по далекому холму. Мистический ужас охватил наблюдателя.
   В местности свирепствовала холера. Он думал, что видит самое холеру, ее страшное воплощение.
   Однако через минуту выяснилось, что чудовище небывалой величины есть не что иное, как самое заурядное насекомое, и наблюдатель пал жертвой зрительного обмана, происшедшего вследствие того, что насекомое ползло по паутине на ничтожнейшем расстоянии от наблюдающего глаза, имея в проекции под собой дальние холмы.
   Нужно видеть мир по-новому.
   Чрезвычайно полезно для писателя заниматься такой волшебной фотографией. И притом – это не выверт, никакой не экспрессионизм! Напротив: самый чистый, самый здоровый реализм.
   Надоело смотреть на море.
   Иду на зады дачи.
   Выхожу за калитку. Степной простор. Вдали трамвайная станция по дороге в Люстдорф. В степи стоит водопроводная башня. (Описание башни смотри в четвертом отрывке. Впрочем, там описана другая башня: «нерусская зелень, нерусские окошки»... Здесь никакой зелени. Непосредственно из голой степи торчит семидесятиметровая башня.)
   Местность принадлежала некоему Высоцкому. Так она до сих пор и называется в трамвайном маршруте: дача Высоцкого.
   Некогда Высоцкий решил взять в свои руки водоснабжение окрестностей и для того построил башню. Кто-то судился с ним, кто-то откупал у него что-то, – подробности забыты.
   Давно заглохла деятельность башни, остались за ней только романтические свойства: доминировать, чернеть на закате, бросать длинную тень и быть оплетаемой полетом стрижей.
   Внутрь башни ведет туннель, где гудят слетающиеся на испражнения мухи.
   Однажды на дачу пришла аристократическая старуха с двумя девочками в сарафанчиках. Все трое сели на камни у калитки. Старуха положила на колени книгу.
   «Золя, – прочел я, – „Лурд“».
   Из книги торчали лапки очков.
   Девочки сидели чинно. Я из приличия отошел. По даче несся шепот.
   Старуха была вдова Высоцкого, девочки – ее внучки.
   Через десять минут я вернулся.
   – Это было наше, – сказала старуха, тыча пальцем в пространство.
   – Что? – спросила левая внучка.
   – Парк, – сказала старуха.
   – Какой? – спросила правая внучка.
   – Этот, – ответила старуха.
   Никакого парка не было. Было желтое пространство. На горизонте развевались бунчуки кукурузы.
   Внучки чинно молчали. Они видели только то, что можно было видеть: степь.
   Бабушка видела парк.
   А парк был вырублен еще в голодные годы окрестными жителями на топку. Ничего не осталось, ни одного дуба, ни одной липы. Даже корней не было. Уже много лет, как пространство засевалось рожью. Рожь снята. Август. Колючки. Кое-где бурьян.
   Старуха видит парк. И действительно... я вспоминаю. Гимназистом приехал я на дачу к писателю А.М. Федорову, на которой и сейчас поселился. Действительно, зеленые купы громоздились у подножья башни, белели беседки. Помню: был парк – знаменитый парк Высоцкого.
   – Это тоже было наше, – произносит старуха.
   – Что? – спрашивает левая внучка. Девочка видит столбики и колючую проволоку – огород.
   – Тыква? – спрашивает правая внучка.
   – Дом с колоннами.
   Старуха видит то, чего нельзя видеть. Это похоже на палеонтологию.
   Старуха – палеонтолог. Она видит прошлое земли. Девочки понемногу обалдевают.
   – Это тоже было наше? – спрашивает внучка, кивком указывая на трамвайную станцию.
   – Да, – отвечает бабушка. – Розариум.
   – Что? – спрашивает правая внучка.
   – Розариум, – подтверждает бабушка, – это тоже было наше.
   Перед ней цветут розы допотопного периода. Вечером все трое сидят на скамье над обрывом. Я приближаюсь. Силуэт старухиной головы сердечкообразен. Восходит луна. Тихо рокочет море. Прислушиваюсь к беседе.
   На этот раз бабушка выступает уже прямо в качестве палеонтолога.
   – Море, – говорит она, – образовалось впоследствии. Прежде здесь была суша.
   – Она была наша? – спрашивают внучки.
   – Да, – говорю я. – Все было ваше! Некоторые ученые утверждают, что Луна есть часть Земли, оторванная некогда кометой. На месте отрыва образовался Тихий океан. Луна, как видите, существует самостоятельно. Но это ничего не значит. Она тоже была вашей!
   1937

ЗРЕЛИЩА

   Я подошел к башне. Собственно говоря, это была не башня. Труба. Немногим больше пароходной.
   Наверху чернела дверь.
   К двери вела деревянная лестница.
   Все сооружение казалось чрезвычайно шатким.
   Билеты выдавались через маленькое окошечко. Невидимая кассирша. Только одна рука, выбрасывающая на крохотный подоконник мелочь.
   Я поднялся по лестнице и очутился внутри трубы. Я стоял на балконе и смотрел вниз. Внизу, освещенные дневным светом, шедшим в раскрытую дверь, стояли красные мотоциклы. Дверь имела вид светлого четырехугольника, как двери в склады или мастерские. Четырехугольник света падал на земляной пол. Вся картина носила очень летний характер. На пороге двери зеленела трава.
   На балконе, кроме меня, стояло еще несколько десятков зрителей. Преимущественно мальчики. Они то и дело принимались хлопать, выражая нетерпение.
   В дверь внизу вошли мужчина и женщина. Женщина была в брезентовых бриджах так называемого фисташкового цвета и в черных крагах. Эта одежда подчеркивала ее юность и худобу.
   Они сели на мотоциклы и надели очки. Тут мне показалось, что вид этих мотоциклов не совсем обычен. Я бы сказал, что к ним было что-то прибавлено или что-то от них отнято – с таким расчетом, чтобы они производили устрашающее впечатление. Повторяю, что мне показалось. В дальнейшем я не проверил правильности моего восприятия, так как после окончания номера мне было не до того, чтобы рассматривать мотоциклы. Однако я не могу отделаться от впечатления, что эти машины отличались странной, я бы сказал коварной выразительностью.
   Первой выступила женщина. Она стала ездить по стене. Вообразите себе трек ни больше ни меньше как в 90°. То есть это была езда под прямым углом к вертикали.
   Машина описывала круги. Иногда казалось, что вместе с седоком она вылетит за край! Усилий воли стоило не отшатнуться в эту секунду. Я делал усилие и не отшатывался, понимая, что это маленькое мужество просто необходимо, чтобы совершенно не пасть в собственных глазах.
   Производя вихрь, она проносилась мимо меня. Затем я видел сзади – быстро удаляющаяся фигурка с пригнувшимися плечами.
   Так как всякий раз, когда она проносилась мимо, я испытывал испуг, то потом в стремительном улепетывании этой маленькой, щуплой фигурки, оседлавшей тяжелую машину, я усматривал какое-то лукавство. Я даже ожидал иногда, что фигурка на меня оглянется.
   Труба, сколоченная из досок, сотрясалась. С ужасом я узнавал в ней просто бочку.
   Ко всему еще стрельба мотора. Великолепный, сухой, высокого тона звук.
   Когда номер окончился, я был глухим. И в немой тишине я видел, как мотоцикл, скатившись со стены, остановился и женщина, продолжая сидеть в седле, подняла руку. Затем она сняла очки, и, вместо широкоглазой маски кузнечика, в воздухе, как в зеркале, появилось полное прелести человеческое лицо.
   Когда я удалялся от башни, я увидел, что ее опоясывает надпись: «Мотогонки по стене».
   Громадные печатные буквы. Башня весело белела в чистом воздухе Парка культуры и отдыха.
   В свое время нечто подобное проделывали велосипедисты. Они ездили внутри гигантской корзины. Зрители видели их через прутья.
   Конечно, это не было так эффектно, как номер с мотоциклами. Фигура велосипедиста настраивает на юмор. Тем не менее аттракцион был потрясающей новинкой.
   В каком году состоялась его первая демонстрация?
   В тысяча девятьсот десятом?
   Цирк был еще старым. Происшедшие благодаря техническим открытиям видоизменения в жизни города еще не отразились в цирке.
   И первым из мира техники проник на арену цирка велосипед.
   До этого я помню демонстрацию каких-то электрических чудес. Аттракцион выдавался за научный опыт и носил серьезное название: «Токи Николая Тесла». Но это было фокусничество. Зритель должен был поверить, что перед ним человек, остающийся невредимым, несмотря на то, что сквозь него пропускают токи необычайной силы.
   Велосипед произвел огромное впечатление. Мне кажется, что именно езда по наклонному треку была первым видом цирковой работы с велосипедом, и только впоследствии циркачи стали работать на выложенном на арене полу из белых полированных досок. К этому времени номер велосипедистов превратился в комический. Так как велосипедный спорт получил широкое распространение, то, для того чтобы велосипед не потерял своего права удивлять, пришлось призвать ему на помощь клоунаду. Обыкновенного – из мира техники – велосипеда не стало. Он распался на свои два колеса. И этой возможностью завладели эксцентрики.
   Мотоцикл грозен. С ним не поиграешь. Когда мы думаем о том, что скорость связана с опасностью, то не образ автомобиля возникает в нашем сознании, а именно образ мотоцикла, стремительно перечеркивающего поле нашего зрения.
   Младший брат меланхолического велосипеда кажется злым, нетерпеливым, не поддающимся приручению. Он трясется от злобы, фыркает. Если тот носился, как стрекоза, прозрачный и хрупкий, то этот летит, как ракета.
   Я хочу ответить себе на вопрос, в чем секрет особого впечатления, которое производит на зрителя такой аттракцион, как мотогонки по стене... А производит он действительно ни с чем не сравнимое впечатление.
   Секрет в том, что в зрелище человека, движущегося по вертикали, есть элемент самой сильной фантастики, какая доступна нашему сознанию. Это та фантастика, которая создается в тех случаях, когда перед нашим земным зрением происходит какое-либо событие, имеющее своей причиной неподчинение закону тяжести.
   Такие события составляют предел фантастики. Они наиболее необычайны для нашего земного восприятия, потому что, когда они происходят, перед нами на секунду возникает картина какого-то несуществующего мира с физическими законами, противоположными нашим.
   Аромат сказочности мы чувствуем, когда видим прыгуна, делающего сальто-мортале. Безусловно, прыгун самая фантастическая фигура цирка.
   Цирк учел силу воздействия на человека всяких зрелищ, в которых нарушаются наши обычные представления об отношениях человека и пространства. Большинство цирковых номеров построено на игре с равновесием: канатоходцы, перш, жонглеры.
   Что же получается?
   Цирк волшебным языком говорит о науке! Углы падения, равные углам отражения, центры тяжести, точки приложения сил – мы все это узнаем в разноцветных движениях цирка.
   Это очаровательно.
   Мы видим смелого и сильного человека, который настолько уверен в себе, что решается на то, чтобы оспаривать границы, поставленные ему природой.
   1937

МЫ В ЦЕНТРЕ ГОРОДА

   Мы, жители большого города, не слишком ценим одну удивительную возможность, которая предоставлена нам: в любой день каждый из нас может побывать в зоологическом саду.
   Мы в центре города.
   Десять минут езды на трамвае отделяет нас от фантастического мира. Причем этот мир, не имеющий ничего общего с городом, находится как раз там, где город проявляется в своих самых ярких формах.
   Вот мы сходим с трамвая.
   Высокие дома.
   Скрещения трамвайных линий.
   Здесь сильнее, чем где-либо, ощущаешь, что находишься именно в городе. Это одно из наиболее лязгающих мест Москвы.
   Трудно допустить, что всего в нескольких шагах от стеклянной будки, где происходит распределение сигналов уличного движения, живут волшебные существа.
   Мы входим в ворота.
   Сквозь заросли светится пруд.
   Пока ничего удивительного! Пока только лебеди! Они даже несколько разочаровывают. Обычно мы представляем себе изогнутые шеи. Лебединая шея! Она оказывается прямой и как бы мохнатой.
   Правда, они скользят!
   И это скольжение в тени наклонившихся над прудом ветвей создает впечатление тишины.
   Нет, лебеди не разочаровывают. Мы оглядываемся на них, когда удаляемся от пруда. Прекрасная птица! Птица легенд, песен, метафор.
   На горе стоит слон.
   Люди облепили гору.
   Слону жарко. Его дыхание слышно по крайней мере в пяти метрах. Он переступает с ноги на ногу. Глаз его похож на человеческий. Добрый и как бы смеющийся глаз.
   Странно смотреть на слона! Грозное животное. Оно вырывает деревья с корнем. Ни один хищник не нападает на слона. Слон был боевой машиной, устрашающей и разрушительной. И вместе с тем глаз улавливает во внешнем его виде какую-то кротость форм. Чем-то он похож на младенца!