«150 000 000». Новая поэма Маяковского. К нам она не дошла. Но мы знали, что он выпустил ее без подписи. Он хотел, чтобы авторство не закреплялось. Пусть каждый вносит свои дополнения. Поэзия исходит от народа. Уже тогда он не представлял себе иной деятельности поэта в революции, как создание эпоса, – создание такой поэмы, которую народ признал бы своей.
   Маяковского нет в живых, и мы рассказываем о нем молодежи. Он был очень высокого роста, сильного сложения, широкоплечий. Он мощно стоял, ходил широкими шагами, носил трость. Высокая фигура мужчины в шляпе и с тростью.
   Рассказывали, что перед отъездом в Америку он спросил кого-то, не будет ли для него затруднением то, что он незнаком с боксом. В Америке, мол, легко возникают драки и необходимо знать бокс. Тогда сведущий человек ответил: если уж на вас кто-нибудь нападет, то и знание бокса вам не поможет, потому что рискнет на вас напасть только чемпион.
   У него был замечательный голос. Трудно передать тем, кто не слышал, особенности этого голоса. Считалось, что у Маяковского – бас. Действительно, у него был бас, который рокотал, когда Маяковский говорил, не повышая голоса. Но иногда, когда Маяковскому нужно было перекрыть шум диспута, голос его звенел. Все стихало. Когда он был разгневан, сила, которую он применял для того, чтобы крикнуть, долго не исчерпывалась и долго еще, когда он уже молчал, сказывалась сопровождающими дыхание рокочущими звуками.
   Хотя он и сказал, что «с хвостом годов он становится подобьем чудовищ ископаемо-хвостатых», однако в свои тридцать семь лет он не изменился внешне: признаков постарения на нем не было, он был так же прям, развернут в плечах; когда в разговоре он утверждал что-либо, тогда челюсти его двигались так, как будто он разгрызает...
   Трудно литературными средствами создавать портрет. Получается накопление отдельных черт, и читатель, запоминая их в механическом порядке – одну за другой, как они предложены писателем, – не получает того краткого впечатления, которое дает живой образ.
   Однажды я остановился перед витриной, где выставлены были пожелтевшие на солнце книжки библиотеки «Огонька», и только с двух портретов был направлен на меня взгляд, который заставил меня думать о том, что такое жизнь. Один портрет был Чаплина, другой – Маяковского.
   Существовало мнение о том, что Маяковский резок, груб, высокомерен. Действительно, в пылу диспута, стоя на эстраде, в расправе с пошлостью, он казался таким. Его реплики, которые повторяются до сих пор, были уничтожающими. Но те, кто знал его ближе, скажут, что он был учтив, даже застенчив. Не было хозяина радушней, чем он. И одним из главных его свойств было чувство товарищества.
   Разговаривать с ним было наслаждением. Он был остроумен, все понимал, уважал собеседника, был нежен с друзьями и с женщинами. Эта нежность, исходящая от большого и сильного человека, была особенно обаятельна, так как она говорила о том качестве, которое сильнее других привлекает сердца и которое присуще настоящим художникам. Это качество – человечность художника.
   Суждения Маяковского отличались самостоятельностью, и ожидать его реплик, следить за ходом его мыслей было настолько увлекательно, что каждый из нас охотно променял бы любое времяпрепровождение на беседу с Маяковским.
   Особое значение приобретало каждое собрание, когда на нем присутствовал Маяковский. Его появление электризовало нас. Мы чувствовали приподнятость. Приятно было разглядывать его. Рукав, записная книжка. Папиросы. Он был поистине знаменитостью, большим человеком, той личностью, внимание которой кажется уже признанием твоих собственных качеств – и этого высокого лестного внимания всегда хотелось у Маяковского заслужить.
   Его суждения передавались из уст в уста. О нем много говорили. Как он относился к этому? Как он оценивал это? Был ли он тщеславен? Не знаю. Во всяком случае, никогда нельзя было сказать, что он «красуется». Наоборот, он проявлял стремление снижать многое. Родственная Толстому нелюбовь к общепризнанным ценностям часто сказывалась в нем. Желание назвать все по-своему. Он выступал в Ленинграде в одном из институтов. Я сидел в зале. По бокам сцены стояли колонны. Он отвечал кому-то на вопрос и, строя какой-то пример, привлек в него колонны. «Ионические колонны, – сказал он и вдруг добавил: – Как любит выражаться Олеша». Неожиданность этого хода ошеломила меня. Аудитория смеялась. Потом я понял: он не хочет повторять готового термина – да еще такого «красивого». Ионические колонны? Этот термин существует давно? Неправда. Его выдумал другой писатель – Олеша. Этим ходом Маяковский утвердил, во-первых, свое неуважение к авторитетам, а во-вторых, спародировал писателя, с методом которого он не согласен.
   От Маяковского я услышал однажды:
   – Я могу хорошо относиться к человеку, но если он плохо написал, я буду ругать его, несмотря ни на что!
   Он был очень строгим судьей. Его боялись. Он в лицо высказывал самые резкие мнения. Многие не любили его за это. Как всегда, фигура большого художника, независимого и уверенного в себе, вызывала у многих раздражение. Поджидали его срывов. Постоянно говорили о том, что Маяковский «кончился». В последний раз я видел Маяковского на диспуте по поводу постановки «Бани». Его ругали, обвиняли в непонятности, в грубости, в примитивизме, говорили даже, что он халтурит.
   Можно ли было возвести более страшное обвинение на Маяковского, чем обвинение в халтуре, в недобропорядочности? И это говорилось тогда, когда, создавая «Баню», Маяковский искал новых форм народного театра.
   Через некоторое время я увидел его мертвым в его квартире, в Гендриковом переулке, на кровати – он лежал в позе идущего, как впоследствии передал свое впечатление Борис Пастернак.
   Маяковский много путешествовал. Он сам говорил, что путешествия ему заменяют чтение. Есть мексиканские, нью-йоркские и парижские фотографии Маяковского. На одной виден пустой цирк, где происходят бои быков, – и стоит над этим огромным пространством фигура Маяковского.
   Если путешествия заменяли ему чтение, то, значит, он извлекал из путешествий то, что извлекают из книг: мысли о мире, о жизни, о себе. Путешествуя, Маяковский думал, накапливал выводы, строил свою концепцию мира.
   Есть у Маяковского стихотворение «Товарищу Нетто – пароходу и человеку». В самом названии уже дана такая новизна, которая не могла бы появиться в поэзии старого мира. Это совершенно новая философия – могущественно реалистическая, – резко противоположная меланхолическому тону всей мировой поэзии. Это первая эпитафия в поэзии социализма.
   В этом гениальном стихотворении Маяковский высказал все те выводы, которые создались у него после того, как он осмыслил мир. Только та жизнь замечательна, которая отдана борьбе за коммунизм.
 
Это он,
Я узнаю его,
в блюдечках-очках
спасательных кругов
– Здравствуй, Нетте!
Как я рад, что ты живой
дымной жизнью труб,
канатов и крюков.
 
   Поэт видит друга – убитого коммуниста – живым. Сперва это видение пугает его. Потом он говорит себе: не загробный вздор! Убитый друг живет перед ним в виде парохода. В виде вещи. В виде создания других людей. Маяковский как бы говорит: остаются живыми погибшие ради победы пролетариата. И это не загробный вздор!
 
Мы идем сквозь
револьверный лай,
Чтобы, умирая,
воплотиться
в пароходы,
в строчки
и в другие долгие дела!
 
   Такова концепция жизни и смерти Маяковского. Отдав свой гений на службу пролетариату, он, как и друг его – убитый дипкурьер, – остался живым в своих строчках, в примере героической жизни и славе, которой увенчал его пролетариат.
   1936

ДНЕВНИК СТЕНДАЛЯ

   В четвертом номере «Интернациональной литературы» напечатано несколько страниц из дневника Стендаля.
   Они замечательны, как и все, что написал этот удивительный человек.
   Особая их ценность в том, что в них Стендаль высказывается о литературе и театре.
   Получается своеобразное впечатление, когда читаешь эти страницы. На первый взгляд – это ряд критических заметок. Молодой Стендаль посещает театры и потом пишет в своем дневнике нечто вроде рецензии.
   Например:
   «Тальма играет Сида не очень хорошо. Ему недостает одного – смелости быть естественным».
   Но в этих рецензиях так сильно проявляется личность автора, что, соединенные вместе, они создают яркий человеческий образ, создают героя. И дневник, таким образом, становится похожим на роман. Да, это роман! Роман о молодом человеке, который приехал в Париж, чтобы завоевать славу. Каждая критическая заметка полна тайных замыслов. А замыслы эти – писать лучше, чем все, «сделаться великим поэтом».
   Стендаль полон сил. Он высокомерен. Послушайте, что он говорит:
   «Я ставлю ее (трагедию Корнеля „Родогуна“. – Ю. О.) сразу же после „Андромахи“ и „Федры“; таким образом, по степени красоты она является четвертой или пятой французской пьесой».
   Я ставлю ее. Собственная оценка кажется ему единственно правильной, абсолютной.
   «Шекспиру, такому естественному, страстному и такому сильному, недостает только сценического искусства Альфиери и корнелевского умения писать стихи, чтобы достичь вершины совершенства».
   Так свободно рассуждает он о Шекспире. Претит ли нам это? Нет! Мы чувствуем, что это голос человека, имеющего право говорить... И он объясняет нам, откуда у него это право:
   «Впрочем, все, что я только что написал, не было бы понятно Тенсену или кому-либо другому, если б я им это сказал. Они не видят вещей, на которых основана эта истина. В этом нет ничего удивительного. Они ведь не думали о них с самого детства, как я». (Подчеркнуто мною. – Ю. О.)
   Многому Стендаль поклоняется, многое восхищает его, однако какое бы произведение он ни разбирал, он почти всегда замечает:
   «Я чувствую, что мог бы сделать много лучше».
   Он исправляет про себяпочти все чужие произведения! Раз десять встречается в дневнике это слово: переделать. Он переделывает Мольера, Корнеля, Вольтера.
   Какие надо ощущать в себе силы, чтобы в программу будущей деятельности включать не только свои замыслы, но еще и переделку чужих, уже прославленных, уже признанных совершенными произведений. Причем это желание переделать никогда не сопровождается у него иронией или раздражением. Нет, это высказывается весело, с энергией.
   «В „Сиде“ многое можно исправить: стансы в конце первого акта – это только рассудочные мысли человека о движениях его сердца, значит, он взволнован не весь. Химена сразу же начинает обращаться к Сиду на „ты“, а потому нет этого чудесного смешения „ты“ и „вы“».
   Переделать!
   Ни больше ни меньше как переделать «Сида»!
   Об одной «ничего не стоящей» пьесе Стендаль говорит, что не мешает ее переделать, чтобы иметь удовольствие видеть ее на сцене.
   Вот какое хозяйство было у этого человека!
   Он заявляет, например, что мог бы переделать много сюжетов Гольдони на французский лад. И притом его пьесы ничего не имели бы общего с пьесами Гольдони.
   Стендаль связан для нас с Толстым. Толстой сам говорит о том влиянии, которое оказал на него Стендаль. Примеры известны. В «Пармском монастыре» юноша Фабрицио мечтает увидеть Наполеона. Ради исполнения этой мечты он идет на рискованную авантюру. Но в тот момент, когда судьба показывает ему Наполеона, юноша пьян и даже не знает, что в группе всадников проскакал перед ним Бонапарт.
   Толстого поразила эта сцена. Она была «в его духе». И впоследствии она проступила в «Войне и мире». Образ Фабрицио на поле Ватерлоо родствен образу Пьера Безухова на поле Бородина. Также много общего между поведением затесавшегося в битву Фабрицио с экзальтацией Николая Ростова, наблюдающего свидание монархов в Тильзите. Об этом писалось не раз. Теперь возьмем дневник. Разве не характерно и для Толстого это желание исправлять, переделывать? Разве Толстой в глубокой старости не занимался тем, что ставил отметки авторам, которых прочитывал? Причем произведения разбирались по отрывкам, и за каждый отрывок автор получал особую отметку. Известно, что Толстой переделал рассказ Мопассана «Порт» в рассказ «Франсуаза».
   Излагая содержание «Короля Лира», Толстой замечает относительно одной из сцен:
   «В этом четвертом действии сцена Лира с дочерью могла бы быть трогательна, если бы ей не предшествовал в продолжение трех актов скучный, однообразный бред Лира».
   Сцена могла бы быть трогательна.Не значит ли это, что Толстому захотелось самому написать заново эту шекспировскую сцену?
   Какое ревнивое отношение к литературе!
   То же и у Стендаля:
   «Я переделывал про себя каждую деталь пьесы во время игры».
   Каждую деталь!
   Эти два писателя, более чем кто-либо, были именно профессионалы.
   Определяя, в чем причина успеха одной пьесы, Стендаль говорит, что в пьесе идет речь о жизни, а жизнь любят все.
   Стендаль был участником наполеоновской эпопеи. Он не создавал ее, он был захвачен ею и двигался вместе с ней.
   «Мы совсем близко видели Бонапарта. Он проехал верхом в пятнадцати шагах от нас, он был на прекрасном белом коне, в красивом новом костюме, в шляпе без украшений, в форме полковника своей гвардии с аксельбантами. Он много раскланивался и улыбался. Театральная улыбка: показывает зубы, а глаза не смеются».
   Таков потрет Наполеона, созданный молодым Стендалем. Дата записи – 1804 год, 14 июля. Уже все есть в этом отрывке, что впоследствии делает Стендаля великим писателем-реалистом.
   Следует всем, особенно тем, кто занимается литературой, прочесть эти страницы дневника Стендаля. Прочесть с тем ревнивым отношением к литературе, которое так поразительно в авторе дневника.
   1937

«ДОБЕРДО» – РОМАН МАТЭ ЗАЛКИ

   Добердо – это название села. Автор слышит в этом слове грохот барабанов и мрачную угрозу.
   Война.
   Автор – лейтенант саперных войск австро-венгерской армии. Его зовут Тибор Мадран, он венгр.
   Окопы у подножия возвышенности Монте-дей-Сей-Бузи. Возвышенность занята итальянцами. Венграм нужно овладеть ею во что бы то ни стало.
   Приезжает на позиции командующий фронтом, его королевское высочество эрцгерцог Иосиф.
   Он говорит о том, как важно для исхода всех операций фронта взять возвышенность. Может быть, найдутся среди офицеров добровольцы, которые своим примером увлекут остальных?
   Собрание молчит.
   Добровольцев нет. Неловкость. Эрцгерцог уезжает огорченный.
   Так обстоят дела на фронте.
   – Что такое война? – спрашивает один из офицеров и отвечает: – Противник боится противника, а противник боится его еще больше.
   Леденящий душу страх. Мечта о том, чтобы быть легко раненным и уйти с позиций. От патриотизма не осталось и следа. Офицеры пьянствуют, играют в карты, слушают цыган.
   Возвышенность мрачно висит над окопами. Кажется, никогда ничто не изменится. Командование бессильно разжечь пыл в офицерстве и в массе.
   Но происходит следующее.
   Из итальянского окопа швырнули венграм коробку с папиросами. Там были египетские и тунисские, замечает автор. Подарок от противника! Венгры обрадовались. Ведь итальянцы тоже солдаты, они ненавидят войну, как и все, кто воюет. «Не нужно ли вам ветроупорных спичек?» – спросили итальянцы. И, не дождавшись ответа, швырнули в окоп к венграм пачку гранат. Гранаты разорвались. Это вероломство вызвало вспышку гнева и ярости среди венгров. По собственной инициативе они организуют штурм возвышенности. Героизм, к которому безуспешно призывало командование, появляется сам собой. Порыв массы приводит к победе. Неприступная возвышенность взята.
   Командование в восторге. Героев чествуют в штабе бригады. Повышения. Медали.
   Однако надвигается новая угроза. Итальянцы ведут под возвышенность подкоп с целью ее взорвать. Героический десятый полк охвачен паникой. Взрыв может последовать каждую минуту.
   Командование считает, что солдаты проявляют чрезмерную нервозность. Возможность подкопа, по мнению командования, сомнительна.
   Лейтенант Тибор Мадран бьет тревогу. Его не слушают. Его даже ставят на место, находя его активность шокирующей. Лейтенант должен понять, что на позиции не сегодня-завтра приедет эрцгерцог. Это главное. Это гораздо важнее, чем какой-то воображаемый подкоп. Приезд его королевского высочества! Как можно поднимать панику?
   Но лейтенанту удается разоблачить шпиона, действовавшего в штабе. Геологическая карта возвышенности, доказывающая возможность подкопа, как оказалось, сознательно утаивалась.
   Все меняется. Лейтенант становится героем дня. Ведь он спас эрцгерцога! Ведь если бы взрыв произошел в ту минуту, когда его высочество... Лейтенанта чествуют. О десятом полку, который в паническом страхе ожидает смерти, никто, кроме лейтенанта, не думает.
   И десятый полк взлетает на воздух. Такова фабула романа Матэ Залки.
   Перед нами один из эпизодов империалистической войны. Он полон драматизма, и следишь за его развитием с необычайным волнением.
   Хочется отметить отдельные сцены. Превосходно изображена встреча эрцгерцога с офицерами. Эрцгерцог предлагает добровольцам записываться. Даже вынут блокнот. Никто не записывается. Напряженного молчания не выдерживает молодой офицер, только что прибывший на фронт. И скорее от вежливости, чем от воодушевления, он делает шаг вперед.
   Книг о войне написано много. Среди них есть книги, принадлежащие перу первоклассных мастеров. С ними соревноваться трудно. И если многие сцены романа Матэ Залки вызывают в памяти сцены из других замечательных романов о войне и при этом обходишься без сравнения и уступок, то это говорит о большой удаче автора.
   К таким сценам относится замечательная сцена – офицер в отпуску оказывается у проститутки и по запаху клея догадывается, что попал в дом, где живет сапожник. Офицер вспоминает своего отца – отец его тоже сапожник.
   «Девушка думала, что офицер еще пьян, но вдруг Мартын широко раскрыл глаза, посмотрел на нее, крепко прижал к себе и потом, взяв ее голову в ладони, горячо поцеловал в обе щеки.
   – Ду бист майне швестер, [2]– рыдая, сказал он».
   Полон чувства эпизод, где венгерские стрелки встречают сдающихся в плен двух итальянских солдат.
   Вообще солдатская масса изображена автором с большим мастерством – хорошо найденными красками, которые создают теплоту и человечность.
   Это роман о солдатах, о людях из народа, брошенных капитализмом в бойню. Автор хорошо знает этих людей. Мы видим, как постепенно укрепляется его связь с ними. Интересы солдат становятся его интересами. Он – защитник солдат, и этот демократизм приводит его к разрыву с высшим офицерством.
   Да, о войне написано много книг. Но книга Матэ Залки отличается от них в некотором, резком смысле. В то время как большинство авторов останавливается перед неразрешенным вопросом о сущности войны, Матэ Залка, «прощаясь с оружием», твердо знает, что такое война, каковы ее причины, кому она нужна и что требуется сделать для того, чтобы бороться с ней.
   Прощаясь с оружием, он готов взяться за него еще раз. И он хорошо знает, против кого оно должно быть обращено.
   Перед тем как стать лейтенантом, герой был студентом-филологом. Он готовился к ученой карьере. В окопах его посещает сновидение, в котором он видит себя на кафедре перед ученым собранием.
   Мечты рассеялись. Война. В начале романа лейтенант говорит:
   «О войне нельзя думать, ее надо делать – вот моя точка зрения сегодня».
   Но как может не думать о войне человек, собиравшийся быть ученым?
   «Мое угнетенное состояние усугублялось склонностью к самоанализу, к внутренним терзаниям, к разрешению разных мучительных вопросов. Ведь я интеллигентный человек, офицер».
   И лейтенант начинает думать о войне. И мы видим, как день за днем, от события к событию, от размышления к размышлению слагается в сознании лейтенанта ясная формула:
   «Ведь есть две Венгрии. Родная, удивительно красивая земля, белохатные села, тихие речки, чистые города, горы, холмы, пуста (степь. – Ю. О.), воспетая Петефи, жизнерадостные честные рабочие, славные крестьяне – это одна Венгрия. А другая – люди, предавшие и обманувшие народ, заведшие его в кровавую авантюру, люди, за низменные интересы которых страдают миллионы, люди, являющиеся самыми большими врагами народа. Это родина?
   Я больше не вздыхал, сердце билось ровно, в сознании царили покой и ясность».
   Роман кончается бегством лейтенанта в Швейцарию. Да, он стал дезертиром. Дезертиром империалистической войны. Но он будет бойцом иной войны.
   Мы читаем роман Матэ Залки, когда автора уже нет в живых.
   Как писатель, он был еще молод, он только «входил в форму». Этот последний роман его свидетельствует о росте его мастерства. Видно, как важна была для Матэ Залки литература, с какой нежностью и бережностью относился он к ней. Душа, выраженная в этом произведении, есть душа скромного человека. Он не успел еще занять в литературе того места, какое мог бы занять. Но Матэ Залка был передовым писателем. Он занял свое место в истории борьбы народа с фашизмом, он сложил свою голову в этой борьбе, защищая народ, подобно его герою – лейтенанту Тибору Мадрану, и в этом полноценность и слава этого скромного, благородного человека и героического борца.
   1937

ЗАМЕТКИ ПИСАТЕЛЯ

1

   Странная вещь, хорошие книги забываются!
   Их всякий раз читаешь как бы впервые. Казалось бы, если книга меня поразила, я должен запомнить ее во всех подробностях. Однако происходит обратное. Конечно, я помню сюжет, содержание, образы, но что-то забыто, какие-то места уходят из памяти. При повторном чтении они появляются неожиданно. Причем за несколько страниц до такого места я начинаю испытывать близкое к радости беспокойство. Ведь это одно из приятнейших переживаний, когда ты узнал, догадался, вспомнил!
   Я множество раз читал «Палату № 6» Чехова. Но при каждом новом чтении, приближаясь к концу, я испытываю это радостное беспокойство.
   Я прерываю чтение и хочу вспомнить, что же мною забыто из этих последних страниц рассказа. Но вспомнить нельзя, хоть до меня издали и доходит излучение этого забытого. И только тогда, когда торопящийся глаз схватывает среди строк, до которых я еще не дошел, слово «оленей», я вспоминаю: стадо оленей! И с необычайным удовлетворением я настигаю это вечно ускользающее из памяти место. Как я мог забыть его? Вот оно. Это в самом конце рассказа, в изображении смерти доктора Андрея Ефимыча. Он упал, и «стадо оленей, необыкновенно красивых и грациозных, о которых он читал вчера, пробежало мимо него».

2

   Какой тонкий мастер Чехов! Ведь это придумано – эти олени, пробегающие перед зрением умирающего. Но как хорошо придумано!
   Эти несколько строк ярко характерны для Чехова. Это именно Чехов, его здесь ни с кем не спутаешь. Это его прием – внезапно в повествовании несколько поэтических строк. Может быть, этот прием и дал повод говорить о чеховских рассказах как о рассказах «с настроением».
   Внезапно открывается в повествовании светлое поэтическое окошко!
   В «Учителе словесности»:
   «...все сливалось у него в глазах во что-то очень хорошее и ласковое, и ему казалось, что его граф Нулин едет по воздуху и хочет вскарабкаться на багровое небо».
   Чехов много думал о красоте. «Красивый» – его частый эпитет. Эти полные щемящего света окошки как бы открывает он из темной жизни его героев в мир красоты. В страшном рассказе о больнице для душевнобольных, о спивающемся докторе, о стороже, который избивает обитателей больницы, – вдруг «стадо оленей, необыкновенно красивых и грациозных».
   Грациозный! Ведь это – чеховское слово. С особым выражением применяет Чехов также эпитет «изящный». В «Скучной истории» есть чудесное размышление об университетских садах. В них, по мнению Чехова, должны расти сосны и дубы. Высокие сосны и хорошие дубы. Потому что студент на каждом шагу, там, где он учится, должен видеть перед собою только высокое, сильное и изящное.
   Он считал недоразумением, нелепой ошибкой то, что жизнь, которую он видел, была далека от красоты. Жизнь должна быть красивой. Она будет красивой. Таким оптимистическим утверждением пронизано все творчество этого великого писателя. Просто – именно с изяществом – произносит он это «будет».

3

   Сосны и дубы в университетских садах. Кроме всего, это еще и художественно в высшей степени! Такой образ могла родить только очень возвышенная мысль о науке.
   И затем – какое правильное распределение эпитетов. В чем красота сосны? В высоте. В чем красота дуба? В мощи. И вот Чехов говорит: высокие сосны и хорошие дубы. Отличное определение для дуба – хороший. Хороший – в смысле крепкий. Всегда приятно размышлять о том, при каких обстоятельствах возник в мозгу художника образ, который тебе нравится. И мне представляется фигура Чехова, идущая вдоль университетской ограды в один из тех ясных дней осени, когда особенно обозначаются ставшие прозрачными деревья. Высокая, черная, чуть согбенная фигура в шляпе, с бородкой, в пенсне со шнурком. Какая это милая фигура!