– Вот, почитайте, – бросала она мне, набирая номер.
   Она падает в кресло, заказывает крепкий кофе и рогалик, малюсенький рогалик, чтобы не потолстеть, вынимает сережку и, листая письма, разговаривает по телефону.
   Я беру книгу. На ней значится: Джон Фанте[21] «Спроси у пыли».
   На обложке пара скрещенных ног в плетеных ко­жаных туфлях и вязаных чулках со следами штопки. От черно-белой фотографии веет бедностью, непо­сильным трудом, борьбой за выживание, в которой каждой доллар дается потом и кровью. Я открываю книгу и натыкаюсь на предисловие Буковского.[22]
   Язык Буковского… Слова вспыхивают как искры, ощущение такое, будто кто-то дал залп салюта у ме­ня перед глазами. Я читаю и перечитываю предис­ловие как любовное письмо, затертое до дыр.
   Я заучиваю его наизусть, повторяю днем, сидя в пробке, вечером, борясь с бессонницей, на светских мероприятиях, когда возникает желание напиться от скуки. Оно звучит как предвестник скорой побе­ды. Книги меня больше не пугают, писательство уже не кажется уделом избранных и признанных, глядящих на меня с высот книжных полок, славы и мастерства. Из-за спины литературы классической и цивилизованной, изучаемой в университетах, проступают книжки неприличные и невоспитан­ные, пришедшие с улицы, напичканные словечками из обыденной человеческой речи.
   «Я был молод, голоден и пьян. Я пытался писать. Я целыми днями просиживал в лосанжелесской му­ниципальной библиотеке, и все, что я там читал, не имело ничего общего ни со мной, ни с тем, что про­исходило за окном, ни с людьми, которые меня ок­ружали. Казалось, весь мир играет в шарады, и ве­ликими писателями признаются только те, кому совершенно нечего сказать. Их тексты представля­ли собой искусную смесь условностей и изощрений: прочти и преподай другим, перевари и передай дальше. В этом был какой-то подвох, все что скры­валось за осторожным и хитрым названием „миро­вая культура“ представлялось мне подозрительным. Похоже, дореволюционные русские прозаики были последними, в чьих книгах еще встречалась игра случая или порыв страсти. Счастливых исключений было так мало, что я проглатывал их в два счета и снова принимался с голодными глазами бродить среди шкафов, заставленных скучнейшими книга­ми. Современные авторы сплошь копались в пре­красной старине и были мне неинтересны. Я снимал с полки одну книгу за другой и недоумевал: „Поче­му всем этим людям совершенно нечего сказать? Почему никто из них никогда не срывается на крик?“ Однажды я все так же наугад взял книгу, рас­крыл ее и проникся. Я оторопел, я чувствовал себя так, будто нашел золотой слиток на городской свал­ке. Я положил книгу на стол, и фразы потекли сами собой, словно несомые приливом. Наконец-то на­шелся человек, которому не чужды эмоции, кото­рый с блистательной простотой смешивает горькое и смешное. Я взял эту книгу и принес домой. Я чи­тал ее, лежа в постели, и еще не дойдя до конца, по­нял, что после Фанте литература уже никогда не будет прежней.»
   Я жадно принялась за роман и, подобно Буков­скому, почувствовала, что у меня голова идет кру­гом. Я тоже была изумлена, взволнована. Все дело в простоте, подумала я, в абсолютной простоте. Здесь нет ни ухищрений, ни высоких слов, вставленных для пущей важности, ни абстрактных идей, призван­ных свидетельствовать о высоком интеллекте авто­ра, ни манерности, ни поз. Слова Фанте – это он сам, его сущность, его душа, его повседневность, малень­кие импульсы, исходящие из нутра, из самого сердца так, что читатель чувствует их кожей. Я летела от слова к слову и была не в силах остановиться.
   «Сижу я однажды вечером на кровати в номере ма­ленькой гостиницы Банкер Хилл, что в самом сердце Лос-Анжелеса. В этот вечер мне предстоит принять жизненно важное решение касательно гостиницы. Надо сделать выбор: заплатить по счету или убраться вон, как гласит записка, подкинутая мне под дверь за­ботливой хозяйкой. Выбор непростой, есть над чем задуматься. Решение приходит само собой: я просто гашу свет и отправляюсь спать.»
   Звонит телефон, сослуживцы что-то мне гово­рят, приносят какие-то бумаги, напоминают, что ра­бота срочная, а я сижу, широко расставив локти и с обеих сторон придерживая книгу. Я смакую каждую фразу. Я сижу на кровати Бандини, как некогда пря­талась в комнате Сережи Каренина. «В то время мне было двадцать лет, и я говорил себе: черт тебя возь­ми, Бандини, не надо спешить. У тебя есть десять лет, чтобы написать великую книгу, так что рас­слабься, дыши воздухом, выходи в город, шляйся по улицам и познавай жизнь. Твоя проблема в том, что ты совершенно не знаешь жизни.»
   Мне двадцать с хвостиком, и я тоже совершенно не знаю жизни.
   Я пытаюсь писать, потому что мне кажется, что это именно то, чем мне хочется заниматься. Это единственное, что я умею, единственное, что помо­жет мне обрести себя. У меня нет денег, нет друзей, если не считать блондинистой дамы, но с ней тоже не все понятно…
   О жизни я вправду ничего не знаю. Я стараюсь дер­жаться на плаву, ощупью пытаюсь защищаться. Я не­терпелива, порою агрессивна и жестока. Я ненавижу мир, в котором у меня нет своего места. Я ненавижу людей, которые уверенно чувствуют себя в этом мире, где для меня не нашлось места. Я их ненавижу и в то же время завидую им. Как им удается так гладко гово­рить, так четко выражать свои мысли? Отчего у них такая чистая кожа, такая удачная прическа? Что они такого съели? Каким мылом моются? Какие книги чи­тали? Кто был с ними рядом, когда они произнесли свое первое слово? Кто поддерживал их, не скупясь на аплодисменты? Должно быть, они родились в доспе­хах, с самого детства жили с чувством защищенности, с верой в себя. Я изо всех сил пытаюсь на них похо­дить, но мое подражание выглядит неубедительно. Я – всего лишь бледная копия воображаемого идеала. Мне все время приходится притворяться. Я станов­люсь блондинкой-преблондинкой. Кожа у меня матовая-прематовая. Улыбка ослепительная-умопомра­чительная. Другие люди твердым шагом идут по жизни, а мне достаются лишь отдельные фрагмен­ты, позволяющие восстановить неполную картину бытия. Они пришли в эту жизнь с готовым биле­том, а я все еще стою на листе ожидания.
   Отдельные фрагменты. Цыганский мужчина в ро­ли папочки, мужчина в сарае, переодетый крестьян­кой, мужчина, разрезавший меня на маленькие кусоч­ки, мужчина коричневый, мужчина серый, мужчина с маленькими ручками. Я бывала палачом, бывала жертвой, любая роль навязывалась мне извне. Жизнь меня била, я безотчетно старалась дать сдачи. По сути, эти роли были идентичны.
   Я поднимаю голову, смотрю на красивую блон­динистую даму.
   Она вечно разговаривает по телефону, свободной рукой делая пометки.
   Я не понимаю, зачем она так со мной возится, за­чем она делится со мною своими сокровищами, ниче­го не требуя взамен. Расход-приход, расход-приход, так устроена жизнь. Ее великодушие кажется мне по­дозрительным. Великодушие всегда подозрительно.
   В конце концов я перестаю думать на эту тему. У меня появляются новые друзья: Фанте и Буковский.
   Чтобы поговорить с ними по душам, мне не придется вешаться им на шею, а потом доводить их до ручки.
 
   – Тебе ведь случалось заниматься саморазруше­нием, предлагать себя кому попало. Помнишь толстогубого в тот вечер, когда я впервые тебя увидел…
   – Я думала, посмотрим, может быть это как раз тот, кто мне нужен… Мне так хотелось, чтобы меня любили, чтобы на меня смотрели.
   – Ты готова была наделить его всеми мыслимы­ми достоинствами, объявить идеальным мужчиной, вознести на вершину своего Олимпа. Потом он бы неминуемо оттуда свалился, и ты бы мигом его воз­ненавидела, сочла себя обманутой, хотя обманул бы тебя не он, а ты сама.
   – Я же увлеклась не потому, что он привлекателен, богат и всемогущ, а потому, что он смотрел в мою сторону… Раз на меня смотрят, значит я чего-то да стою. Ради того, кто на меня смотрит, я горы готова свернуть…
   – Ради меня тоже?
   – Ради тебя я готова двигать горы, обращать вспять реки, растапливать ледники, чтобы напоить тебя водой, сдувать с вершин вечные снега, чтобы они, опустившись на твой пылающий лоб, сбили жар.
   – И все это ради меня?
   – И не только это… Я откопаю в глубинах твоей ду­ши несметные сокровища, о существовании которых ты даже не догадывался. Я освобожу тебя от всех це­пей, от всех оков, мешающих тебе расти. Я поцелуем излечу твои самые страшные раны, они зарубцуются как по мановению волшебной палочки, и ты вновь почувствуешь себя свободным и сильным, красивым и могущественным.
   – А в один прекрасный день ты, не сознавая что делаешь, отправишь меня обратно в пустыню, и бу­дешь спокойно смотреть как я умираю от жажды…
   – В один прекрасный день я, отлично сознавая что делаю, соглашусь любить тебя по-настоящему. Потому что это ты. Потому что я хочу жить с тобой. Я устала, смертельно устала от этих вечных повто­рений. Я открою тебе свои самые страшные секре­ты, чтобы ты никогда не оказался за бортом. Я рас­скажу тебе обо всех своих причудах, обо всем, что меня возбуждает. Я расскажу тебе все без утайки.
 
   Он так бережно со мной обращался, мой мужчина в черном, моя античная статуя.
   В нем было столько заботливости, столько нежно­сти и великодушия. Я с широко раскрытыми глазами принимала его спокойные подарки, которые как нель­зя лучше подходили именно мне, прямиком проника­ли в мое сердце, мою душу, мое тело, обнимали меня как вторая кожа. Подобно земле, долгое время жив­шей без воды, я жадно впивала его любовь, и от этого рубцевались все мои изломы и трещины.
   Он смотрел на меня, и под этим взглядом я сама себе казалась великаншей.
   Мы оба были великанами, и весь мир принадле­жал нам. Нам было мало вселенной. Мы шли по ней как по огромной карте, гордые и торжествую­щие, будто летели на крыльях от одного потайного грота к другому, повсюду находя несметные сокро­вища. Мы были неутомимы, неуловимы, наша жажда – неутолима. Мы не ведали опасности, не знали пресыщения. Мы были непобедимы. Так мы вступили в вечность.
 
   – У тебя болит голова?
   Он уехал на несколько дней. Я сплю в окружении его подарков, на мне его черный шарф, черная фут­болка хранит жгучий запах его подмышек. Я не рас­стаюсь с телефонной трубкой.
   – Я пришлю тебе чек, купи себе аспирину…
   Он обо мне думает. Заботливо склоняется над моей колыбелью. Подарки так и текут из его рук как из рога изобилия. Я его дитя, его младенец, я свора­чиваюсь калачиком у него на ладони. А потом он вдруг становится совсем другим, увлекает меня в свои объятия. Он такой нежный, порою страшный, порою сладкий, он стремительный и терпеливый. С ним я удваиваюсь, утраиваюсь, умножаюсь до бес­конечности и не перестаю удивляться. Он каждый раз новый, и я с ним каждый раз новая. Я стучу по дереву, чтобы это блаженство длилось долго, чтобы никто на лету не подрезал ему крылья.
 
   Я хочу знать как это было с «другими».
   С теми, кого ты любил до меня.
   Расскажи, расскажи мне про них, пусть у меня за­щемит сердце, я хочу раздуться от гордости, от со­знания того, что я заменила тебе всех этих женщин, отодвинула их в прошлое.
   Я задаю этот вопрос шепотом, склонившись над тобой.
   Ты, не поднимаясь с постели, берешь меня за го­лову и окидываешь ледяным взглядом, говоришь, четко выделяя каждое слово, словно впечатываешь их мне в мозг, высекаешь как священные заповеди на каменных скрижалях.
   – Ты первая, первая, кого я люблю всеми сила­ми души. Все остальные истории были случайны­ми черновиками, пробами, репетициями нашей встречи. Я ждал именно тебя. Я не хочу ничего рассказывать о других!
   – Нет, так нечестно, все равно расскажи, я не расстроюсь.
   – Я не хочу об этом говорить! Это ты привыкла все рассказывать! А мне нечего сказать.
   Я начинаю умолять, прижимаюсь к тебе, обхва­тываю тебя руками и ногами, чтобы расстрогать, разговорить, растопить твое сердце. Ты раздражен­но отмахиваешься.
   – Перестань… Это больше не имеет значения. Единственное, что имеет значение, это ты, и ты пре­красно это знаешь.
   – Все равно, я хочу знать.
   – Что ты хочешь знать? Тебя интересуют романы, которых больше не существует, старые, забытые чувства?
   – Меня интересует все, что связано с тобой. Я хо­тела бы знать, как ты пошел в школу, как задувал свечи на именинном пироге, как в первый раз уви­дел снег, как ты бежал в пижамке открывать рожде­ственские подарки, как целовал маму в щечку, как учился плавать и играть гаммы, как…
   Ты в бешенстве отталкиваешь меня, отодвигаешь­ся на дальний край кровати и лежишь, скрестив руки на груди. Ты молчишь, но я чувствую, как внутри те­бя кипит злость, и догадываюсь, сколько всего ты хо­тел бы позабыть, вычеркнуть из памяти. Ты лежишь неподвижно, будто ледяная глыба, напряженно уста­вившись в одну точку. От ярости твои зрачки потем­нели и расплылись. Мне становится страшно.
   – Ты сердишься?
   – С чего ты взяла?
   – Не знаю, просто мне вдруг показалось, что ты сейчас, в данную минуту, меня ненавидишь.
   – И ты с такой легкостью об этом говоришь? Те­бя совершенно не смущает, что я тебя ненавижу? Ты так в себе уверена?
   Я киваю и легонько склоняю голову набок. Я уве­рена, что ты любишь меня больше всех на свете. Когда ты прижимаешь меня к себе и начинаешь ла­скать, у меня будто вырастает новое тело, в твоих объятиях я с каждым днем становлюсь прекраснее. Я улыбаюсь, нежно дую тебе в лицо, показывая тем самым, что я люблю тебя и поэтому хочу знать о те­бе все. Я протягиваю тебе руку в знак перемирия. Ты больно хватаешь её и так сильно тянешь к себе, что я, оторопев, поднимаю на тебя глаза. Ты прижима­ешь меня к себе, падаешь на меня всей тяжестью своего тела и неистово входишь в меня. Я лежу под тобой, словно онемев, боюсь пошевелиться. Ты бе­решь меня как неодушевленную плоть, все дальше и дальше углубляешься в мое тело, не удостаивая меня взглядом, отталкивая рукой мое лицо, чтобы только не видеть его. Тебе вдруг бешено захотелось поглотить меня, раздавить, превратить в свою соб­ственность, в кусок своего тела. Когда приходит дол­гожданное успокоение, и ты все так же молча, не глядя на меня, откатываешься в сторону, я закры­ваю изгибом локтя лицо и плачу как ребенок:
   – Ты сделал мне больно.
   Ты не смотришь на меня, не пытаешься обнять. Ты говоришь суровым и каким-то чужим голосом:
   – Иногда я тебя ненавижу…
   – Я тебя тоже.
   – Ну, хорошо… Мы квиты. Можешь идти, если хочешь, я тебя не задерживаю.
   Ты произносишь это так холодно, так спокойно и безразлично, что я вздрагиваю всем телом.
   – И все потому, что я попросила тебя расска­зать о своем прошлом! Неужели ты был настолько несчастен.
   – Ты хочешь проанализировать всю мою прошлую жизнь с лупой в руке? Не выйдет. У меня нет прошло­го. Что за дебильная чувствительность! Ты и в самом деле думаешь, что все можно объяснить прошлым, и для этого пытаешься угадать, был ли я счастлив в дет­стве, много ли я выстрадал и изменяли ли мне женщи­ны? Почему все женщины строят из себя сестер мило­сердия! Когда ты так опускаешься, я начинаю тебя ненавидеть! Разве ты не понимаешь, что с нами проис­ходит что-то чудесное, необыкновенное, что я не хочу тебя ни с кем сравнивать? Ты не понимаешь, дурочка?
   Я не понимаю, как он мог так завестись из-за са­мого обычного вопроса. Почему ты бесишься? Тебя возмущает, что я прошу тебя вернуться на шаг назад, что я хочу больше знать о твоем прошлом, чтобы лучше тебя понимать? С тех пор как мы вместе, ты держишь меня в полной изоляции, ты стоишь с ру­жьем наготове, готовый выстрелить в любую мину­ту. Ты добиваешься моего расположения, задаешь кучу вопросов, стараешься узнать обо мне абсолют­но все, на руках несешь меня в ванную, моешь мне голову и лицо, не позволяешь самой за себя платить.
   Ты сделал все, чтобы мы оказались в плену у собст­венной истории. В нашем романе ты – абсолютный монарх и все решения принимаешь единолично. Я подчиняюсь тебе с радостью и легкостью, но стоит мне задать тебе простейший вопрос, проявить есте­ственное для влюбленной женщины любопытство, как ты закипаешь и отказываешь мне в том, чем я так щедро с тобой делюсь.
   За что ты мстишь?
 
   Иногда он фальшивит.
   Он начинает говорить странным голосом, как бы подражая другим людям, причем эти другие – все­гда женщины. Этот писклявый пронзительный го­лос удивительно не соответствует массивности его тела, кажется что он пришел извне, из какого-то на­вязчивого кошмара, заставляющего просыпаться в холодном поту, этот страшный резкий голос, голос старухи-чревовещательницы. Женщины, которых он таким образом озвучивает, кажутся мне нелепы­ми, безобразными марионетками. В такие минуты в нем проскальзывает что-то злое и угрожающее, как будто он сводит с ними счеты.
   – Эти женщины тебя чем-то обидели?
   – Нет, с чего вдруг? – удивленно отвечает он. Мне становится не по себе, я затыкаю уши, мне кажется, что это не он, что его устами говорит кто-то другой.
   – Ты похож на Энтони Перкинса в «Психозе»… Когда ты говоришь таким голосом, мне страшно, ужасно страшно.
   – Как ты можешь? Ты сама понимаешь, что ты сейчас сказала? Как ты можешь? Как?
   Он снова становится холодным будто каменная статуя, смотрит на меня сверху, издали.
   – Я никогда тебе этого не прощу!
   Он пристально смотрит на меня, но глаз я не отвожу.
   Мы расползаемся в разные стороны кровати, бе­рем себе по отдельной подушке, тянем одеяло, заво­рачиваемся в простыни, сооружаем целые саркофа­ги, чтобы изолировать друг от друга наши тела, которые живут своей жизнью и не желают ссорить­ся. Мы спим по отдельности всю ночь, разделенные стеной из моих и его слов.
   Утром он кладет мне руку на плечо, придвигается своим огромным телом поближе к моему и шепчет примиряюще:
   – Я больше так не буду…
   – Прошу тебя…. Когда ты так разговариваешь, мне кажется, что ты ненавидишь этих женщин, что ты вообще ненавидишь женщин.
   Он смотрит на меня как ребенок, проснувшийся посреди ночного кошмара. Я обнимаю его, укачиваю, утешаю, и он сразу успокаивается. Он недоумевает, как это он мог так забыться. Должно быть, тому виной неведомые зловредные силы.
 
   А иногда…
   Иногда он аккуратно смачивает указательный палец розовым кончиком языка и медленно прово­дит им по бровям, повторяя изгиб дуги, приоткры­вая рот, высунув от усердия язык и согнув мизинец как дурная старуха, которая наводит красоту. Я взрагиваю и отвожу взгляд. Я не хочу видеть его дурной старухой…
   Иногда…
   Иногда за столом он отнимает у меня нож и вилку и приказывает: открой рот, молчи и жуй, пока я не за­суну тебе следующую вилку. Ты мой ребеночек, мой единственный ребеночек, ты должна во всем меня слушаться. Он неотрывно смотрит на меня, так что глаза вылезают из орбит, расплываются грозной чер­ной лавой, и мне вдруг становится страшно, так страшно, что я выпускаю из рук нож с вилкой и по­корно открываю рот…
   Иногда…
   Иногда, когда мы занимаемся любовью и броса­ем в бой всю бронетехнику, стремясь напугать, ра­нить, зажать противника и обратить его в бегство, он вдруг плюет мне в лицо, оскорбляет, обзывает последними словами, теми, что можно услышать только в воинственном мраке ночей, которые невоз­можно повторить при дневном свете. Он трясется как в лихорадке, гримасничает, кажется, что в него вселился сам дьявол, с таким остервенением он гар­цует на моем теле, осыпая ударами мои губы, грудь, живот, и когда сладкая пытка подходит к концу, бес­конечное блаженство проступает в его чертах. Вол­на напряжения схлынула, его глаза теплеют, губы расслабляются, он опускает плечи.
   Наконец-то мы квиты.
   Он с религиозным трепетом покрывает поцелуя­ми мое раскрытое тело, благоговейно склонившись над ним, как над старинной иконой в заброшенной часовне. Его поцелуи – награда за мою доступность, безусловную, безграничную, за то, что я прощаю ему былые прегрешения…
   Я вытираю лицо, накрываю свое безжизненное тело измятой белой простыней и неожиданно пони­маю, что эта жестокость предназначается не мне, что она пришла из его туманного прошлого, в кото­ром я все-таки надеюсь разобраться.
   Кто была та женщина, причинившая ему столько страданий? Что между ними произошло? Что за при­зрак преследует его неотступно, бесконечно толкая на месть?
 
   Между тем враг затаился и ждет.
   Он все видит, примечает, наблюдает и готовит свой приговор. – Этот человек – ненормальный, – говорит мне враг, – совершенно ненормальный. Он порочный, испорченный. Это совсем не тот, кто тебе нужен.
   – Зря стараешься, – шепотом парирую я, – на этот раз я тебе так просто не дамся. Я ведь тоже ино­гда издеваюсь над другими людьми, копирую голос, походку. Я тоже порою веду себя как бесстыдная куртизанка, нашептываю всякие непристойности, чтобы подхлестнуть желание, соучаствую в созда­нии запретного мира, основа которого – преступле­ние, наказание и искупление. Физическая близость для того и существует, чтобы люди могли рассла­биться, избавиться от грязи и родиться заново, вый­ти из игры чистыми будто новенькая монета. Тебе этого никогда не понять. В твоем представлении жизнь – большая бухгалтерия, вечное сведение сче­тов. Тебе не дано понять, как это чудесно – про­снуться на рассвете и вспомнить, ощутить, что твое тело прошедшей ночью совершило великое путе­шествие, побывало в запретной галактике, которая принадлежит только нам двоим – мне и ему. Зна­ешь ли ты, что там даже воздух чище, даже если иногда он кажется мерзким, тяжелым и зловонным.
   Так обретается свобода, зализываются самые глу­бокие, самые грязные раны. Мы избавляемся от них, окунаясь в пучину греха. Так пишется тайная история двух любовников, не предназначенная для чтения вслух, потому что все слова человеческого языка слишком мелочны, слишком скупы и баналь­ны, чтобы передать это ощущение полета и дара свыше. Так смешиваются в едином порыве самые бе­зумные признания, перебивая друг друга подобно двум близким друзьям после невыносимо долгой разлуки. Так возникает безмолвное безмерное сост­радание, которое могут позволить себе только тела, и никогда – души, где каждый принимает отчаянную жестокость любимого как данность, познает его не­выразимую боль, открывает свою плоть, дает себя распотрошить, измучить, и если нужно, не щадит своей крови.
   – Ах! Ах! Ах! – с готовностью возражает он, – а как тебе нравится этот старческий голос, который вдруг пробивается в нем в самый неожиданный момент, те­бе не кажется это подозрительным? Все гораздо страшнее, чем тебе хотелось бы.
   Я замолкаю.
   И продолжаю защищаться. Я тоже часто веду се­бя как мальчишка: у меня мужская походка, я сую руки в карманы, ношу огромные ботинки, ковыряю в носу, ругаюсь, ору, при необходимости лезу драть­ся, смотрю прямо в глаза тому, кто мне понравился.
   Он ничего не отвечает, ждет.
   Я тоже жду. Я решила его уничтожить.
   Я решила бороться за свою любовь, любить по-на­стоящему, приоткрыть любимому человеку свое внутреннее пространство, подпустить его совсем близко. Счастье дается лишь смелым.
 
   Она учила нас быть вежливыми со всеми: с сосе­дями, знакомыми и посторонними людьми, с про­давцами и начальниками, со всеми, кто занимает высокую ступень в социальной иерархии. Располо­жение этих людей имело значение, могло сослужить нам службу. В чем именно? Этого мы толком не по­нимали. – Наша жизнь – борьба, – говорила мать, – чем больше у тебя союзников, тем лучше. Никогда не знаешь, как все повернется… Я пекусь о вашем будущем, ради него я готова из кожи вон лезть, вес­ти себя как последняя попрошайка. Добрый день, мадам Женевьев, добрый день месье Фернан, как поживаете? Какое на вас прелестное платье, какая у вас элегантная шляпа. Ваш сын стал совсем боль­шим, чудесный мальчик. Я слышала, он прекрасно учится. Они с моей старшенькой как раз ровесники, могли бы время от времени ходить куда-нибудь вме­сте… Мы, ее дети, предпочитали не задавать вопро­сов. Конечно, она была права. Жизнь – штука не­предсказуемая, лучше всех устраивается тот, кто идет напролом и не страдает от излишней гордости. Мы росли как подсолнухи, расцветающие при свете дня и закрывающиеся с наступлением темноты. Мы изо всех сил старались произвести на людей впечат­ление, улыбались, не позволяли себе ни малейшей небрежности в одежде, ни малейшей оплошности в поведении. Мы изображали образцовое семейство: милое, дружное, безупречное во всех отношениях: ни единой складки, ни единой накладки. Улыбчи­вые, услужливые, тщательно причесанные. Губки бантиком, блузки с кантиком, шляпки с бантиком. Мать гордо вышагивала во главе семьи будто от­важная генеральша, которой окружающие просто обязаны воздавать по достоинству. Ей перепадали скидки в химчистке, право на бесплатный визит к педиатру, пальтишко с капюшоном, ставшее кому-то не в пору, пара лакированных туфель, зелень ле­том, дичь – по осени, старый телевизор, билеты в оперу на откидные места, стажировка для старшего сына, приглашение на чай к старой тетушке, кото­рая была «весьма небедна», или на вечеринку с тан­цами – прекрасная возможность пристроить стар­шеньких в приличное общество.