Она не сопротивлялась. Она убеждала себя, что это было справедливо, что она должна была через это пройти, и надеялась, что однажды, расплатив­шись по долгам, снова станет свободной. Получит право любить, научится это делать. Оставалось только ждать. Не спеша познавать любовь, учиться любить и принимать.
   Пытаться понять другого человека, и ждать, ждать…
 
   Прошло десять лет, и я пытаюсь все повторить.
   Неужели танец с ножами будет длиться вечно?
   Взяв со стола письмо, я швырнула его в печку.
   Порывшись в мусорной корзине, извлекла нару­жу тюбики и баночки, протерла их полотенцем как преступник, стирающий отпечатки пальцев, сложи­ла все обратно в пакет, а пакет поставила на стол.
   Потом я вернулась в комнату и легла рядом с тобой.
   Ты спал. Ты был красивым и царственным. Звез­ды сияли на твоем гордом лбу. Я тихонько забра­лась к тебе подмышку, заняла свое законное место.
   Может быть, чтобы научиться принимать, нуж­но просто все время давать, давать неосмысленно, безрассудно, изображать любовь до тех пор, пока не почувствуешь ее всем сердцем, всем телом?
 
   – Ты прекрасно умеешь давать! – протестует Кристина. – У меня никогда еще не было такой по­други как ты! Перестань думать, что ты не умеешь любить! Ты даешь мне так много, что я чувствую себя в неоплатном долгу!
   – С подругами мне проще… Почему у меня не вы­ходит с мужчинами? Мне кажется, что любить – это принимать без обсуждения, давать, не ставя усло­вий… А они говорят: я буду тебя любить, если ты из­менишься, будешь делать то что я скажу, иначе у нас с тобой ничего не получится… Когда мы с ним ездили к морю, все было именно так! Нет, послушай, я хочу, наконец, понять! Со мною что-то не так!
   – Может, не с тобой, а с ним…
   – Это было бы слишком просто! Ты же знаешь, что обычно виноваты оба.
   – И все-таки в этой его мании заваливать тебя подарками, в этой неуемной жажде любви и облада­ния есть что-то ненормальное. Что-то здесь нечис­то… Ты ведь уже попыталась ему все объяснить, ког­да он накупил этих отвратительных пирожных! Он должен был прислушаться.
   – Он ничего не желает слушать, он любит меня так, будто на моем месте совсем другая женщина. И этой другой он изо всех сил пытается угодить, а она все не успокаивается и вечно требует большего!
   Мы, сидя рядом, смотрим на ее новую большую любовь. Он красив, статен, в самом соку. Его зовут Симон. Он невысокий, но крепкий, коренастый, яр­кий. Его внешность располагает, его репутация безу­пречна. Считается, что он «в равной мере наполняет спокойствием того, кто склонен давать, и того, кто склонен принимать». По крайней мере, так говорят.
   – Где ты его откопала?
   – На набережной. Он мне сразу приглянулся, и я подумала: почему бы не начать с него?
   – Не начать что?
   – Любить. Это может показаться глупостью, пустым ребячеством, но надо же с чего-нибудь начать. Я в самом начале пути! Ты же знаешь, у меня тяжелый анамнез.
   Кристине было восемь лет, когда ее мать сбежала из дома. В Швецию. Неожиданно для всех. С утра она по обыкновению поцеловала своих четверых детей, и те спокойно отправились в школу, а под вечер верну­лись в пустой дом. Она бросила мужа и детей и удра­ла, прихватив с собой всю мебель. И собаку. С тех пор Кристина никому не верит, и позволяет себе забыться лишь в самых крайних случаях, да и то ненадолго. Она привыкла жить в одиночестве, ничего не ждать от других, и едва на ее горизонте замаячит любовь, как она умело направляет отношения в другое русло, переводит их в ранг доверительной дружбы, остроум­ного приятельства. Прирожденное чувство юмора по­могает ей защититься от тех, кто ведет себя слишком нежно, слишком настойчиво, позволяет держать их на расстоянии. Когда кто-то признается ей в любви, она со смехом оглядывается вокруг, словно желая об­наружить того, кому предназначены эти слова.
   Она грызет заусенцы и поглядывает на своего Си­мона со смешанным чувством нежности и тоски, ле­гонько гладит его, и склонившись, вдыхает его запах.
   – Нелегкая работа! – смеюсь я.
   – Не смейся! Мне еще учиться и учиться.
   – Чему учиться?
   – Настоящей любви. Настоящая любовь всегда бес­корыстна. Ты любишь другого таким, каков он есть.
   – На таком примере научиться несложно!
   – Вся беда в том, что любить, не выдвигая усло­вий, почти невозможно. Рано или поздно любимый человек говорит или делает что-то такое, что мы чувствуем себя разочарованными.
   Я киваю. Может быть, мне тоже стоит завести безмолвного Симона.
   – Я буду на нем тренироваться, буду уделять ему время как минимум раз в день. Я буду с ним беседо­вать, признаваться ему в любви, говорить, что он красивый, независимо от того, выглядит ли он уста­лым или полным сил, и постепенно я почувствую свою ответственность, свою сопричастность. Вернув­шись вечером домой, я уже не буду ощущать себя одинокой. Ведь рядом со мной будет он.
   – Да уж, куда он денется!
   – Я буду заниматься им не спеша, без раздражения, уделять ему все больше времени, все больше внима­ния, и когда-нибудь мне, наверное, удастся расширить свои горизонты и делиться нежностью с другими людьми.
   Она замолкает, гладит Симона пальцем.
   – С ним я смогу учиться, не торопясь.
   – Он не будет сопротивляться!
   – Посмотрим, что получится. Знаешь, это требует от меня определенных усилий. Я ведь не привыкла заниматься кем-то, кроме себя. Все время я, я, я, надо­ело… Что толку быть одной…
   – Согласна. Это наша общая проблема.
   – Что меня беспокоит, так это то, что я не сильна в цветоводстве. Стоит мне взглянуть на цветок, и он немедленно вянет.
   – Они тебя проинструктировали при покупке?
   – Да, к счастью.
   – После цикламена думаешь завести собаку?
   – Вообще-то я собиралась перейти непосредст­венно к мужчинам!
   Не знаю, разумно ли это…
   – Поживем – увидим. Думаю, с Симоном у меня быстро все получится.
   Я почти завидую Кристине: какой-никакой, а все-таки выход, хотя, глядя как она колдует над своим Симоном, я едва удерживаюсь от смеха. Во всяком случае, я ее не осуждаю. Я не пытаюсь растоптать цикламен ногами, обозвать ее кретинкой и убежать, хлопнув дверью, как вероятно повела бы себя, заяви мне любовник, что он завел себе Симону и будет на ней тренироваться в любви.
   – А что бы ты делала на моем месте?
   – Ну, не знаю… Попробуй понять его. Выясни кто он и откуда, в какой обстановке рос, спроси про родителей, про детские потрясения, узнай что для него имеет значение.
   – Он никогда мне ничего не рассказывает. Никогда.
   – Значит, ты мало спрашивала.
   – Нет, что ты! Просто он принял это в штыки!
   – Людям нравится, когда кто-то интересуется их жизнью. Говорить о себе любят все.
   – Только не он!
   – Попробуй расспросить его еще раз, только как-нибудь поделикатнее. Постарайся выяснить, кого он любил до тебя. Спроси, он наверняка ответит.
   Я отрицательно качаю головой.
   – Такое ощущение, что он пытается убежать от самого себя, что он сам себя не любит, ненавидит свою прошлую жизнь. Похоже, он хочет все поза­быть, начать жизнь сначала, с чистого листа, и счи­тает меня идеально подходящей на роль партнерши по эксперименту.
   – Что позабыть?
   – Не знаю.
   – Другую женщину?
   Я и вправду не знаю. Я чувствую, что с ним что-то не так, но поставить диагноз не могу. Иногда он смотрит на меня таким безумным и затравленным взглядом, накидывается с такой жадностью, словно хочет меня проглотить, обращается со мной как с ку­ском глины, будто стремится вылепить высшее су­щество и вознести на вершины своего обожания. Ка­жется, он хочет, чтобы я жила вместо него, заняла его место. Он пытается во мне раствориться, чтобы все позабыть.
   – Иногда мне начинает казаться, что я для него не существую, что его любовь предназначена другой.
   В его теле, в его лихорадочно горящих глазах, в судорожном подрагивании ноздрей, резких пронзи­тельных интонациях ощущается невыносимая тос­ка, отчаяние затравленного раненого зверя, уставше­го от жизни, всеми силами пытающегося вырваться и убежать. Он встает на дыбы, выпускает когти, сго­рает от нетерпения, рвет и мечет. Я чувствую как от смертельной тоски немеет его тело, он начинает за­дыхаться, бьется в конвульсиях… В такие минуты он берет меня будто легкую куклу, будто легкое, кото­рого ему не хватает. Я его кислородная маска, его спасательный круг, только овладев мною, он может успокоиться, вдохнуть полной грудью.
   Моя главная задача – понять, почему мы полюби­ли друг друга, каким образом наши с ним истории пе­ресеклись, заставляя обоих пламенеть от страсти. Эта ненасытная жажда друг друга, это бешеное влечение плоти таят разгадку, ключ к тайне, которую я обязана раскрыть, чтобы продлить нашу любовь, чтобы из бесконечной стычки, утоляющей телесный голод, она переросла в нечто большее, в нечто плодотворное.
   – Переоденься сыщиком и проведи расследование. Расспроси его родственников, знакомых…
   – Мы так мало знакомы. Мы ни с кем не общаем­ся. Он не хочет, чтобы в нашу жизнь вторгались по­сторонние. Когда он столкнулся с моим братом, они общались через силу, мне показалось, что ему тя­жело видеть как я люблю брата. Он считает, что я всецело принадлежу ему. Знаешь, мне страшно, мне так страшно, я впервые не готовлю план побе­га, пытаюсь понять его. У меня такое впечатление, что даже мой извечный враг, всегда подрезавший мне крылья, находится на последнем издыхании, окончательно сбит с толку.
   – Или просто решил не вмешиваться, пришел к выводу, что на этот раз все разрешится без его помо­щи, его нынешний соперник сам себя уничтожит.
   Я смотрю на Симона и понимаю, что Кристина слегка промахнулась в выборе модели. Спокойный безмолвный цикламен меньше всего напоминал моего необузданного каменного человека.
   Сдаваться я не намерена.
   Пока мы не встретились, мне было так одиноко. С ним я познала настоящую близость, без которой уже не могу обходиться.
 
   На следующий день мы пьем кофе с Валери.
   – Знаешь, близость иногда подавляет личность, – говорит она.
   – Ты сама поняла что сказала?
   – Просто, мне кажется, ты должна больше к себе прислушиваться, прежде чем безрассудно брать всю вину на себя. Ты испытываешь наслаждение от близости, а твоя личность от этого страдает. Ты должна больше себя уважать, хватит упрекать себя во всех грехах… Подумай хорошенько… Похоже, преступница – не ты одна. Не ты одна прячешься от страшного призрака, от врага, на чей счет можно списать все свои поражения…
 
   Я жажду его. Жажду его взгляда, возносящего меня все выше и выше, все дальше и дальше. С ним я чувствую себя королевой, мне начинает казаться, что все в моей власти.
   – Пиши, – говорит он, и я пишу.
   – Хорошо, – говорит он, – продолжай в том же духе, – и я продолжаю.
   – Тебе нужно постричься, – говорит он, и я по­слушно расстаюсь с волосами.
   – Слишком коротко, – замечает он, и я снова их отращиваю.
   Он запрещает мне краситься, и я отказываюсь от красной и розовой помады, бежевого тонального крема, переливчато-каштанового контура.
   – Я хочу сделать тебе пирсинг, или, может быть, татуировку, – говорит он, – пока не решил.
   Я позволяю делать со своим телом все, что ему заблагорассудится.
   Он говорит, что нам покорятся все вершины мира, и я мысленно вдыхаю заснеженный горный воздух.
   Он говорит, только ты и я, между богом и дьяво­лом, и я принимаю поцелуи и удары, подставляю губы и все тело, доверяю ему свою судьбу.
   Я больше не могу без него жить.
   Еще в начале нашего романа, когда мы много разговаривали по телефону – ты звонил мне по де­сять раз на дню, чтобы поговорить о дожде, о солн­це, о прочитанных за завтраком газетах, о подроб­ностях твоей работы и твоей ко мне любви – еще тогда я сказала тебе, что у тебя часто меняется голос.
   У тебя их было несколько. Один – властный, рез­кий, начальственный, таким голосом ты всегда разго­варивал, когда звонил мне с работы, где привык ко­мандовать, единолично принимать решения и гонять подчиненных, другой – нежный и чувственный, так ты разговаривал, когда звонил мне вечером, лежа в постели, и наконец, еще один – быстрый, отрывистый и невнятный, свидетельствовавший о том, что ты взволнован, оскорблен или раздосадован. В послед­нем случае ты говорил скороговоркой, проглатывал каждое второе слово, и мне приходилось переспра­шивать. Если ты не соглашался говорить четче и мед­леннее, я старалась угадать хотя бы самый общий смысл твоих слов. Мне казалось, что ты летишь на полной скорости, будто за тобой по пятам гонится страшный враг, или тебя взяли в заложники, приста­вив к виску пистолет. Мы иногда даже ссорились из-за твоих голосов номер один и номер три. Первый был для меня слишком сухим и безличным, послед­ний – таким возбужденным, что мне становилось не по себе. Ты выходил из себя, говорил, что я преувели­чиваю, что нужно просто внимательнее слушать, или заявлял, что у меня проблемы со слухом и мне нужно лечиться.
   Я легко различала эти три голоса, и каждый раз, когда ты звонил, могла определить как ты себя чув­ствуешь: нормально, прекрасно или неважно.
   В тот вечер в твоем голосе слышалась досада, ты комкал фразы.
   – Что-то не так? – ласково переспросила я, слов­но говорила с заикающимся от волнения ребенком.
   – Нет, нет… Все в порядке.
   – У тебя грустный голос. Что-нибудь случилось? – Нет, ничего особенного, просто…
   Ты колеблешься, слышно, что ты в отчаянии.
   – Это так глупо… Я только что вспомнил… Завт­ра же… Я совсем забыл… Завтра День Матери, и мне придется ужинать с родителями.
   День Матери! Я должна позвонить своей матери. Она придает большое значение поздравлениям с Днем Матери, именинами и Днем Рождения, ново­годним и рождественским открыткам. Она весьма щепетильна в отношении праздничных дат, и все­гда обводит в календаре все именины и дни рожде­ния. Даже когда мать на меня сердится, и мы друг с другом не разговариваем, она посылает мне клочок бумаги, чаще всего – использованный конверт или обертку, на котором ровным и четким учительским почерком выводит: «Поздравляю с Днем Рождения. Мама». Меня забавляет, как строго она придержива­ется правил хорошего тона. Она привыкла посту­пать как принято, ее этому долго и упорно учили. Ее поздравления смотрятся белым церковным одеяни­ем поверх лохмотьев. Она кривит душой, послушно следуя чувству долга, потому что такова традиция, и она, примерная мать, не может от нее отступить. Она тщательно соблюдает ритуалы, поэтому ее совесть чиста, ей не в чем себя упрекнуть.
   – Значит мы не увидимся?
   Я произношу эти слова легко и игриво, чтобы из­бавить тебя от тоски.
   – Нет… или только после ужина.
   – Как хочешь. Давай созвонимся к концу празд­ника.
   Ты мрачно соглашаешься и вешаешь трубку.
   Раз уж завтра День Матери, отпразднуем его по полной программе!
   Я приглашу свою мать в ресторан.
   Я звоню брату в надежде, что он к нам присоеди­нится.
   – Мне что-то не хочется… Я ей утром позвоню, поздравлю. А вечером поужинайте без меня. Ты не сердишься?
   – Лучше бы ты пришел… Поговорили бы о чем-нибудь другом… А то я долго потом буду плакаться.
   – Нет уж спасибо! В отличие от вас всех я провел с ней семь лет на Мадагаскаре, так что вы – мои должники по гроб жизни.
   – Они небось уже прислали по открытке, те двое!
   – Разумеется, не дети – а живой идеал!
   Мои старшие брат и сестра. Безукоризненные в своем лицемерии. Они заблаговременно отправляют открытки, чтобы ублажить мать, а на следующий день присылают цветы. Они делают это каждый год. Где бы ни находились, на северном полюсе или в Джа­карте, они никогда не забывают поздравить мать. Они пишут рождественские поздравления на обороте цветных фотографий. Сестра снимается с мужем и целым выводком детей. Брат позирует на фоне ком­пьютеров в своем кабинете – он преуспел в этой жиз­ни и объездил весь мир. Чванливый Бигбосс в самом расцвете сил. Они чего-то добились, – трубит мать, глядя на нас с братиком, – вот что значит вовремя уе­хать. А вы все упрямитесь и продолжаете жить в стра­не, где у власти – коммуняки, на улицах – бастующие, а безработные требуют себе зарплаты! Вот если бы я вышла за американца, ноги бы моей здесь не было!
   И снова пленка перематывается назад, и одно за другим перед нами проходят горькие разочарования ее многострадальной жизни. Возражать бесполезно, она и слова не дает вставить, только просверлит в от­вет своим убийственным взглядом и наградит из­любленным припевом: «Вы меня не любите, даже не пытаетесь мне угодить. За что мне такое наказание!»
 
   Она не хочет никуда идти. У нее нет желания оде­ваться и делать прическу, она предпочла бы смот­реть Деррика. Я пытаюсь ее уговорить. Я собираюсь сводить ее «К Жерару», в маленький ресторанчик, владелец которого – мой старый приятель, так что наводить красоту ей совершенно необязательно. К тому же, я за ней заеду, а потом провожу ее домой, так что разбойное нападение ей не грозит. Моя мать все время чего-то боится. При виде любого «гостя с юга», она судорожно сжимает сумочку, в душе про­клиная неуклонно возрастающую преступность и недальновидность правительства, впускающего в страну всех этих людей, от которых ничего хороше­го ждать не приходится! Ты только посмотри, что творится в пригородах! Куда ни плюнь – всюду не­гры да арабы! Хуже, чем в Нью-Йорке!
   Я не вполне согласна с последним ее утверждени­ем, но не смею возражать и продолжаю ее уговари­вать. Я вдруг понимаю, что для меня жизненно важно отметить с ней День Матери. «В конце концов, ты же моя мама, – говорю я, когда все остальные аргументы исчерпаны, – с какой стати ты потратишь этот вечер на Деррика, когда родная дочь зовет тебя в ресторан!»
   «Ну раз ты так настаиваешь…» – вздыхает она.
 
   Жерар оставил для нас свой лучший столик. Он предлагает матери выбрать «ужин дегустатора», чтобы попробовать все его фирменные деликатесы. Мать смотрит на него с подозрением, будто он втя­гивает ее в сомнительную сделку, но добродушие Жерара непоколебимо, и она через силу уступает.
   – Можно будет забрать с собой все, что мы не до­едим, как это делается в Штатах? – интересуется она.
   – У них это называется doggy bag[25].
   Она прекрасно знает, что во Франции это не при­нято. Она спрашивает специально, чтобы лишний раз доказать мне, что французы не умеют жить по-человечески. Как можно оставлять еду, за которую ты заплатил!
   – Нет, мама, здесь так не делают, и ты сама это знаешь.
   Ее раздражает мой твердый, уверенный голос. Ее все во мне раздражает. Она замечает на мне золотые часы и интересуется: – Новые? – Да, мне их подарили. – Повезло!
   Не то слово. Владелец кафе оказался человеком порядочным и приберег их для меня.
   Она замолкает, со вздохом пожимает плечами и, будто продолжая прерванный рассказ, выпаливает:
   – И все-таки вы меня не любите! Мои дети меня не любят!
   Жерар приносит два бокала шампанского. Ее глаза вдруг загораются, она горячо благодарит его, чуть ли не кокетничает:
   – Как мило с вашей стороны!
   – Для меня большая честь принимать вас у себя, – галантно парирует он. – Вы ведь у меня впервые, а я очень люблю вашу дочь.
   Когда он уходит, мать, пригубив, спрашивает:
   – Думаешь, это за его счет?
   – Мама, сегодня твой праздник, выкинь это из головы!
   – Я не хочу, чтобы ты безрассудно транжирила деньги! Времена нынче суровые…
   – Сегодня – особый случай. Забудь о деньгах и на­слаждайся ужином!
   Я живо воображаю себе предстоящий вечер в его мучительной бесконечности. Ужинать с матерью – ра­бота тяжелая. И вдруг меня осеняет. Чудесная идея внезапно приходит мне в голову, и я, как подобает пи­сателю в минуту вдохновения, взмываю вверх и в благородном порыве устремляюсь навстречу матери.
   – Мама, знаешь, что я хочу тебе предложить? Она смотрит на меня недоверчиво и не удостаи­вает ответом.
   – Я расскажу тебе твою собственную жизнь, как будто ты – героиня романа…
   При этих словах мать выпрямляется и с интере­сом слушает, изумленно глядя на меня. Ее глаза бле­стят как у ребенка. Ей предстоит сольный выход, и зрители будут смотреть только на нее.
   По мановению волшебной палочки дочь превра­тит ее в Скарлетт О'Хара. Жалкие наряды вечной труженицы падают на пол. Она заплетает волосы в тугие косички, щиплет себе щечки, чтобы они порозовели, ее черные глаза теплеют. Она раскладывает в коляске юбки и кринолины, и замирает в томной, чувственной позе прелестной южанки. Она стано­вится красивой, совсем как раньше…
   – Значит так… Жила-была девушка. Она была са­мой красивой, самой способной, из прекрасной се­мьи. Все юноши изнемогали от любви к ней. Она не знала, кого выбрать…
   – Все так и было… Это не выдумки.
   – Но едва ей минуло восемнадцать, как отец ре­шил, что ей пора покинуть родительский дом, вый­ти замуж и жить самостоятельно. Итак, ей предсто­яло выйти замуж. Замуж так замуж, но за кого? Она не знала кому отдать предпочтение. Ей нравилось возбуждать в молодых людях безумную страсть, за­ставлявшую их сражаться за право сидеть с ней ря­дом, но остановить свой выбор на ком-то одном она не могла. К тому же, все они были еще студентами, не имели профессии. А ей нужен был человек с деньгами, с жалованьем, чтобы она не сидела на шее у отца. Другая на ее месте разозлилась бы на отца, упрекала бы его в том, что он родную дочь выстав­ляет за дверь, выкидывает на улицу, но она ничего ему не сказала…
   – Я всегда слушалась отца и не смела его судить! Его воля была для меня законом!
   – И тогда она вышла за молодого человека, по­корившего ее своим красноречием и безгранич­ным обаянием, а также своим якобы колоссальным состоянием. Она была не уверена, что выходит за него замуж по любви, но мать объяснила, что лю­бовь и брак – две вещи несовместные. Так она стала замужней дамой…
   – И тем самым загубила свою жизнь! – вставляет мать, допивая шампанское. Жерар заботливо напол­няет ее бокал.
   Она благодарит его с растроганной улыбкой.
   – … Муж из ее кавалера вышел никудышный. Он был бесконечно обаятелен, обворожителен, но на не­го нельзя было положиться. Он проматывал деньги, играл в азартные игры. Его взгляд действовал на жен­щин чарующе, и временами он ей изменял. Очень скоро она поняла, что, выйдя за него, совершила ошибку, ужасную ошибку. Но вернуться назад было невозможно. Она была замужем и ждала ребенка. Первого, потом второго, потом третьего, и наконец, четвертого. С четырьмя ребятишками на руках о бу­дущем можно было забыть. Она даже не помышляла о работе или учебе: шутка ли – кормить четырех де­тей. Ждать помощи было неоткуда, ей пришлось сми­риться и до конца нести свой крест. Чувство долга она впитала с молоком матери. С самого детства ей втол­ковывали, что единственное предназначение женщи­ны – исполнить свой материнский долг. Вся жизнь ее матери, бабушки и прабабушки служила прекрасным тому подтверждением. Надо сжать зубы, собрать во­лю в кулак и выстоять во что бы то ни стало! Жизнь – это вам не пикник. Надо оставить девичьи мечты, и не пытаться изменить свою жизнь, свою судьбу, что­бы жить так, как ты заслуживаешь…
   – Я тысячу раз хотела уйти, тысячу раз… Но не могла: куда бы я вас дела? Я была так несчастна. Я два раза пыталась покончить жизнь самоубийст­вом. Ты это знала?
   – Но страшнее всего, – продолжала я, удостове­рившись, что она все больше и больше увлекается моей историей, своей историей, и все реже меня пе­ребивает, – но страшнее всего была другая мука, ко­торую она терпеливо сносила. То была тайная, смут­ная мука, терзавшая ее изнутри. Даже лучшей подруге она бы не посмела признаться в этом несча­стье… Она хранила его в своем сердце, временами сгорая от стыда и позора.
   Мать смотрела на меня с нескрываемым любо­пытством.
   – У всех ее детей был один недостаток, ужас­ный недостаток: все они до удивления походили на человека, которого она презирала настолько, что втайне желала ему смерти. Все они были точ­ной копией своего отца, и всякий раз, нагибаясь, чтобы обнять их, она невольно замирала, узнавая в них его улыбку, его волосы, его интонации, его роковое обаяние. Дети не позволяли ей забыть не­навистного мужа. Она была окружена плотным кольцом врагов. Вечерами она плакала над своей загубленной жизнью, которая, по сути, кончи­лась, так и не успев начаться.
   – Ты права, в двадцать шесть лет я поняла, что мне нечего ждать от жизни… Подумать только! Сколько всего я могла бы сделать! У меня было столько гран­диозных планов, столько надежд, столько сил… но судьба распорядилась иначе!
   – Она была зла на весь мир, на своих подруг, вы­глядевших счастливыми, имевших работу, надежно­го мужа, деньги. Чудовищно нелепое существование приводило ее в отчаяние. У нее не было ни денег, ни профессии, ни покровителей. Помощи и поддержки ждать было неоткуда. Безвыходность ситуации при­водила ее в неистовство, в бешенство, и она невольно срывала ярость на близких, которых кляла на чем свет стоит, и на четверых своих детях. Дети были яр­мом, которое ей предстояло нести до тех пор, пока они не вырастут и не смогут сами себя прокормить.