Господин следователь и сейчас время от времени приподнимал крышку люка и смотрел вниз на маленькое и слабое тело, обильно покрытое волосами, напоминавшими проросшую черную пшеницу. Глядя вниз, он недоумевал, как это может быть, что по лицу заключенного годы пролетают быстрее, чем по его собственному лицу, при этом он, конечно, и вообразить не мог, что тело, ставшее предметом его служебных интересов, доступно его наблюдению лишь сквозь чужую, то есть чью-то третью, душу, которая, таким образом привнося непредвиденные затруднения в дело господина капитана фон Витковича, представляет собой серьезную угрозу официальному расследованию всех его обстоятельств в целом.
   Разумеется, охранники получили строжайший приказ немедленно сообщать господину следователю о любых изменениях в поведении заключенного, так что они бдительно следили за своей жертвой, которая со своей стороны следила за чужой душой, на дне которой находилась. В таком наблюдении и для одной и для другой стороны время бежало быстро, и вот наступило уже упомянутое солнечное утро (как заметил господин фон Виткович, чужой душе было известно, что наверху, над ними, утро и светит солнце, притом что сам он этого не знал, и знать не мог). Итак, в то утро господин капитан пришел к бесспорному выводу, что чужая душа, внутри которой он в тот момент, сидя за столом, завтракал, была гораздо медлительнее его настоящей души. А некоторое время спустя, ночью (если это действительно была ночь), капитана фон Витковича разбудил кашель. В густом мраке его камеры кто-то кашлял. Кашляла чужая душа, заболевшая какой-то особой метафизической простудой. Но это само по себе вовсе не встревожило капитана фон Витковича. Его встревожило другое. По кашлю нетрудно было догадаться, что эта новая душа была не мужской, а женской.
   «Может быть, мужские и женские души ходят парами, так же как и смерти», – подумал господин фон Виткович и впервые сел за пишущую машинку. Он начал печатать, и охрана, которая получила строжайший приказ (на тот случай, если он примется за дело) ни под каким видом, даже наблюдением, не мешать ему, оживилась и с довольным видом прислушивалась к звуку машинки.
   – Наконец-то, – воскликнул господин следователь фон Мельк, в носу у него заурчало, как в животе, и он ринулся к камере, чтобы лично во всем удостовериться.
   Звуки машинки текли быстро, иногда, правда, с короткими перерывами, иногда после какой-нибудь буквы капитан фон Виткович останавливался надолго, иногда сразу ударял по нескольким клавишам и машинку заклинивало, но в целом дело продвигалось довольно быстро, что и неудивительно в случае господина фон Витковича, у которого были проворные руки, до сих пор сохранившие память обо всех изгибах тела его супруги.
   Чтобы не привлекать внимания заключенного, охрана получила приказ ни в коем случае не выносить из камеры ни одного листа того доноса или признания или чего-то еще, что господин капитан каждое утро отстукивал на машинке, а только бесперебойно снабжать его новыми свечами.
   Но тут произошло нечто неожиданное и едва не погубившее надежд господина следователя и его начальства. Один из охранников (человек туповатый, но, может быть, именно поэтому и понимающий, что в подвале свечу гасить никто не будет), несмотря на запрет, заглянул в камеру через глазок как раз в тот момент, когда господин капитан фон Виткович сидел на самом краешке чужой души, в которую он был заключен, и печатал на машинке.
   Охранник был настолько изумлен тем, что увидел, а вернее, тем, чего он не увидел, что немедленно вызвал господина следователя. Господин капитан фон Виткович печатал в полной тьме. Он вообще не зажигал свечей и проводил дни и ночи во мраке, стуча на машинке вслепую, в совершенной темноте.
   «Зачем мне свеча, – думал он, – если я вынужден пробираться через окружающую меня чужую душу на ощупь впотьмах?»
   Что касается господина следователя фон Мелька, то его в конечном счете не слишком удручал такой поворот дела. Он надеялся, что в продолжающемся следствии над остальными подозреваемыми в этом запутанном деле полезными могут оказаться даже страницы, напечатанные в темноте. Поэтому он приказал не изменять тюремный режим господину фон Витковичу. Ему было хорошо известно золотое правило военной службы: что бы ни произошло – утрись и тяни лямку дальше. По-прежнему каждый вечер господин капитан фон Вит-кович ложился на свою солдатскую кровать, крепко брался рукой за железный стул, стоявший возле нее, и сквозь чужую душу погружался в сон; как и все сербы, он никогда ничего не прощал, но и в памяти тоже не держал, так что спал он всегда спокойно.
   Однако такой жизни вдруг пришел конец. Разразился сербско-австрийский конфликт, породивший Первую мировую войну, дело капитана Петара фон Витковича было пересмотрено, и приговор изменен. Как-то на склоне дня капитана вывели на крепостной вал и поставили перед взводом вооруженных винтовками солдат. Он видел, как они целятся в него, и слышал залп. Он был расстрелян. Второго залпа не потребовалось, уже при первом он упал мертвым.
   Тем не менее один из офицеров подошел к нему, чтобы удостовериться в смерти, потом отошел. Капитана погрузили на мула, от которого несло прокисшим потом, отвезли к дереву, возле которого трое солдат уже выкопали могилу, и опустили в землю. Забрасывая его тело землей, они время от времени останавливались и шапками вытирали пот. Наконец могильная яма была закопана, внизу волны Дуная с грохотом разбивались о каменные стены крепости, а зуб у капитана все еще продолжал слабо ныть.
   На его столе в камере нашли груду бумаг, покрытых машинописными знаками. Однако на этих страницах, которые немедленно стали предметом анализа самых известных австрийских шифровальщиков, оказались просто бессмысленные ряды напечатанных в темноте букв, которые не значили ровным счетом ничего и которые нельзя было расшифровать даже с помощью самых редких и секретных ключей. За этими вслепую набросанными буквами не было никакого тайного смысла, никакой скрытой или очевидной информации. Что, например, можно было выжать из такой записи:
   – JIJK, KOL, OHJZFE, WFZGDGEHS… (и т. д., и т. д.) Вот такой текст Геро вставила в один из романов Лоти или кого-то другого, кого она тогда переводила, а получив из типографии сигнальный экземпляр книги и обозначив губной помадой на полях протащенный контрабандой кусок, отослала ее брату в Прагу. Это была, как мы уже говорили, своего рода тайная переписка между братом и сестрой. Он сразу же нашел отмеченное место, пробежал его взглядом и задержался в самом конце, где Геро приводила строку, напечатанную на машинке фирмы «Корона», которая представляла собой запись бедного капитана фон Вит-ковича.
   Манассия Букур, брат Геро, улыбнулся и написал сестре, что эта строка, записанная его благородием господином фон Витковичем, представляет собой трехголосую инвенцию фа минор Иоганна Себастьяна Баха, исполненную, правда, на пишущей машинке, а не на фортепьяно…
* * *
   Кроме этой переписки, в бумагах одной из подруг Геро было обнаружено совсем обычное письмо, проливавшее свет на путешествие в Италию, которое брат и сестра Букур совершили вместе.
   В прошлом году мы с братом провели зиму и весну между старым и молодым Святым Николаем в Италии, – писала Геро в этом письме. – Чтобы заработать на жизнь, брат по вечерам играл в одном ресторанчике, где на глазах веселых посетителей две молоденькие девушки на небольшой сцене раздевали и одевали друг друга. А в свободные вечера брат водил меня на концерты и в театры. Мы жили в Риме и завтракали обычно в тамошнем гетто, в маленьком кафе. Как-то утром брат наткнулся в одной из газет на театральное объявление, настолько интересное, что он показал его мне. Там было написано, что театральная труппа «Ибик» приглашает на премьеру спектакля «Любовь и смерть Геро и Леандра» по поэме Мусея.
   – Наверняка это про тебя, – пошутил он, и мы отправились за билетами.
   В объявлении была указана улица, на которой находилось помещение, где играли спектакль, а кроме того, приводилось несколько строк из самого текста древнегреческого автора. Эти строчки были такими: «Человек, с тех пор как существует он на свете, вынужден выбирать между двумя „не“». Название театра («Детский») нас удивило, кроме того, мы с братом вообще впервые слышали о нем. Поймали такси и доехали до улицы, узкой, заброшенной и полной ступенек, которые звенели каждая своим голосом, как клавиши на пианино. Наш водитель никогда не слышал, что здесь есть какой-нибудь театр. У нас был указанный в объявлении адрес, и шофер вспомнил, что между этой и соседней, более широкой улицей есть проход, так что, возможно, как раз там и следовало поискать вход в театр. И действительно, то, что мы искали, находилось где-то здесь, это подтверждали два плаката на стене, сообщавшие о представлении. Мы внимательно изучили их; первый содержал небольшой отрывок из драматизированного текста поэмы Мусея:
   «Леандр: Уже три дня я мертв. А ты? Геро: Когда у нас что-то вылетит из головы, когда мы что-то забудем, то потом так напряженно вспоминаем это забытое, что пустота, которая расширилась за счет нашей памяти, нарушает истинные размеры и соотношения, за завесой нашего забвения она изменяется, растет, укрупняется. И когда нам наконец удается вспомнить забытое и выброшенное из головы, мы разочарованно убеждаемся, что оно не стоило того труда, который мы потратили на припоминание. Так же и с нашей душой, о которой мы постоянно забываем. Леандр: Одна лишь душа может расти и после смерти. Как ногти. Только дольше, гораздо дольше, все время, пока продолжается наша смерть. Однако имей в виду, твоя смерть может молодеть, она может стать гораздо моложе тебя. Может вернуться на сотни лет назад, в прошлое. Моя же смерть может стать гораздо старше меня, может продлиться с настоящего момента в будущее на века…»
   Другой плакат, извещавший о представлении «Геро и Леандра», был еще более странным:

   РУКОПИСИ И ИЗДАНИЯ ПОЭТИЧЕСКОГО РАССКАЗА О ГЕРО И ЛЕАНДРЕ МУСЕЯ ГРАММАТИКА


   (По случаю представления произведения театральной труппой «Ибик») Baroccianus 50 saec. X. е cuius familia:


   Vossianus gr. Q.59 ca. 1500 Estensis III A 17 saec. XV.


   Estensis III С 12 pars antiqua (u. 250–343) saec. XIV.


   Harlaianus 5659 saec. XV ex.


   Parisinus gr. 2600 saec. XVI in.


   Neapolitanus II D 4 saec. XIV e cuius familia:


   Palaltinus Heidelbergensis gr. 43 saec. XIV.


   Vaticanus gr. 915 saec. XIII ex. uel potius saec. XIV in.


   Maricanus gr. 522 saec. XV Vatican! gr. 915 apographon Praebent tantum u. 1-245:


   Parisinus gr. 2763 saec. XV ex.


   Leidensis B.P.G. 74 с saec. XV.


   Ambrosianus S sup. saec. XV ex.


   Perisinus gr. 2833 saec. XV ex.


   Laurentianus LXX 35 saec. XV.


   Riccardianus gr. 53 saec. XV.


   Estensis III С 12 pars recentior (u. 1-245) saec. XV.


   Estensis III С 12 pars recentior (u. 1-245) saec. XV.


   Codices deteriores:


   Pragensis Strahoviensis 30 saec. XV.


   Baroccianus 64 saec. XVI.


   Ambrosianus E 39 sup. saec. XVI.


   Gothanus В 238 saec. XVII in.


   Editiones:


   edido princeps Aldina, Venetiis excusa ca. 1494.


   editio florentina Job. Lascaride aucrore ca. 1494.

   Так мы напали на след театральной труппы «Ибик», но разыскать «Детский театр», в котором она играла, оказалось гораздо труднее. Мы спускались в подвальный этаж, где водитель нашего такси трижды сказал «аминь», поднимались на чердак, но все было напрасно. Правда, в здании был «мужской» проход и второй вход для слуг, а также «женская» дверь, через которую мы и вышли на третью, еще более широкую и светлую улицу, однако и здесь театра не обнаружили. О таком театре попросту никто не слышал. В тот раз нам пришлось отказаться от нашего намерения, но несколько дней спустя брат показал мне газету, в которой снова было напечатано сообщение о представлении по поэтическому рассказу о Геро и Леандре. Но и это еще не все. На сей раз в газете была опубликована рецензия некой Ileane Buongiomo на спектакль театральной труппы «Ибик», в которой она особо выделяла блестящую игру молодой Irene Plaar, исполнявшей заглавную роль. Теперь мы решили попытать счастья в театральной кассе в центре Рима, где продавались билеты во все местные театры, и разузнать про «Детский театр» там. Нам ответили, что на такой спектакль билетов нет. Правда, служащая кассы была так любезна, что вызвала из заднего помещения старого господина с бровями, превосходившими по размерам усы, отчего создавалось впечатление, что его нос растет на лице «вверх ногами», и господин кое-что вспомнил. Там, где мы искали, действительно когда-то был театр, но не он назывался «Детский театр», кажется, так назывался спектакль. Старик там смотрел, очень давно, одну вещь Пиранделло, а точнее было бы сказать, он смотрел на пианиста, который музыкой сопровождал спектакль и, играя, то прятался за инструментом, будто бы читая книгу, положенную на клавиши, то подскакивал на месте, словно обжегшись о клавиатуру, или же вообще откидывался назад и делал вид, что пытается ногой нащупать под пианино свалившуюся туфлю… А время от времени, не покидая своего винтового табурета, он принимался на цыпочках шагать на месте, высоко поднимая локти и колени…
   Как только нам с братом удалось избавиться от старого господина, мы отправились по новому адресу и увидели, что там действительно есть «карманный» театр. Нам разрешили войти, хотя были удивлены нашим появлением.
   Войдя, мы остолбенели. Это был настоящий театр-корабль, от которого остался один скелет. Ужас и жуть. Мыши ели его не менее двадцати лет. Это был один из римских чердаков. Брат спросил, как давно существует театр, и, услышав ответ, содрогнулся. Театр был его ровесником.
   В ужасе мы буквально выскочили вон, брат стал меня успокаивать:
   – Знаешь, многое, что в жизни выглядит невероятным, таинственным и фантастическим, скрывает за этой обманчивой внешностью самые заурядные вещи.
   – Это значит, – сказала я, – следует остерегаться обычнейших вещей и событий, потому что за ними кроются ужас, конец и смерть.
   Так оно и было. Несколько недель спустя мы рассказали про этот случай нашим римским друзьям, и они со смехом подтвердили, что такое действительно бывает. Насчет «Детского театра» они, правда, ничего не слышали, однако, по их мнению, театральная труппа «Ибик», объявившая о премьере спектакля по поэме Мусея, ловко воспользовалась этим для укрепления своей репутации. Ведь кто станет проверять, действительно они играли этот спектакль или нет? А объявления и иногда даже написанные за деньги рецензии критиков на несыгранные спектакли доказывают, что театр выступал в Риме или Париже, ну а располагая такими доводами и свидетельствами, уже совсем нетрудно получить настоящий ангажемент где угодно, в любой столице мира. И уже там действительно сыграть свою «любовь и смерть».
   Мы с братом от души посмеялись, но не из-за этого странного случая, а из-за того, что в Риме нам было очень хорошо. И глядя на брата, как к хлебу ни разу не повернувшегося ко мне спиной, и слушая по вечерам в кафе его прекрасную игру, я думала, что мужчины прокляты, потому что в высшей точке страсти и счастья сладкие женские плоды в их руках неожиданно превращаются в два мешочка с песком…



Глава 3


   Прежде чем довести до конца историю о Геро, я хотел бы немного рассказать вам о себе. Мое имя не имеет никакого значения для этого рассказа, да и я сам занимаю в нем второстепенное место. В краю, откуда я родом, есть такой обычай: когда появляется на свет ребенок, делают сыр и кладут его в холодное место, а когда умирает человек, этот сыр съедают за упокой его души. Так что мой сыр все еще ждет своего часа в каком-то погребе. Надеюсь, что он не понадобится читателям этих строк. У меня никогда не было особенных требований; как говорится, я никогда не пытался увидеть больше того, что могут охватить взглядом оба моих глаза. Когда я ем, я зажмуриваю глаза, как белая утка, и знаю, что любовь подобна птице в клетке: если ее не кормить каждый день, она погибнет. А эта история, точнее говоря, ее конец рассказывает именно о любви.
   В те годы, когда я еще не начал созидать внутри себя тишину, я проводил дни, взвешивая, какая из моих рук тяжелее. Я обучался грустному ремеслу, которое и по сей день кормит меня, но одновременно (и с радостью) учился музыке, переселяясь следом за выдающимся чешским маэстро Отокаром Шевчиком из Киева в Вену, из Вены в Прагу. Рядом с ним и вместе со мной в Пражской консерватории собралась целая толпа учеников всех мастей и оттенков, так что в аудитории, где он проводил занятия, стоял запах трех континентов. Я через день ходил в консерваторию, неся под мышкой небольшой продолговатый ящик, как будто шел хоронить ребенка. Я входил в продолговатую комнату на первом этаже с таким низким потолком, что верх двери царапал его. В шкафах, в углах и на стенах лежали и висели скрипки: со смычками, засунутыми под струны, красноватые блестящие четверти, несомненно ничего не стоящие; полосатые, как поросята, целые скрипки и мрачные куски половин без блеска, о которых на первый взгляд ничего нельзя сказать. Всегда, сколько раз я ни входил в это помещение, мне казалось, что они поменялись местами или иначе выглядят, а возможно, их вообще заменили на совершенно другие инструменты. Все это множество (особенно в вечерние сумерки, когда во Влтаве начинает клевать рыба) принималось само по себе шуметь и перекликаться с досками пола, которые, скрипя и приподнимая разостланные по ним дорожки, начинали ходить ходуном. Смычки, терлись о бока инструментов, скрипки – друг о друга, струны или провисали, или рвались, с натертых канифолью смычков летела беловатая пыль, лакированные деки раздувались и лопались, а колки начинали поворачиваться сами собой.
   Однажды осенним вечером мы собрались вчетвером в этой комнате, чтобы репетировать. Все, разумеется, были учениками Шевчика, давшего нам партитуру квартета. Я вынул из своего ящика виолончель, второй ученик принес фагот, третий сел за рояль с черными клавишами и белыми полутонами, а последним появился самый известный из нас – скрипач. До этого я никогда не видел его вблизи, но часто слышал о моем земляке из Белграда, Ма-нассии Букуре и о его красавице сестре Геронее, которая смеялась одновременно и ртом и грудью. В то время в моде было носить кольца из черной слюды и заранее заказывать свои посмертные маски. Про Манассию говорили, что и он поклонник такой моды. Еще о нем рассказывали, что по праздникам он причащается по-цыгански – уксусом и хреном, – а потом исчезает на несколько месяцев, не слушая предупреждений маэстро Шевчика, который слал ему вслед письма с печатями, запакованные в мешковину из джута. Его экзаменов всегда ждали с особым любопытством, и зал консерватории в те дни обычно бывал переполнен, а провести вечер в компании Манассии, когда он был в загуле, стоило целого месяца обычных развлечений.
   Когда он вошел, я действительно заметил на его пальце кольцо со слюдой, а также и то, что каждый ноготь на его левой руке был покрашен лаком определенного цвета. Поэтому, когда он играл, было видно, какой палец что делает.
   Мы познакомились и после репетиций стали ходить в пивную, где, сидя за пивом, Манассия сдувал пену в чужие кружки. Однажды вечером, глядя на меня сквозь ресницы, белые от пивной пены, он спросил:
   – Ты уверен в том, что не боишься четных чисел?
   – Не боюсь, – ответил я удивленно. – А что их бояться?
   – Но ведь четное число – это число мертвых. Нечетное количество цветов приносят только живым, четные принадлежат кладбищам. Нечетное – в начале, четное – в конце…
   Вместо пуговиц у него были серебряные чайные ложки с отпиленными ручками и двумя дырочками для пришивания. Когда ему хотелось отдохнуть и развлечься, он садился решать задачи по тригонометрии.
   – Знаешь что, – сказал он мне однажды вечером, полируя о свои бакенбарды покрытые лаком ногти, – не напрасно говорят: «Тут нужны две пары глаз!» Я думал об этом и пришел к выводу, что это выражение относится не к какому-то четырехглазому чудовищу, а к двум людям, у глаз которых есть что-нибудь общее. Так же как можно смотреть левым глазом сквозь правый, вполне вероятно, можно смотреть своими глазами сквозь чужие. Нужно только найти то общее, что их связывает. Каждая пара глаз, ты это сто раз сам видел, имеет разную глубину и цвет. Эту глубину можно с большой степенью точности вычислить тригонометрическим путем. Я провел кое-какие исследования и теперь убежден, что у глаз одной глубины и цвета есть какой-то общий знаменатель…
   На мгновение он замолчал, и я заметил, что, пока его правый глаз мигнет один раз, левый успевает сделать это дважды.
   – Точно так же и с музыкой, – продолжал он, – вещи, столь же удаленные друг от друга, как две пары глаз, я имею в виду четыре инструмента, следует связать, дать им общую задачу. Глухой не может играть, так же как и немого нельзя научить петь в церкви. Нельзя выиграть в карты, пользуясь только трефами и червями. Нужно иметь также и бубны, и пики, нужно играть всеми четырьмя мастями, нужно раскрыть все четыре глаза.
   И, достав из футляра мою виолончель, он, к изумлению присутствующих, без единой ошибки сыграл мою партию из квартета. По памяти. Когда он дошел до трели, где ему пришлось попеременно и быстро касаться струн то средним, то указательным пальцем, ногти которых были покрыты синим и желтым лаком, мы увидели на них зеленый цвет.
   – Если ты не понял, я объясню на одном очень простом примере, – окончив играть, продолжил урок Манассия. – Знаешь, в Греции есть полуостров, такой узкий, что буйволы, запряженные в обычный якорь, могут пропахать его поперек и отсечь от суши. Это Святая гора. Центр цивилизации восточного христианства. Вот уже тысячу лет полуостров населен монахами, он самостоятелен, имеет свою границу с греческим государством, свою таможенную зону и свое правительство, состоящее из трех министров-монахов и протоиерея – председателя правительства. У каждого из них есть четвертая часть печати, которой заверяется документ, разрешающий въезд на территорию Святой горы.
   Говорят, что три части этой печати мужские, а одна – женская. Печать имеет силу только в том случае, если составлена из всех четырех частей, полученных от каждого из этих монахов и скрепленных красной нитью. Только тогда она подтверждает достоверность визы на въезд на Афон… Так же и с твоей музыкой. Ее нужно пропустить через все четыре времени года, и летом она будет звучать иначе, чем осенью. Если ты хочешь проникнуть в ее сущность, тебе придется выучить все четыре партии квартета, который мы играем, ты должен уметь использовать все четыре инструмента, хотя, когда мы вместе, ты играешь только на одном.
   – Разве музыка – это не то же самое, что и математика? – возразил я Манассии Букуру. – Если нечто действительно для одного инструмента, значит, оно действительно и для всех!
   Тут я увидел, что на кончике его носа, как бы из-под кожи, проглянуло что-то вроде одиннадцатого ногтя, и этим ногтем на носу он, как указательным пальцем, уперся прямо в меня:
   – Нужно принимать во внимание и происхождение чисел, которыми оперирует математика. А если подойти к делу с таких позиций, тебе придется принять в расчет и происхождение элементов, составляющих музыку. Например, возьми инструмент, на котором играю я. Скрипку. Ты знаешь, из чего она состоит?
   И он прочел мне целую лекцию.
   – Прежде всего это дерево. Тело скрипки делается из ели, которую выдерживают гораздо дольше, чем живет тот, кто ее срубил. Дно и обод тела изготовлены из явора. Головку вырезают из мягкого и сладкого дерева вишни, а гриф из эбенового дерева прикрепляют к шейке скрипки. Внутри каждой скрипки находится «душка» – палочка-распорка, сделанная из еловой ветки и отделяющая верхнюю деку от нижней. От этой распорки зависит диапазон звука инструмента. Так что у скрипки душа женская. Смычок делают из прута розы, выросшей на ветру, а смазывают его смолой хвойных деревьев.
   Но некоторые части скрипки имеют не растительное, а животное происхождение. Волос для смычка берется из конского хвоста, а некогда (еще до того, как скрипка появилась на свет) считалось самым лучшим использовать для смычков волос из хвоста единорога. Две толстые струны делают из свитых кишок животных, а подставку изготовляют из кости, придавая ей весьма причудливую форму. Из кости делается и держатель волоса в головке смычка, причем говорят, что иногда (у Паганини) для этого брали кость человека. Из кости оленя сделана пуговка, к которой натянутой жилой присоединен подгриф.
   Клей, скрепляющий отдельные части инструмента, тоже животного происхождения.
   Считается, что Амати пользовался клеем, сделанным на основе вареного мяса ехидны, которая рожает в воздухе, и поэтому такой клей почти ничего не весит. На колодке смычка с каждой стороны инкрустировано немного перламутра.
   Перламутр всегда чуть холоднее дерева, поэтому с его помощью пальцам легче чувствовать то единственно правильное место, за которое они должны держаться, – безымянный всегда должен оставаться на этом перламутровом винте.
   И наконец, есть такие части скрипки, которые своим происхождением обязаны рудным богатствам земли. Две тонкие струны делаются из металла, седло, в котором они укреплены, иногда бывает из камня, а намотка волоса, которой заканчивается головка смычка, изготовлена из серебра. Кроме всего этого, важная роль отводится огню, сильному и мягкому, над которым выгибают дерево и готовят клей и лак. Лак – это совершенно отдельная история. Он всегда разный, и каждый скрипичный мастер хранит быстрые и медленные тайны приготовления лака, унаследованные от своего духовного отца. Такие быстрые и медленные тайны скрипичного лака обеспечивают инструменту успех, если принадлежат будущему. Если же эти тайны из прошлого, лак считается плохим…