- Нельзя стало даже до ветру спокойно сходить, - виновато сказал он командиру батареи, - набросились.
   Немец, большой и плотный мужчина, был послан за языком. Вообще-то их было двое. Один из них неожиданно выскочил из густого утреннего тумана и прыгнул прямо на спину присевшему Аугусту. Спас легендарный ранец, остававшийся у Аугуста на спине и во время этой процедуры. Немец попытался надавить ему локтем на горло, но из-за ранца рука оказалась короткой и хватка неуверенной. Аугуст, со спущенными брюками, одним махом вывернул немцу руку в локтевом суставе. Боль была такой сильной, что тот взревел и выронил нож, хотя и держал его здоровой рукой. Второй немец, кинувшийся было на помощь первому, для такого дела оказался, очевидно, слишком зеленым, при виде неудачи напарника он с перепугу ринулся обратно в кусты и, только отбежав на некоторое расстояние, вспомнил про автомат; обернулся и дал несколько очередей. Взвизгнули пули, посыпались листья и ветки, но Аугуст сводил уже последние счеты с немцем: первым ударом кулака он двинул тому по подбородку, вторым - под ложечку. Здоровый детина упал на колени. Аугуст вырвал у него из рук автомат и отбросил подальше в кусты. Потом, так и не подтянув брюк, встал у немца за спиной на колени и выстрелил несколько раз из карабина по удиравшему герою. Только после этого у Аугуста нашлось время привести в порядок штаны, и он повел в батарею жалобно стонущего охотника за языком.
   Фельдшер Маркус вправил оравшему немцу сустав.
   Аугуст Малла сидел в это время один на лафете и молча хлебал суп, костяшки пальцев были в ссадинах.
   Однажды все же Аугуст Малла забыл свой ранец. Не в каком-нибудь нервном смятении или суматохе боя, нет, ничего похожего. Забыл, наверно, просто по рассеянности, ведь у каждого человека могут случиться минуты расслабленности. Он вздремнул после обеда, положив ранец под голову, потом встал и пошел к протекавшему неподалеку ручью. Ранец остался лежать.
   - Ну, сейчас поглядим, какое такое золото таскает с собой Аугуст, сказал Рууди и открыл ранец. Мы все окружили его.
   Там была смена чистого летнего белья, мыльница, полотенце, портянки. Обычное солдатское имущество, ничего особенного. Только уж почти совсем на дне, так что если ранец надеть, то на теплой солдатской спине оказывалась пара комнатных шлепанцев, какие в мирное время разрешалось после вечерней поверки носить в казарме. И еще - пара больших теплых, серых с узором варежек, какие умеют вязать только матери. Мягкие, уютные и милые, как тепло домашней печки, прямо будто ласковый дух низких деревенских комнат.
   Рууди молча застегнул ранец. Мы разошлись, не отпустив ни одной шутки.
   (Я никогда не узнал, что 19 марта 1945 года старший сержант Аугуст Малла, будучи командиром орудия противотанковой батареи стрелкового полка Эстонского корпуса, погиб в Курземе близ мельницы Каулаци. Его медали, орден Отечественной войны II степени и два ордена Славы III и II степени взял командир батареи, чтобы переслать родным, но через два с половиной часа сам погиб в том же месте, и награды Аугуста Малла пропали, как пропали и его шлепанцы и серые с узором варежки.)
   63
   Сегодня мы шли обратно на запад, где-то немцу здорово наступили на пятки и, чтобы заткнуть дыру, он оттянул войска отсюда. Это первый такой случай, и как-то даже странно снова идти знакомой дорогой, на которой еще не остыли следы немцев.
   Их следы встречаются довольно часто. Ну, у них, видно, твердый порядок. Здесь, на деревенской дороге, множество небольших кострищ, расположенных в строгом строю: какое-то пехотное отделение явно что-то варганило для себя в котелках. Очевидно, то были куры, потому что вокруг все белело от перьев.
   Кстати, в деревнях нас встречает только несколько куриц с душераздирающим криком. Выходит, условный рефлекс при виде солдат может возникнуть очень быстро даже в крохотном курином мозгу. Однако требовать от кур, чтобы они еще знали цвет мундира и знаки различия, по-видимому, нельзя.
   В следующей деревне две старухи в валенках рассказали, что сюда на грузовиках приезжали солдаты, обшарили все без исключения избы и все шерстяные тряпки забрали с гобой.
   Но в деревне, последней перед линией фронта, мы все просто онемели, вся полковая колонна. У проселка на развесистой липе висели два повешенных босых русских старика в ситцевых рубахах.
   Почему? За что?
   - Видите, что такое немцы! - говорит капитан Рулли.
   - Нет, это фашизм, - поправляет его Шаныгин.
   Останавливаемся. Хороним старичков под этой самой липой. В светлое августовское небо грянуло три залпа из карабинов.
   Идем дальше. На передовую.
   64
   Сама по себе эта история не столь уж знаменательная.
   Капитан Ыунап из штаба взял меня в качестве провожатого, мы пошли во второй дивизион. Вернее, к тем пяти-шести орудиям, которые остались от этого дивизиона. Позиция, по моему разумению (если мое разумение, вообще, чего-нибудь стоит!), была на редкость скверная: орудия стояли на открытом заливном лугу, замаскированные охапками луговой травы, они казались причудливыми ворохами сена. Окопы неглубокие - только на два-три штыка лопаты, иначе их заполнила бы вода.
   Как часто можно прочесть в школьных сочинениях: погода стояла хорошая, светило солнце, пели птицы и цвели цветы. Было относительное затишье, уже второй день после нашего первого перехода не трогаемся с места. Немец действительно свои войска отсюда отвел, чтобы заткнуть дыру где-то в другом месте, и оставил незначительные силы только для прикрытия, которые наступления не предпринимали.
   Однако и у нас не было достаточных сил, чтобы предпринять что-либо со своей стороны. Так мы стояли нос к носу и, образно выражаясь, потихоньку урча, скалили друг на друга зубы.
   Только мы с капитаном подошли к огневой позиции, как с востока в ясном небе загудел самолет, потом второй и третий. Элегантными кругами они облетели передовую. Тут первый заметил нашу злосчастную маскировку и взял курс прямо на пушки. Знакомая история: пикирование, затем огонь бортового оружия, а за ним бомбы, после чего сопровождаемый ревом выход из пике и повторный сеанс. Был бы он один, а то сегодня их три. Они пикировали один за другим, почти непрерывно ныряли и - что ужаснее всего - безнаказанно, потому что никакой противовоздушной обороны у нас не было.
   Когда первый самолет с ревом ринулся над нашими головами вниз, мы с капитаном посмотрели вокруг, где бы залечь.
   Было только одно хоть в какой-то мере стоящее место: окоп телефонистов огневой позиции в пяти шагах от нас - все остальное - открытые и ровные пойменные луга. Разумеется, мы сообразили это одновременно. Но дело в том, что, как уже сказано, этот окопчик был очень мелким и его по самую бровку заполнил телефонист, иначе говоря: человек выкопал окоп по своему росту, толщине и ширине и теперь ютился в нем, примостив телефонный аппарат возле головы. Укрыть мог еще бугорок земли на краю окопа. Сверху, разумеется, летчику все видно, как на ладони. А все же... Мы с капитаном нацелились на одно и то же стоящее место. Но я, понятно, моложе капитана и действовал быстрее, через секунду я лежал ничком на спине у телефониста Вряд ли ему это было удобно, но я служил ему весьма надежным прикрытием от осколков, так что он из-за меня и ухом не повел.
   Капитан растянулся на несколько метров подальше, в высокой луговой траве.
   И тут-то и началась эта, честно говоря, страшная карусель. Треклятые стервятники делали небольшой круг и по очереди входили в пике, не давая, что называется, ни отдыху, ни сроку. Они пикировали так низко, что виден был летчик в кабине, не говоря уже о номере самолета и изображении железного креста на хвосте и под крыльями. Все происходило как по писаному: сперва огонь бортового оружия, потом воющие бомбы. Самое страшное заключалось в том, что мы глазами следили за бомбами, нам оставалось только ждать, угодит или пролетит мимо. И так на протяжении двух часов, потом у них, очевидно, иссякли гостинцы и они, гудя, скрылись на западе. Безнаказанно, разумеется.
   В результате этого дьявольского нападения оказалось все же, что у страха глаза велики. Все мы остались целы и невредимы, нас только заляпало грязью и оглушило. Капитан потирал спину: в нее угодил здоровый булыжник. Только один паренек был невменяем и кричал, когда его уводили: его тяжело контузило, изо рта, из носа и ушей капала кровь. Все орудия сохранились, хотя от осколочных ударов они стали пестрыми. Телефонист, которого я братски прикрыл своим телом, даже не запачкался.
   Потом, когда мы с капитаном возвращались обратно, у нас гудели от контузии головы и звенели сосуды, всю дорогу мы молчали. Во-первых, мерзко и унизительно чувствовать, что тебя могут убить так же просто, как теленка или овцу. Во-вторых, если уж такое возможно, то жизнь рядового солдата стоит ровно столько же, сколько жизнь капитана. Так, по крайней мере, считал я.
   Конечно, порядочному солдату следовало бы заставить капитана броситься на телефониста, а потом уж самому влезть на закорки капитану, так ведь?
   Была бы восхитительная картинка, и я усмехался, представляя ее себе.
   С другой стороны, капитан вызвал у меня уважение: гляди-ка, дал солдату пойти в укрытие, а сам остался на открытом месте. Да и не подобало бы ему лежать животом вниз на солдате, как-никак офицер. Или заложенным в нем чувством собственного достоинства намного превосходит тебя. Или еще иначе: он просто храбрее тебя, он не думал о спасении собственной жизни, как это было с тобой при твоей трусости.
   Такой поворот мысли усмешки больше не вызывал.
   Мы вернулись в штаб, не обмолвившись ни единым словом.
   В конце концов я успокоился, придя к такому решению: если бы в нас попало, этот мелкий окопчик не спас бы ни меня, ни телефониста. Если бы убило нас всех вместе с капитаном, никто не стал бы больше рассуждать о том, кто храбрее или чья жизнь стоит дороже.
   Это было очень хорошее решение, и на душе у меня сразу стало спокойно.
   65
   В сегодняшнем сражении наша батарея лишилась второй пушки, с которой мы пережили горячие дни, когда были новобранцами, с которой потом ребята проходили обучение в предвоенные дни, с которой мы ездили на октябрьский и майский парады, которая по самые ступицы увязала у нас в сыпучем песке печорского Северного лагеря. С нею мы до сих пор вместе воевали, начиная со дня нашего первого сражения, мы на руках вытаскивали ее из болот и трясины.
   Ее просто разбили. Да, она погибла в честном бою, как еще до нее погибли некоторые наши ребята.
   Ведь пушка вовсе не безжизненная железная махина. Она умна и поэтому терпеть не может глупого солдата. Она требует к себе заботы и любви. В сущности, она душа и божество расчета, ей служат, стараются выполнять все ее желания, ибо без нее перестанет существовать коллектив, сердцем которого она была. Останутся одинокие люди, не знающие, что им делать и для чего они нужны.
   Ребята сняли затвор и закопали его, забрали панораму, хотя она была повреждена. Они гладили холодное серое железо, притрагивались к разбитым спицам и покореженному щиту. Простились.
   Сколько осталось воспоминаний - больше двух лет службы и два месяца войны! В самом деле, что же делать дальше? Кому нужны артиллеристы без пушки?
   Последним от погибшей отошел командир орудия Саарланг. У парня глаза были мокрые, и он нисколько этого не стыдился.
   66
   Сырое облачное августовское утро. Болотистый лес, мокрые веточки голубики и черники рисуют причудливые узоры на пыльных сапогах.
   Все, кто свободен, с припухшими от сна глазами торопятся на маленькую поляну, где идет экстренное построение.
   - С оружием, становись! - такая была команда. Никто не знает, что произошло. Может, опять мы в каком-нибудь кольце, может, опять нужно прочесать трясину, может, где-нибудь поблизости сброшен немецкий десант?
   Строимся подивизионно. Надо же, как мало нас осталось... В каждом дивизионе ребят будет, пожалуй, на батарею... Правда, здесь мы не все. Возле каждого орудия осталось по два-три человека, отсутствуют дежурные телефонисты и разведчики наблюдательных пунктов, нет повозочных. Но, гляди, даже повар и новый полковой писарь явились.
   Идет комиссар полка Добровольский, идет седоголовый симпатичный врач, который в мирное время служил в Риге.
   Что случилось?
   Пограничник ставит перед строем человека, на котором нет поясного ремня, у которого с пилотки снята пятиконечная звезда.
   Теперь мы видим: шагах в тридцати впереди нас груда свежего песка, и мы понимаем, что это песок из только что выкопанной могилы. Этот человек медленно шагает к песчаной горке, пограничник с автоматом наизготове за ним.
   - Стой! - командует конвойный. Человек останавливается.
   - Нале-во! - кричит пограничник.
   Но человек уже ничего не понимает. Он уже мертв.
   Тогда пограничник толкает его стволом автомата, и человек без ремня и без звездочки становится к нам лицом.
   - Полк, смирно! - командует комиссар.
   Человек перед строем белый, как мел. Глаза на заросшем лице смотрят поверх нас. Он не видит строя, не видит низкорослых болотных сосен, он не слышит, наверно, и вынесенного ему трибуналом приговора, который комиссар нам зачитывает. Последние секунды жизни... Смотрю на Рууди, он рядом со мной. Он судорожно держит карабин у ноги и смотрит на носки сапог. Челюсти Ийзопа плотно сжаты, а глаза устремлены вдаль, поверх свежей могилы, поверх человека, которого сейчас расстреляют перед строем, поверх комиссара и пограничника.
   Соломкин Игнатий Иннокентьевич, 1916 года рождения, по происхождению крестьянин, санинструктор, задержан после того, как трое суток прятался в лесу. Следствием установлено, что самовольно оставил часть во время боя, не выполнил своего прямого воинского долга, не оказал помощи раненым. Приговор трибунала: смертная казнь через расстрел.
   - Приговор привести в исполнение! - командует комиссар. - Кру-гом! кричит пограничник.
   Теперь приговоренный стоит спиной к строю, лицом к своей могиле.
   Пограничник поднимает автомат.
   Коротенькая очередь в спину.
   Человек падает. Совершенно беззвучно, с опущенными вниз руками, лицом на влажный песчаный холм.
   - Врач!
   Симпатичный седоголовый доктор становится перед трупом на колени. У него дрожат руки, когда он берется за запястье казненного, чтобы удостовериться, действительно ли нет пульса. Он еще прикладывает ему к груди руку, приподнимает веки, потом встает с колен и рапортует, что человек в самом деле мертв.
   Пограничник сталкивает труп через груду песка в яму и заранее приготовленной лопатой начинает зарывать могилу.
   Мы маршируем обратно. Молча, сквозь мглистое августовское утро.
   Таков был твой конец, Соломкин Игнатий Иннокентьевич.
   - Кто его знает, как все было на самом деле, - рассуждает потом Рууди. - Мы ведь все знаем, что произошло перед тем, как он пропал: внезапная атака на привале во время марша... Может быть, грохот сражения разбудил его, когда он спал, и он на какой-то момент потерял голову и бежал. Помните, полк тоже сразу стал отступать, он не сумел догнать его и бродил по лесу, пока не поймали.
   Да, понять его можно было бы... Но обвинение содержит один тяжелый пункт: не оказал помощи раненым, задержан без санитарной сумки...
   В самом деле, по-человечески все это, может быть, и можно понять. Но война с начала и до конца бесчеловечна, здесь другие законы, по которым мобилизованный санинструктор Соломкин, которого мы, честно говоря, и не знали, предстал перед трибуналом.
   Очень тихо было сегодня в полку. Разговоры самые короткие, обменивались только необходимыми словами... Какой-то гнетущий, этот удушливый туман и...
   Может быть, сегодня стоял перед свежевырытой могилой и дезертир Халлоп и тоже получил очередь между лопаток?
   Однако нет.
   (Мы не знали, что к этому времени Вальтер Халлоп дошел до Изборска и прямо по дороге ему навстречу ехал грузовик с людьми, у которых на рукаве были повязки. Халлоп отдал поясной ремень с патронташем и карабин. Заправив гимнастерку в штаны, он рассказал им, откуда шел. Его с интересом выслушали, угостили табаком и самогоном Начальник этих людей с повязками, в мундире Кайтселийта, написал ему записку, согласно которой Халлопу разрешалось идти домой в Виймсискую волость Харьюского уезда. Начальник достал из кармана даже некое подобие печати, завернутой в тряпицу, и приложил к удостоверению. Халлопу посоветовали не двигаться по большим дорогам и раздобыть гражданскую одежду. В Тарту, мол, красных уже нет. Ему еще сказали, что когда он придет домой, то должен сразу же вступить в Омакайтсе - отряд самообороны. Не то начнут копаться, тогда несдобровать. Теперешнее время такое смутное, что заработать пулю ничего не стоит, но они здесь, мол, с эстонскими дезертирами историй не устраивают. Так обстоят дела. А может, он сразу примкнет к их отряду и отомстит за свои страдания? Они намереваются в скором времени перетрясти русские деревни. Вот смеху-то будет! Потеха! Однако Халлоп повернулся и пошел дальше, а на пыльную дорогу полетел горький от самогона плевок. Он прошел немного, обернулся и посмотрел назад, рукой заслонив глаза от солнца. Только ли от солнца?
   Потому что, находись кто-нибудь рядом, он увидел бы, как в уголках глаз голодного, запыленного и обожженного солнцем дезертира что-то как будто дрогнуло...
   И мы никогда не узнали, что Халлоп долго увиливал от мобилизации в немецкую армию, стараясь найти в Таллине работу с бронью, в порту или на железной дороге. И тем не менее весной 1944 года он уже не смог больше спастись от легиона. В июле, когда наши войска совершили прорыв под Нарвой, Халлоп опять хладнокровно дезертировал.
   Но на этот раз где-то в лесу он напоролся на двух фашистов. Из одного он сразу же вышиб дух, но другой выпустил ему в живот целую автоматную очередь. На следующий день наши танки переехали оба трупа.)
   67
   Капитан Ранд вернулся в полк. Пешком, с почти дочерна обгоревшим на солнце лицом, небритый и сильно отощавший, но как всегда - стройный и спокойный.
   Да, он действительно был в Новгородском трибунале по обвинению в распространении морально разлагающих настроений. Десять дней почти без пищи и воды он просидел в подвале и ждал решения своей судьбы.
   Но трибунал его оправдал. Это - действительно чудо! И вот он прошел пешком долгий путь, он страдал от голода, сворачивал самокрутки из найденных на дороге листовок и неисчислимое количество раз предъявлял документы.
   В полку он не остался, его командировали в Москву и перевели на другое место службы.
   - Раннасте, где мой чемодан? - крикнул он старшине, который, по-видимому, меньше всего ожидал этой встречи, ибо на нем были абсолютно новые капитанские брюки из материи в рубчик. Несколько, правда, ему не по росту, но бесспорно элегантные.
   - Немедленно в кусты, брюки снять!
   Мы захохотали во все горло.
   Он получил свои брюки от Раннасте, сразу же после этой сцены куда-то убежавшего, и все остальные вещи, розданные другим. Ранд простился со всеми офицерами, пожал руку каждому солдату старого призыва и, не оборачиваясь, ушел с потрепанным чемоданом в руке.
   (Я никогда не узнал, что Ранд окончил войну уважаемым подполковником и умер много лет спустя в своем родном городе, где его терпеливо дождалась жена.
   Старшина Раннасте, позже - младший лейтенант Раннасте, командир взвода одного из стрелковых полков Эстонского корпуса, погиб в 1943 году под Торопцом в результате несчастного случая, напоровшись во время тактических учений на старую немецкую противопехотную мину. Его жена, которая по-прежнему жила в Тарту около бывших Лембитуских казарм, во время войны, будто бы, легко меняла мужей, или, как говорят женщины с улицы Яама, стала попросту шлюхой.)
   68
   Сегодня к нам привезли на машине пожилого мужчину в военной форме, у которого был с собой штатив и чемодан. Оказалось, что это фотограф. Кроме лейтенанта Рокса и старшего лейтенанта Рандалу, он никого и ничего не фотографировал. Мы не могли понять, зачем это нужно, но Сярель объяснил, что снимки нужны для партийных документов. Рокса и Рандалу приникают в партию.
   Мы просили этого человека, чтобы он снял и нас, просто так, на память, но нас он даже не выслушал.
   69
   Опять листовка: окружен Ленинград, горит со всех сторон. Падение города - вопрос дней. Если хотите еще что-нибудь в городе спасти, сдавайтесь. Сопротивление бессмысленно. Подумайте о женщинах и детях.
   Сярель понес листовку политруку Шаныгину.
   - Знаете, ребята, немец, правда, под Ленинградом, никуда от этого не денешься. Сообщение Информбюро. Но этот город немцам никогда не сдадут. Никогда, понимаете... Вы, может быть, действительно еще не в состоянии этого понять. Вы, может быть, на самом деле...
   Он запнулся и искал слова. - Это колыбель революции, понимаете, там родилась Советская власть... Это город Ленина! Там будут бороться до последнего, нога немца в тот город не ступит, поверьте мне!
   От гнева лицо у него побагровело, он в клочья разорвал листовку и втоптал в грязь.
   70
   Сегодня похоронили комиссара полка Добровольского. В гробу, сколоченном из неизвестно откуда добытых досок, в сопровождении салюта из карабинов и пистолетов и орудийных залпов.
   Убит он был осколком снаряда при случайном огневом налете. Не было никакого сражения, и комиссар находился не на огневой позиции или наблюдательном пункте, а, наоборот, в тылу полка. Там он теперь часто бывал, он приказал вырыть для себя укрытие, где и проводил большую часть времени и где его довольно часто навещал тот пригожий врач, о котором была уже речь.
   Так было и на этот раз.
   Роль случая на войне всегда велика как в удаче, так и в невезенье. Комиссар вышел из своего укрытия помочиться, и тут его настигла судьба. Какая-то уж совсем неподобающая для такого человека смерть, не правда ли?
   Как теперь подумаешь, по-своему, это была фигура трагическая. Кто знает, то ли он не смог приспособиться к новой обстановке, ожидавшей его в нашем полку, то ли не пожелал. Склоняюсь к последнему, потому что он явно принадлежал к тем людям, которые, однажды освоив линию поведения, придерживаются ее до конца. Очевидно, он был из тех людей, которые считают, что они никогда не ошибаются.
   Его принципиальность проявлялась прежде всего в суровости. При этом одной из составных частей этой принципиальности было сильное чувство недоверия, которое порой наносило ему очень болезненные удары, потому что нередко он доверял тем, кто его подводил, а люди, которым он не доверял, часто как раз и оказывались достойными доверия. Он непоколебимо верил, что с самого начала войны Красная Армия в силах бить фашистов на их собственной земле, и, очевидно, наше непрерывное отступление он переживал тяжелее, чем кто-нибудь другой. Но и тут он явно не мог допустить, что ошибался, не мог найти убедительного объяснения происходящему и отсюда твердой линии поведения, которое служило бы поддержкой ему самому и другим. Оставалась все та же строгость, неослабевающая суровость и пугающее недоверие. Все это ставило комиссара на особый уровень, делало его выше других. Его боялись все, включая и командира полка Пожалуй, он понимал свою обособленность, и это еще больше усиливало его разочарование. Наверно, именно это толкало его искать человеческой близости там, где меньше всего можно было от него ожидать: у женщины.
   Наверняка, суровость, которую он называл революционной, была необходима и обусловлена к тому же недоверием, а его верность принципам заслуживала уважения. Хотя, с нашей точки зрения, все это было каким-то внешним и абстрактным, потому что в нас и наших сердцах он разбирался не больше, чем коза в аптеке. К нам он относился соответственно освоенной им теории и своим убеждениям, как к явлению, лишенному живой плоти.
   Его похоронили отдельно. На холмике, под одинокой молодой-березой.
   71
   Спустя долгое время наша батарея снова громыхала железными ободьями по мощеным городским улицам Это был маленький городок, целые кварталы которого рассыпались от сплошного огня. Тучи извести от бомбежки, дым и огонь пожаров вызывали кашель. Наши упряжки, подпрыгивая, рысцой двигались по уцелевшим улицам, расчеты, держась за передки и лафеты, бежали рядом. Вдруг где-то недалеко грохнул глухой взрыв, вскоре и в без того густом воздухе возник еще один острый запах, который все усиливался.
   Довольно быстро выяснился источник этого странного запаха: по желобам сточных канавок журчали веселые ручейки спирта, пританцовывая неслись стебельки сена, окурки, катыши конского навоза. На спирто-водочном заводе были взорваны огромные цистерны спирта.
   Один пехотинец уже нагнулся и зачерпнул котелком из канавки.
   - Пошли пировать, кули! - сообразил теперь и Рууди, он схватил с передка свой котелок, отвязав его от ранца. В ход пошли фляги и кружки, видавшие виды сапоги захлюпали по канавке.
   - Отставить, дьяволы! Отставить! - как всегда разобрался в обстановке находчивый лейтенант Вийрсалу. - Увижу хоть одну пьяную рожу, расстреляю собственной рукой!
   - Товарищ лейтенант, выпить ведь не значит напиться, - возразил Рууди, придерживая на поясном ремне флягу в промокшем войлочном чехле.
   - Вылей вон, тебе сказано! - прикрикнул лейтенант.
   - Так точно! - рявкнул Рууди и затрусил вслед удалявшейся упряжке, все так же с котелком в руке. - Я только, чтобы коня смазать, - бросил он через плечо.
   Не было нам отпущено времени смазать ни себя, ни коней.