Был ведь еще и Барнабе, сын Маттиаса и внук Иова. Он меня весьма интересовал, этот Барнабе.
   – Вы же были в одном пансионе?
   – Только спали в разных комнатах.
   – И что это был за Барнабе такой? Просто-напросто друг детства, с которым они вместе росли, который был ей как брат, как какой-нибудь кузен, один из тех дальних родственников, о которых говорят, нечаянно обнаружив в семейном альбоме старый фотоснимок тридцатилетней давности: «Смотри, а это – Барнабе!» Если только не забывать, что Барнабе никогда не фотографировался.
   – Как это?
   – Очень просто: как только он смог выразить свою волю, если не словами, то хотя бы жестами, он категорически воспротивился, чтобы его снимали. Ненавидел фотографию, как какой-то дикарь.
   – А причина?
   – Лютая ненависть к старому Иову, решительное неприятие этого мира пленочного серпантина. Он яростно сопротивлялся всему, что было связано с личностью его деда. Еще тот чудак, наш Барнабе.
   Пока Иов и Лизль корпели над своим Уникальным Фильмом, Барнабе изничтожал свои детские фотографии.
   – С точки зрения семейной иконографии, Барнабе – это чистый лист в альбоме. Ни одного снимка.
   – Полная противоположность кинематографу?
   – Абсолютное его отрицание.
   У Жюли с Барнабе была одна своя игра. Когда они с Жюли ходили в кино, в Гренобле, Барнабе никогда не входил в кинозал. Он оставался в холле, где рассматривал, вывешенные там кадры из фильмов; потом по этим обрывкам он пересказывал содержание фильма, который крутили в зале.
   – Как это?
   – Очень просто. Показываешь Барнабе десяток кадров из любого фильма, все равно в каком порядке, и он у тебя на глазах восстанавливает историю: начало, развитие сюжета и развязка, в точной последовательности. Доходило до того, что он даже угадывал, каким было музыкальное сопровождение в самые ответственные моменты фильма.
   Исключительный дар, который украшал их серые будни. Приятели не верили им. Тогда Жюли заключала пари, поднимала ставки. Барнабе показывали ряд фотокадров, потом шли в кино – проверить. Барнабе и Жюли всегда выигрывали, прикарманивая денежки.
   – Он копил на свои причиндалы спелеолога.
   Потому что, когда наступало лето, и вся Франция вылезала пузом кверху на солнышко, Барнабе, напротив, как крот забирался под землю, в пещеры Веркора, панически избегая всякого загара и выгорания и преследуя свой идеал бледности. Возвращаясь с летних каникул, он был прозрачным, как саламандра. Сквозь него смотреть можно было.
   – Ты тоже спускалась вместе с ним в гроты? Вопрос серьезный.
   – Да, и без фонаря к тому же! Это была его причуда: Барнабе очень гордился тем, что может передвигаться в полной темноте. Стереть всякую форму. Конечно, я спускалась с ним в гроты, как же иначе! Это целая история, мои каникулы. Если я не сидела перед экраном вместе со старым Иовом, значит, плутала в кромешной тьме в компании Барнабе.
   Барнабе и Жюли, обоим по пятнадцать, и в полной темноте.
   – Он снял твою вишенку?
   Это вырвалось само собой. И выражение-то не мое. Так утонченно высказался Жереми в тот вечер, когда Клара покинула нас ради объятий Кларанса.
   Жюли рассмеялась.
   – Можно сказать и так. Однако, следуя исторической правде, должна признаться, что, скорее, это я заставила раскрыться его бутон.
   Задал вопрос – не жалуйся на ответ.
   Мы молчим.
   – Ну что ты надулся, Бенжамен. Успокойся: там было совершенно темно, он никогда не видел меня голой!
   Именно это меня и гложет. Оказаться в полной темноте, держать в объятьях твою мать, нагую, и не уступить соблазну чиркнуть спичкой… если хочешь мое мнение: с ним, похоже, не все так гладко с этим Барнабе…

10

   Итак, все племя перекочевало в «Зебру». Мы с Жюли, как и прежде, пребывали наверху, в своем гнездышке, а мама осталась внизу, совсем одна в опустевшей скобяной лавке – нашем доме. Сменяя друг друга, мы приходили к ней каждый по очереди в надежде уговорить ее хоть немного поесть. Бесплодные сеансы немого утешения, которые Жереми называл нашей «печальной порукой». Мама предпочитала нашему обществу свое одиночество. Она благословляла эту несчастную «Зебру», которая дала ей возможность уйти в себя, в переживания о порушенной любви.
   – Уверяю тебя, Бенжамен, мне так даже лучше. И потом, посмотри, как довольны дети, им так нравится театр!
   Дело в том, что Жереми превратил этот переезд в целое событие: ни дать ни взять знаменитая труппа отправляется в мировое турне, Мольер со своим гаремом, компания капитана Фракасса в полном составе… Я уже видел, как они запрягают тощих кляч в раздолбанные повозки и отправляются в путь, облачившись в истертые плащи и шляпы с перьями. Мне уже слышался стук колес по булыжникам мостовой на заре. Клара посмеивалась над ними, но сама тоже не упустила такой счастливой и, главное, вполне пристойной возможности быть поближе к Клеману. С Это-Ангелом на коленях и с Верден, намертво вцепившейся в ее подол, они втроем весьма удачно вписывались в сюжет. Тереза была неподражаема в своем суровом порицании, и удрученные взгляды Превосходного Джулиуса лишь подтверждали ее правоту; какая мука для них обоих следовать за этой бандой безбожников!
   Жереми даже разыграл перед нами душещипательную сцену прощания, это при том, что «Зебра» в каких-нибудь шестистах двадцати четырех метрах от нашего дома!
   Сюзанна веселилась от души.
   – Не знаю, что выйдет у Жереми с пьесой, но это, этот семейный исход я не хотела бы пропустить ни за что на свете!
   Единственный, кто держался реальности, был Малыш.
   – Мы – армия. Мы идем защищать «Зебру»!
   Весьма вероятно, он уже видел, как его сжигают живьем прямо на сцене, чтобы навести панический ужас на захватчиков Ла-Эрса.
   Даже Маттиас позволил себе заметить:
   – Не сердитесь, Бенжамен… в конце концов, у них ведь каникулы… Эти любительские театральные постановки сейчас в большой моде… язык тела… даже у нас в Веркоре можно встретить нечто подобное… летние университеты… шагайте в ногу со временем, и нечего дуться!
   Вскоре и Маттиасу Френкелю пришлось уехать.
   – Маму хоронить, – объяснил он.
***
   Да, люди умирают, сам увидишь. И умирают довольно часто, даже слишком; кажется, я тебе уже об этом говорил. Так что можешь не являться ко мне как-нибудь хмурым утром своего юношеского прозрения, сокрушаясь о том, что смерть – прекрасный повод вообще не рождаться; раньше надо было думать!
   Итак, Лизль, жена старого Иова, мать Маттиаса, бабушка Барнабе, умерла. Скончалась в больнице Святого Людовика, которую порекомендовала Жюли, предоставив старушку попечению профессора Марти.
   – Что у нее? – спросил тогда Марти.
   – Девяносто четыре года, пуля в шейке бедра и осколок в левой лопатке, – ответила Жюли.
   – Принимая во внимание, что это вы ее привезли, на меньшее я и не рассчитывал. Думаю, этот случай заинтересует Бертольда. И где же ее угораздило подцепить эти неприятности?
   – В Сараево.
   – Ну и ну! А как, интересно, эти древние кости занесло в такую дыру? Самолет сломался?
   – Нет, доктор, она специально туда отправилась, чтобы ходить по улицам с магнитофоном через плечо и микрофоном на весу – записывала.
   И правда, Жюли мне как-то уже рассказывала. В их тандеме Френкелей один снимал, другая занималась звукозаписью. Всю жизнь потратить на то, чтобы собирать по миру разные звуки. Как говорит Жюли, с нее, с Лизль, начиналось радио. Сделать так, чтобы здесь слышали то, что происходит в другом месте, это и было единственным увлечением в ее жизни: ее высочество Вездесущность собственной персоной.
   – Она всю планету переписала к себе на пленку. Мы приходили навестить ее в больнице. Лизль хотела познакомиться с Сюзанной, и Жюли настояла на том, чтобы я их сопровождал.
   – Она моя крестная, понимаешь? Она передала мне свой бойцовский характер. Мне бы хотелось, чтобы она на тебя посмотрела.
   На больничной койке, в качестве дарительницы бойцовского характера мы обнаружили маленький гипсовый саркофаг с кудряшками, поддерживаемый сложной системой креплений и ремней. Двигались только губы и глаза. Руки ее безжизненно покоились на белоснежной простыне, но слова были столь живыми, что, казалось, вслед за ними и пальцы трепещут, как крылышки колибри.
   – Так это вы?
   Она смотрела на Сюзанну.
   – Да, это я.
   Стоя у кровати, под прямыми лучами света, Сюзанна улыбалась Лизль. На столике у изголовья, как бессменный часовой, работал маленький магнитофон. Лизль записывала жизнь, всех и вся, никакой дискриминации. Она повысила голос:
   – Ты слышишь, Иов? Это Сюзанна, ее выбрала Жюльетта. Это для нее мы работали всю нашу жизнь, какую ни на есть. Это она покажет наш Уникальный Фильм!
   Глуховатый старичок-былинка, в чем душа держится, Иов представлял собой такое же маленькое нечто, как и его жена, только без растительности на гладком черепе. Молодость, уходя в прошлое, нарисовала на нем все пять континентов. Он поднял голову, его ясные глаза остановились на Сюзанне, и он сказал:
   – Ее взгляд убеждает.
   Сюзанне он пояснил:
   – О будущем показе – молчок, договорились? Никто ничего не знает о существовании этого фильма.
   Сюзанна обещала, что до показа никому ничего не скажет.
   – И после тоже, – прибавил старый Иов, – это фильм, а не тема для разговоров. Он в комментариях не нуждается.
   Смех Сюзанны ответил сам за себя:
   – А еще что? Может, и не думать прикажете? Всем харакири, как только зажжется свет?
   За все девяносто пять лет его космополитического существования, никто еще не возражал старому Иову вот так, смеясь. Иов посмотрел на Жюли. Жюли жестом ответила, что такая и есть эта Сюзанна: хотите – соглашайтесь, а нет – до свиданья.
   – Мы будем говорить о нем, если нам того захочется, – подчеркнула Сюзанна. – Но за то, что именно будет говориться, – отвечаю.
   – Вы полагаете, что это гарантировать легче, чем молчание?
   – Все зависит от подбора зрителей.
   Старый Иов смерил взглядом эту неприступную скалу. Где, черт возьми, Жюльетта выкопала эдакую упрямицу? Однако… старый Иов научился доверять решениям Жюльетты.
   – Но зрителей не больше дюжины. Это не потому, что я верю в символику чисел… и потом, судя по вашим амбициям, вы вряд ли найдете больше достойных зрителей в современном кино.
   – Это как раз мое мнение.
   – Главное условие вы знаете, – добавил старый Иов, – после показа пленку уничтожить! Событие не повторяется!
   Сюзанна пообещала сожжение приговоренного.
   – Пленку и негатив, – уточнил старый Иов.
   – Пленку и негатив.
   – Хорошо, – успокоился старый Иов.
   С этим покончено. Посвящение состоялось. Сюзанна только что получила в наследство от стариков Уникальный Фильм. Две жизни, полностью отданные созданию одного фильма – в сумме, почти два века! – и ни слова больше.
   Лизль сменила тему.
   – А этот, тот, что ходит как утка, это кто? Это был я.
   Что и подтвердила Жюли своим бархатным низким смехом царицы джунглей.
   – Это мой Иов, Лизль, так что побольше уважения, пожалуйста.
   – По нему видно, он все принимает близко к сердцу.
   – Совершенно верно, это одна из его главных черт.
   Обо мне – всё.
   Наступила тишина… которую и записал маленький магнитофон. Как всегда в таких случаях, стало яснее проступать окружающее. Больничная палата, кнопки вызова, небольшой термометр со своей температурной шкалой, душные коридоры, обдающее холодом прикосновение эфирных паров, специфический запах йода, сухой кашель в соседней палате… Боже мой, как мне все это знакомо, больницы! Сколько еще придется сюда возвращаться! В этот самый момент Лизль посмотрела на живот Жюли.
   – Когда ждете?
   – Весной, – ответила Жюли.
   – Не слишком подходящее время, дорогуша. Я своего родила весной, и он всю жизнь промаялся с этим вечным цветением.
   Деликатный намек на экземы и хронический ревматизм Маттиаса. Он же, нимало не смутившись, ответил:
   – Все зависит от того, кто принимает роды, мама. Если бы я сам принимал себя, я бы прибыл в лучшем состоянии. Но в вопросах акушерства вы всегда доверяли только себе.
   Крошечный саркофаг попытался рассмеяться, чем взбудоражил всю свою систему креплений.
   – Что там такое? – спросил старый Иов.
   – Не смешите ее, с ума что ли сошли?! Вам что, мало ее нынешнего состояния?
   Все обернулись на голос.
   На пороге стоял Бертольд, угрюмо поглядывая с высоты своей компетентности. Бертольд! Профессор Бертольд! Мой спаситель! Гений латания человеческой плоти! Благодаря ему я перешел из рядов прикованных к постели в ранг посетителей! Лизль весело приветствовала его:
   – Пришли проверить любимую игрушку, доктор?
   Она указала ему на маленький магнитофон, стоявший на ночном столике:
   – Будьте добры, переставьте кассету; эта, как и я, уже кончается.
   Бертольд подчинился, окинув ее мрачным взглядом. После чего он указал нам на дверь. Ему нужно было пересчитать хрупкие косточки Лизль.
   Там, в коридоре, пребывая в мучительном ожидании, Иов поставил точку:
   – Ты знаешь Лизль, Жюльетта, она пережила сто смертей, но никогда не позволяла, чтобы ей вводили морфин, оправдываясь тем, что ее интересует собственное состояние. Она не упустит ни капли своей агонии.
   – Агония? Уже?
   – Марти считает, что она должна была скончаться еще в Сараево или когда ее везли сюда…
   – Он не учел ее любопытства, – вмешался Маттиас. – Мгновенная смерть не в ее характере.
   – Маттиас знает, о чем говорит. Он сам плод нашего с Лизль любопытства.
   Маттиас подтвердил:
   – Да, меня родили из любопытства. Лучшего повода появиться на свет, пожалуй, не найдешь.
   Увлекательный разговор прерывается внезапным появлением букета экзотических цветов.
   – Господи боже, Иов, что Лизль забыла в этом Сараево? – грохочет букет. Очевидно, кто-то из близких знакомых.
   – Звукозапись, Рональд, – ответил Иов. – Она ходила повсюду со своим микрофоном.
   – Звукозапись, – изрыгнул букет. – В ее-то возрасте! Вы так никогда и не остановитесь, что ли?
   – Боюсь, что придется, – ответил Иов.
   Молчание. В облаке экзотических цветов показывается огорченная физиономия.
   – Совсем худо, да?
   Белый как полотно, скорбный лик. Траченая годами, но все еще пышущая жаром огненная грива. Он будто сошел прямо с экрана, где идут эти бесконечные американские сериалы о неистребимых техасских нефтепромышленниках.
   – Крышка, – ответил Иов.
   Потом представил нам вновь прибывшего:
   – Рональд де Флорентис, кинопрокатчик. Псевдоаристократ, но друг настоящий. Засеивает Вечность картинами. Благодетелем кино и в то же время его губителем был тот, кто начал его распространять. Скорее, все же губителем.
   – Но ты, однако ж, снабдил его своей пленкой.
   – Сначала пленка всегда девственна.
   – Совсем как пулеметная лента перед тем, как начнут стрелять.
   – Да. Кинопрокатчик и нажимает на спуск.
   Так они и перебрасывались репликами в бесконечном диалоге, пока наконец не выдохлись; тогда Иов представил нас, меня и Жюли, назвав именно так, как следовало:
   – Моя крестница, Жюльетта. Ее хахаль. Он ей сделал ребенка.
   – Я ее знаю, Иов. Я видел ее еще совсем маленькой. Ее было за уши не вытащить из твоей проекционной.
   – Ей рожать этой весной, – добавил Иов.
   – Принимать Маттиас будет? Ваш малыш не мог выбрать лучшего портье, Жюльетта. Мягкая посадка обеспечена… Приветствую тебя, Маттиас, как дела?
   Ну и так далее.
   До очередного появления Бертольда, который внезапно рявкает над ухом:
   – А что баобаб не притащили, раз уж явились? Хотите, чтобы ей вовсе нечем стало дышать?
   Букет, вырванный у Рональда из рук, тут же куда-то исчезает, оставляя в память о себе лишь опавшие лепестки; разъяренный Бертольд удаляется с распотрошенным веником, негодуя на «цветочное недержание» родственников.
   – Не нужно на него сердиться, – снисходительно пищит Лизль, – профессор Бертольд несколько раздражен сейчас. Я только что послала его подальше. Он вбил себе в голову пустить под нож полдюжины юнцов, чтобы починить мой дряхлый механизм и новехонькую запустить меня в следующий век. Очевидно, он ни во что не ставит сегодняшнюю молодежь.
   Флорентис прервал ее на полуслове:
   – Лизль, скажи на милость, как это тебя в Сараево занесло?
   – Сараево, Вуковар, Карловац, Белград, Мостар… – уточнила Лизль.
   А потом сама пошла в наступление:
   – Разве я спрашиваю, во сколько тебе обошелся твой последний Ван Гог, Рональд? Разве я спрашиваю, на что ты способен ради пополнения своих коллекций? Если есть здесь кто-нибудь, кто не знает слова конец, так это ты, Флорентис! Только взгляни на себя. И тебе не стыдно быть таким молодым? В твои-то годы!
***
   И все в таком роде. Мы, казалось, были там совершенно лишние и потому оставили их пощипывать друг друга за старые грешки. Последние слова Лизль нам передал уже потом Маттиас. Когда он в свою очередь собрался уходить, то обещал, что придет на следующий день.
   Лизль возразила:
   – Даже не думай, завтра я умру!
   – В котором часу? – только и спросил Маттиас, который не привык перечить материнской воле.
   – С восходом солнца, мой мальчик, и не вздумай испортить мне этот момент, я его слишком долго ждала.
   Она растрогалась только, когда проговорила, почти со слезами в голосе:
   – Если увидишь Барнабе, скажи ему…
   Она задумалась, что же ему сказать.
   – Кто же с ним теперь видится, с нашим Барнабе, мама…
   Слишком поздно Маттиас понял, что это было слабым утешением. Он промямлил:
   – Но он должен скоро быть в Париже, я думаю… я ему напишу… Я…
   Она скончалась на следующий день, как и сказала, на рассвете.
   Маленький магнитофон у изголовья принял ее последний вздох.
   Маттиас поехал хоронить ее в Вену, в Австрию, к ней на родину.
   – Она была племянницей Карла Крауса[6], – объяснил он.
   И добавил, улыбаясь себе самому:
   – Мономания – это семейное…
   Мы не мешали ему упиваться этой скорбью, по-своему – сбивчиво… и сосредоточенно:
   – Завещала похоронить себя в Австрии… бедная… она всю жизнь хотела быть везде и сразу… в Австрии… единственная страна без окон и дверей… всеевропейский склеп…
   Потом он сказал:
   – Завтра я уезжаю. Вы получите результаты ваших тестов по почте, моя маленькая Жюльетта.
   (Вообще-то речь шла о тебе. Подумать только, размером с фасолину, а тебя уже достают всякими тестами. Сразу предупреждаю: нас экзаменуют всю жизнь. Надо все хорошенько измерить, от и до. И чтоб концы с концами сошлись! Ждем отчета судебно-медицинского эксперта, который сведет в одно целое все твои параметры.)

11

   Итак, Маттиас уходит.
   Остаемся вдвоем с Жюли. То есть втроем с Жюли, если ты понимаешь, о чем речь. Каникулы любви, полная свобода. Кстати, мама предпочитала любить именно так, без помех; но для нас с Жюли это было в новинку. Нечасто наше племя давало нам передышку, оставляя наедине.
   Всю первую неделю мы провели в постели. Не удивляйся, это вовсе не рекорд. Твоя тетя Лауна с твоим дядей Лораном в свое время, когда для их любви не нужно было ничего другого, кроме любви, целый год не вылезали из-под одеяла. Целый год, ты только представь! Мы носили им наверх еду и толстенные книжки. По тому, с каким нетерпением они нас выпроваживали, можно было подумать, что они предпочли бы полностью отгородиться от внешнего мира, вырубив даже радио, и заниматься любовью под капельницей, не прерываясь на то, чтобы подкрепиться… Но если вспомнить о семье, которая их ждет, о толпе, которая их обожает, о мелких пакостниках, которые им завидуют, и, наконец, о звездах, которые и ночью не спускают с них глаз, то получается, что даже у самых одиноких мореплавателей всегда шлейф беспокойства и внимания за кормой.
   Итак, целую неделю мы одни.
   Целую неделю мы ныряли друг в друга, выныривали, чтобы глотнуть немного воздуха, снова погружались и так долго исследовали свои подводные миры, что порой так и засыпали, там, в глубине друг друга, оставляя сну поднимать нас на поверхность, следуя фарватером наших сновидений…
   Не настаивай, не бери пример с Жереми, в этой главе ты найдешь одни иносказания. В нашем мире все начинается с простого образа, а продолжается метафорой, ты должен это усвоить. Смысл же ты должен достать сам, пользуясь своими серыми клеточками! И это очень даже хорошо, потому что, если бы «прекрасная книга жизни» (да, именно!) открывала сразу смысл, ты бы и читать ее не стал, захлопнул бы на первой странице, предоставив нам одним вязнуть в этой бескрайней метафорической загадочности.
   Могу добавить лишь одно: изредка, когда любовь, отхлынув, оставляла нас с твоей мамой на берегу, мы использовали эти краткие минуты передышки, чтобы подобрать тебе имя в каталогах, предоставленных в распоряжение нашей памяти. Так как у нас нет телевизора, весь черный список телефуфла отпал сам собой. У тебя нет ни одного шанса называться Аполло только потому, что двум землянам подфартило прилуниться, ни тем более Сью-Хелен, можешь не беспокоиться. Что до реестра христианских мучеников, такие имена легко дать, еще проще носить, они не выходят из моды и не режут слух на школьной переменке… но это сильнее меня: когда я слышу имя какого-нибудь мученика, не могу удержаться, чтобы не начать переживать в малейших деталях все те несчастья, которые и вознесли его к заоблачным высотам нашего поклонения.
   – Бландин, – предложила твоя мать, – Бландин, красивое имя для девочки, нет?
   – Растерзана дикими зверями. Только вообрази, Жюли: огромный бык, весь в пене, со своими страшенными рогами, несется на нашу Бландин…
   – Этьен… мне очень нравится это имя, с дифтонгом… так приятно звучит.
   – Побит камнями по дороге в Иерусалим. Первый мученик. Открывает процессию. Ты представляешь себе, как это должно было выглядеть, побиение камнями? Как, например, раскраивают череп… Почему бы тогда не Себастьян, раз уж тебе все это так нравится? Я уже слышу свист пролетающих стрел и вижу, как художники раскладывают свои этюдники… Нет, Жюли, если уж тебя понесло в эту сторону, ищи лучше в верхних рядах, среди пророков и патриархов; эти сумели, хотя бы, правильно разместиться во времени, они предвещали катастрофы, но сами от них не страдали… по крайней мере, в меньшей степени.
   – Исаак?
   – Чтобы Всевышний затребовал его у меня обратно, предварительно разделанного под ягненка? Ни за что!
   – Иов?
   – Занято.
   – Даниил… Тот, из Вавилона!
   Здесь случилось что-то странное, чего я никак не могу тебе объяснить. Кажется, я побледнел; я почувствовал, как свинцовая тяжесть сковывает мои члены, как холодный ветер леденит мне душу; и беззвучно я прошептал:
   – Нет!
   – Нет? Почему нет? Он-то ведь укротил львов! И глазом не моргнув, я отвечаю:
   – Никаких Даниилов в нашей семье, Жюли, никогда, обещай мне. Стоит появиться одному Даниилу, и все радости жизни свалятся нам на голову, я это чувствую, я это знаю. Полагаешь, мы еще не наелись всем этим?
   Должно быть, мой голос встревожил ее, так как она приподнялась на локте и внимательно посмотрела на меня.
   – О! Да ты никак взялся нам партию Терезы исполнять…
   – Никаких Даниилов, – только и ответил я.
   Она была слишком утомлена, чтобы настаивать. Откинувшись на спину, она проговорила, уже почти засыпая:
   – Что тут спорить, все равно его Жереми как-нибудь назовет, никуда не денешься…
   И то правда. У Жереми к этому дар. Только увидит ребенка – сразу дает ему имя. Малыш, Верден, Это-Ангел ему обязаны своими опознавательными знаками. А тем, у кого имя уже есть, он дает прозвище: Шестьсу Белый Снег, Сюзанна О’Голубые Глаза…

IV. СЮЗАННА И КИНОМАНЫ

   Ж е р е м и: Ее глаза не просто видят, они показывают.

12

   На утро восьмого дня Сюзанна О’Голубые Глаза постучала в нашу дверь.
   – Открыто!
   Сюзанна вошла и едва удержалась на ногах: так сильно на нее пахнуло любовью. Жюли соскочила с постели, распахнула окно и придвинула стул:
   – Присаживайтесь, дышите глубже, – и вновь нырнула под одеяло.
   Сюзанна заметила давние следы ожогов на теле Жюли, а также ее великолепную грудь – предмет обожания всей семьи.
   Малоссен, не долго думая, предположил самое худшее:
   – Жереми устроил в «Зебре» пожар?
   Сюзанна, едва переведя дух, рассмеялась.
   – Жереми все взял в свои руки. Меня отправили на покой. Спектакль набирает обороты. Наш Главный никому спуску не дает. Но Клара сглаживает углы. Свой фотограф на сценической площадке. Клеман из кожи вон лезет, чтобы достать ей все необходимое для работы. Вздумал купить ей новый фотоаппарат, последнюю модель. Что любовь делает!
   – Кофе?
   Бенжамен потянулся к стенному шкафу, который был им вместо кухни. От непрерывной любви глаза у него ввалились, волосы встали дыбом; тоненький шрам ниточкой очерчивал его скальп. Сюзанна даже растрогалась: Большой Джон – просверленная голова.
   – Охотно.
   – По-турецки?
   – По-турецки.
   – Какой сегодня день?
   Сюзанна уточнила, какой был день и который час. Пока Малоссен нагревал воду с сахаром, она объяснила свое вторжение.
   – Пора подобрать зрителей для единственного сеанса нашего старого Иова. Я решила подождать недельку. И как раз сейчас все испорченные современным кино убрались из Парижа, разъехались по курортам: в Сен-Тропе, Люберон, Бель-Иль, Кадакес, в Сен-Поль-де-Ванс… Осталась чистая публика.