Эта последняя реплика произносится таким тоном, что все покатываются со смеху, даже те, кто не понимает. Нас с Джулией оглаживают с удвоенной силой, фотовспышка в руках Клары трещит как пулемет, Джулиус пытается пробиться наконец к хозяину, Жереми смотрит на эту вакханалию глазами, круглыми как блюдца, Лауна улыбается улыбкой беременной женщины, Малыш прыгает по комнате, хлопая в ладоши, Тереза терпеливо ждет, когда все это кончится, Джулия начинает отвечать лаской на ласку, а я боюсь одного: как бы в этот самый момент не возникла на пороге фея-инспекторша из собеса в сопровождении голубого ангела-хранителя из полиции нравов.
   Но нет, на пороге появляется совсем другой человек – организатор этого милого праздника.
   – Тео!
   На нем костюм цвета весенней лужайки, грудной карман которого украшен белым мясистым стеблем салата, увенчанным листиком розы. В альбоме Малыша есть фотография Тео в этом костюме, а на обороте надпись: «Это когда Тео кормит тружеников Булонского леса»[9].
   Он смотрит на меня и хохочет:
   – Да, это я. К кому обращается твоя семейка, когда узнает, что старший брат взлетел на воздух? К кому же, как не ко мне? Сегодня ребятам не повезло – меня не было дома, и они поехали за мной в лес.
   – В лес?
   – В Булонский, вестимо. Второго числа каждого месяца я кормлю моих бразильских подружек. Надо же их как-то поддержать – а то мерзнут весь вечер в боевом уборе. Позвонил в больницу – там сказали, что ты цел; ну я и решил привезти их к тебе, чтобы отпраздновать это дело. Ласковые девочки, правда?
   (Тащиться за Тео в Булонский лес… Кончится тем, что в один прекрасный день я лишусь своих прав старшинства.)
   Продолжение разворачивается внизу, у ребят, где мы наскоро организуем бразильский вечер. Жереми добыл у одного из своих корешей пластинку Нея Матогросо, самого крупного из южноамериканских певцов с разнообразными сексуальными наклонностями. Музыка орет, тетя Джулия танцует с воплощениями своей мечты. Я пью чашку за чашкой бразильский кофе, омываемый ласковыми взглядами Тео и Клары, а Жереми отбивает ритм музыки на всем подходящем и неподходящем, что есть в квартире. Среди всего этого грохота Малыш преспокойно спит, как все дети его возраста. Лауна, естественно, улыбается, а Тереза, сидя на самом краю кровати, держит в своей руке длинную, смуглую и сильную руку огромного травести из Байи с коричневой и светящейся кожей, как тот кофе, что разливается по моим внутренностям. Во всей комнате только их ладони освещены лампочкой в изголовье постели. Не знаю, много ли он понимает из предсказаний моей сестры, но его возбужденный взгляд мечет такие же искры, как парча его мини-юбки. Вдруг он отпрыгивает назад, тычет дрожащим пальцем в Терезу и орет:
   – Essa moзa chorava na barriga da mгe!
   Все сразу останавливается – музыка, танцы и кофе у меня в глотке.
   – Что он говорит?
   Тео переводит:
   – Он говорит, что Тереза плакала уже в животе матери.
   Моментально переношусь на шестнадцать лет назад и чувствую леденящий озноб в душе. Явственно слышу голос мамы: «Ребенок плачет». – «Какой, мама, ребенок, где?» – «У меня в животе, Бенжамен, я слышу, как он плачет у меня в животе!»
   Как можно спокойнее я спрашиваю:
   – Ну и что из этого?
   Травести, который танцевал с тетей Джулией, – тот самый, который наверху сравнил меня с младенцем Иисусом, – объясняет очень спокойно и без малейшего признака акцента:
   – По-нашему, мсье, это означает, что у нее дар ясновидения.
   Затем, порывшись в своей сумочке, расшитой бисером, он вытаскивает статуэтку из синего стекла, наполненную водой, становится на колени перед Терезой и протягивает ей, говоря:
   – Para vocк, mгe; un presente sagrado.[10]
   – Это статуэтка Йеманжи, их богини моря, – объясняет Тео. – Говорят, она их запросто избавляет от всех заморочек.
   Чертенок рационализма просыпается во мне и шепчет на ухо:
   – Ну да, потому-то они и оказываются в Булонском лесу.
   Тереза, даже не сказав спасибо, берет статуэтку и ставит ее на этажерку, где хранятся все прочие божества ее коллекции.

12

   – Сколько времени вы провели в отделе шерстяного трикотажа?
   – Минут десять, наверно.
   – Что вы там делали?
   – Помогал приятельнице выбрать пуловер.
   – Вы давно ее знаете?
   (Сукин сын Казнав, я точно знал, что с ним ничего не случилось!)
   – Пожалуйста, назовите ее имя, фамилию и адрес.
   Это уже не инспектор Карегга, это дивизионный комиссар Аннелиз. И происходит этот разговор в Главном Управлении уголовной полиции.
   Комиссар Аннелиз похож на собственную фамилию. Этот человек по природе своей искатель, лишенный иных страстей. Он ищет бандитов, убийц; сегодня выслеживает террориста с бомбой; но с тем же успехом он мог бы искать способы расщепления атома или борьбы с раком. Только потому, что он получил именно такое образование, он сидит сейчас передо мной, а не за микроскопом. На нем костюм бутылочно-зеленого цвета, кобуры под пиджаком вроде бы нет; в петлице – ленточка ордена Почетного легиона. Видя, что я не спешу с ответом, он спокойно объясняет мне, что я – главный свидетель происшествия, и поэтому мои показания чрезвычайно ценны.
   – Так кто же эта ваша приятельница, которой вы помогали выбрать пуловер?
   Я отвечаю, что это скорее знакомая, чем приятельница, что я называю ее «тетя Джулия», а работает она в журнале «Актюэль».
   В этот момент хлопает дверь, и я подскакиваю метра на два. Чертов бразильский кофе! С меня будто заживо кожу содрали.
   – Не волнуйтесь так, господин Малоссен, это же самые обычные вопросы.
   Я не волнуюсь, я чувствую себя как ощипанная догола птица на проводе высокого напряжения, которая старательно подбирает хвост, чтобы не коснуться соседнего провода.
   И всей поверхностью моего ободранного тела я воспринимаю следующий вопрос:
   – Вы не заметили ничего необычного за эти десять минут?
   Я ничего не заметил. Я видел только то, что произошло в ту самую секунду, когда все произошло. Но это я запомнил с какой-то сверхреалистической точностью. В частности, угол зеленой хозяйственной сумки между смыкающимися животами. Я рассказываю это ему. Пишущая машинка в блестящем металлическом кожухе, стуча, как пулемет, записывает то, что я говорю. Каждая ее очередь бьет меня прямо по нервам. Аннелиз хмурит брови и спрашивает:
   – Вы не могли бы подробно описать убитых?
   – Мужчину, пожалуй, да. Что касается женщины, то я видел только ее руку…
   И я объясняю, что мужчина был похож на римского императора на склоне лет – Клавдия в конце жизненного пути.
   – И под седой челкой – ярко-голубые глаза, как у Петэна.
   – Именно так.
   И тут я вспоминаю объятие этой пары, то, как по-молодому они целовались.
   – Вы уверены?
   – Абсолютно уверен. А почему вы спрашиваете?
   – Как вы прочтете в газетах, они были брат и сестра.
   И добавляет, как если бы эта деталь полностью исключала возможность кровосмесительной связи:
   – Он был инженер, до пенсии работал в Управлении автомобильных дорог.
   И затем, как будто про себя:
   – Впрочем, это не имеет никакого значения: на его месте могли бы оказаться и вы.
   И, глядя на меня лукавым взглядом:
   – Вы и ваша тетя.
   Я молчу. Открывается дверь, и безмолвная секретарша ставит поднос на письменный стол, рядом с папкой из зеленой кожи. Комиссар говорит: «Спасибо, Элизабет» – и спрашивает у меня:
   – Кофе?
   Я вздрагиваю от отвращения:
   – Никогда в жизни!
   Он улыбается, наливая себе чашку:
   – По крайней мере, в этом отношении разрешите вам не поверить, господин Малоссен.
   Светский человек комиссар Аннелиз!
   Маленькими глотками он пьет свой кофе, от запаха которого меня мутит. Затем ставит чашку на поднос, говорит: «Благодарю вас, Элизабет», складывает ладони перед собой, облизывает губы, чтобы не потерять последнюю каплю, и внимательно смотрит на меня.
   Элизабет уходит со своим подносом.
   – Последний вопрос, господин Малоссен. В чем, собственно, состоят ваши функции в Магазине? Из ваших показаний это ясно не становится.
   Ничего удивительного…
   Странно, но только в этот момент я обращаю внимание на обстановку. У дивизионного комиссара Аннелиза кабинет в стиле ампир. И псевдоримские табуреты, на которых мы сидим, и кофейный сервиз, украшенный императорским N, и диван рекамье, мягко поблескивающий рядом с книжным шкафом из красного дерева, – все залито растительным светом, который исходит от стен, затянутых зеленым сукном с золотыми пчелками. Вглядевшись повнимательнее, я наверняка обнаружил бы и мини-бюст мини-корсиканца, и мини-копию его треуголки, и «Записки с острова Святой Елены» Лаказа[11] в библиотеке. Мне приходит в голову дурацкий вопрос, не имеющий никакого отношения к тому, который комиссар мне задал: интересно, он заплатил за эту обстановочку из своего кармана или добился от начальства специальных ассигнований, чтобы отделать свою берлогу по собственному вкусу? Но в любом случае вывод очевиден: этот тип не каждый вечер бежит домой сразу после звонка. Здесь он чувствует себя как дома. А кто любит обстановку, любит и работу. Этот легавый ишачит двадцать пять часов в сутки, не меньше. Мораль: человека, в котором воплотился дух Фуше[12], не перехитришь, нечего и пытаться.
   – Я козел отпущения, господин комиссар.
   Дивизионный комиссар Аннелиз смотрит на меня совершенно пустым взглядом.
   Я ему объясняю, что обязанности ответственного за технический контроль – чистой воды фикция. Я ничего не контролирую, потому что это торжище во храме никакому контролю не поддается – надо было бы увеличить штат контролеров раз в десять. Так вот, когда покупатель приходит с претензией, меня высвистывают в соответствующее бюро и там я получаю колоссальный втык. Моя работа состоит в том, чтобы выслушать весь этот поток ругани с таким жалким, покорным и безнадежным видом, что покупатель, как правило, берет обратно свою жалобу, чтобы не раскаиваться потом, что довел меня до самоубийства. И все заканчивается примирением, с минимальными затратами для Магазина. Вот за это мне и платят. Довольно прилично, между прочим.
   – Козел отпущения…
   Дивизионный комиссар Аннелиз смотрит на меня все с тем же отсутствующим видом.
   – А у вас в полиции нет такого?
   Он молча глядит на меня и потом говорит:
   – Благодарю вас, господин Малоссен. На сегодня, пожалуй, хватит.

13

   Выхожу на улицу. Ощущение такое, что как будто ступаю босыми ногами по ковру из иголок. Веки дергаются, руки дрожат, зубы клацают. Что она, интересно, сует в свой кофе, эта сука Йеманжи? У меня есть еще время забежать домой и проглотить три таблетки валиума перед тем, как идти на общее собрание служащих Магазина. Оно назначено на восемнадцать тридцать в помещении столовки. От валиума тело у меня как будто окутывается туманом, но нервы все так же напряжены. Если посмотреть снаружи, я вроде не иду, а плыву; но внутри – горю, как обмотка трансформатора, у которого полетела изоляция.
   Тео смотрит на меня недоверчиво:
   – Ты что, недобрал?
   – Скорее, перебрал.
   Собрание идет полным ходом. В кои-то веки явка стопроцентная. Члены или не члены профсоюза, ВКТ или своего, домашнего, – на этот раз все притащились, все служащие, пардон, все дорогие сотрудники (-цы) Сенклера здесь. Лесифр, автоматический ретранслятор лозунгов ВКТ, потерял всякую надежду навести порядок. От Лемана, запрограммированного босса местного профсоюза, толку не больше. Того и другого задергали до посинения. Сколько бы они ни орали «Тише, товарищи!» и «Друзья, соблюдайте же порядок!», сколько бы ни вздымали руки к потолку, заклиная разбушевавшуюся стихию, – ничего не помогает, стихия захлестывает все. Каждый выкрикивает свой страх, свою злость или просто свое мнение. Добавьте к этому еще столовскую акустику – всякие ложки-вилки, подносы, пластмассу, бетон… Словом, бордель тот еще, даже ближайшего соседа не слышно. «А что, если она и вправду с ним разделается?» Поди знай, почему вдруг эта мысль в этот момент и в этом месте… Что, если и вправду Лауна сделает аборт? На мгновение я представляю себе загубленную любовь, без которой ей жизнь не в жизнь, а затем – другой вариант: все ту же погибшую любовь, высосанную вместе с молоком маленьким, но безжалостным конкурентом, не желающим уступать место у ее груди.
   – Малоссен, а ты что думаешь по этому поводу?
   Вопрос Лесифра, заданный без всякого предупреждения, настигает меня, можно сказать, на полном скаку.
   – В конце концов, кто у нас главный спец по претензиям?
   Вопрос задан только для того, чтобы добиться тишины, сконцентрировав внимание публики на моей персоне. Фокус удался – головы повернулись в мою сторону, достаточно многочисленные, чтобы я почувствовал себя в одиночестве. Не думаю ли я, что какой-нибудь клиент, недовольный моей работой, способен подложить нам взрывчатку под задницу? Так, что ли?
   – Ответственный за технический контроль должен иметь свое мнение на этот счет. Особенно когда он так хорошо выполняет свои обязанности!
   Что же, на это ответить нечего. Я и не отвечаю. Я только лениво показываю Лесифру кулак с вытянутым средним пальцем, предварительно лизнув его. Леман жирно хохочет, за ним – еще несколько человек. Улыбка Лесифра ясно показывает, что он мне это еще припомнит. Но тем временем он таки добился желанной тишины. Остервенение взглядов понемногу спадает, у одних быстрее, у других медленнее. Кто-то заявляет, что нет, на такое наши дорогие покупатели все-таки не способны. Дискуссия поворачивает в другую сторону. Теракты направлены против Магазина – тут нечего и сомневаться. Лесифр и его подручные считают, что во всем виновата дирекция. Леман крутит головой, но идея находит сторонников. Несколько продавщиц требуют ревизии: не иначе, как там, наверху, гребут такие бабки, что кому-то неймется. Бомбы – яйца ощипанной птички, которая мстит своим обидчикам. Если только – точка зрения Лемана – речь не идет о рэкете. Рэкет? Какой, к черту, рэкет? Разве какая-нибудь организация заявила, что это ее рук дело? Насколько известно, нет. Или дирекции предлагали защиту от посягательств? Тоже нет. Значит, разговоры о рэкете – чушь собачья. Нет, тут действует одиночка. Который хочет добиться закрытия Магазина. Вот в чем дело!
   Да, вот в чем суть дела. Вот он, главный вопрос повестки дня. Какую позицию должны занять служащие, если дирекция примет решение о закрытии? Протесты, крики со всех сторон… О закрытии не может быть и речи. Если дирекция пойдет на это, занимаем Магазин. Принято единогласно. Они там валяют дурака, а мы – расплачивайся? Хорошо, а как насчет обеспечения безопасности? Все руки разом опускаются.
   – Вот увидишь, они сейчас потребуют доплаты за риск.
   Это Тео резвится.
   – Будем торговать колготками из укрытий. На войне как на войне. Леман наденет наконец свою десантную форму, а каждому покупателю при входе – бронежилет.
   Тео продолжает развивать эту тему, но я его уже не слушаю. Я слушаю другое – ма-а-аленький ультразвуковой свисточек как раз в геометрическом центре мозга. Он тоненько так стрекочет, и его стрекотание крутится вокруг своей оси, как бенгальские огни на карнавале в Мехико. Потом от свисточка протягивается ниточка боли в направлении правого и левого уха. Боль нарастает, становится жгучей, и вот я уже подвешен в пространстве на раскаленной добела стальной проволоке, которая пронизывает мне череп. От боли я разеваю рот во всю ширь, но оттуда – ни звука. Затем боль спадает и проходит совсем. Тео, который смотрел на меня так, как будто я сейчас загнусь, успокаивается. Он что-то говорит, но я не слышу. Оглох! Отвечаю наугад:
   – Все в порядке, Тео, спасибо, все прошло.
   Мой голос доносится как будто из микроскопического скафандра, откуда-то снизу, из самой глубины пятки. Я показываю Тео на трибуну – слушай, мол, что они там говорят. Открываются рты, вверх тянутся пальцы; Лесифр и Леман предоставляют слово тому, другому… Я абсолютно ничего не слышу, но при этом вижу. Вижу сосредоточенные спины и настороженные затылки. И до меня в первый раз доходит, что я их всех знаю, знаю все эти спины и затылки, мужские и женские. У меня возникает даже странное чувство, что я знаю их, как близких людей. Я могу назвать почти каждого, кто поднимает палец, чтобы попросить слова. За пять месяцев, что я слоняюсь по проходам Магазина, они вошли в меня через отверстия зрачков и проросли во мне. Я знаю их, как знаю все двадцать четыре тысячи картинок из альбомов «Тентен»[13] с их двадцатью четырьмя тысячами подписей – гомеопатическая память, которая вызывает шумный восторг Жереми и Малыша.
   И сразу же четыре сыщика, затерянные в толпе, бросаются мне в глаза, как вши на листе бумаги, хотя они ничем не отличаются от остальных самцов этого почтенного собрания. Сыщик, продавец или заведующий отделом – у всех одна забота: галстук, складка на штанах… А вот взгляд у них разный. Эти четверо глядят на других, тогда как другие глядят прямо перед собой, глядят с надеждой, как если бы с этой профсоюзной трибуны на них могла снизойти перспектива светлого завтра без угрозы взлететь на воздух. Сыщикам же не до светлого завтра, они ищут убийцу. У них взгляд экстрасенсов. Их уши вытягиваются на глазах. Они спелеологи окружающих душ. Кто здесь от жизни собачьей дошел до того, что захотел разнести к такой-то матери родной Магазин? Вот единственное, что их интересует.
   Они могут долго задаваться этим вопросом.
   Убийцы в зале нет. Эта уверенность вписывается огненными буквами в мою межзвездную тишину.
   Даже не предупредив Тео, я потихоньку пробираюсь к боковой двери. Иду по коридору, увешанному огнетушителями и ощетинившемуся указательными стрелками. Вместо того чтобы следовать в направлении «Выход», поворачиваю налево и толкаю некую дверь, которая поддается нажиму.
 
   Залитый светом бесчисленных огней, Магазин покоится в золотой пыли. И хотя в голове у меня царит полная тишина, я как будто слышу тишину Магазина. Движущиеся лестницы, которые не движутся, – это высшая степень неподвижности. Ломящиеся от товаров прилавки, за которыми нет ни одного продавца, – это высшая степень запустения. Электрические кассы, не издающие своего мелодичного звона, – это больше, чем тишина. Все это, увиденное глазами глухого, предстает как иной, фантастический мир. Мир, где бомбы взрываются, не оставляя следа.
   – Ищешь, где подложить следующую?
   Этот звучный бас, который я хорошо знаю, свидетельствует, что слух вернулся ко мне. Его владелец оперся на балюстраду рядом со мной. Мы оба инстинктивно смотрим на отдел шерстяного трикотажа, застывший далеко внизу. Я секунду молчу и потом говорю:
   – Знаешь, Стожил, на свете столько способов убить человека, что даже руки опускаются…
   Стожилкович, серб по своим генам и ночной сторож по роду занятий, – человек такого возраста, который только его улыбка мешает назвать почтенным. А голос у него такой, что ниже, наверно, и не бывает – Биг-Бен во мраке лондонской ночи. И этим-то голосом он рассказывает мне следующую веселенькую историю:
   – Я знавал одного боевика, это было в Загребе, во время войны. Его звали Коля. На вид – лет пятнадцать-шестнадцать, ангельская такая мордашка… Так вот, он придумал с десяток, наверно, трюков, один другого верней. Например, прохаживался под руку с какой-нибудь беременной из своих же, из партизан, а у той в колясочке еще ребенок. На паперти, когда люди выходили с обедни, он стрелял в затылок какому-нибудь офицеру и прятал пистолет в коляску, рядом со спящим малышом. Вот такие штуки он проделывал. Восемьдесят три человека было на его счету. И, заметь, ни разу не пытался бежать. И ни разу его даже не задержали.
   – А что с ним стало потом?
   – Свихнулся. Вначале эта работа была ему в тягость, а в конце он уже обойтись без нее не мог. Особая форма мании убийства, типичная для бывших партизан. Об этом много толковали после войны психиатры в разных странах.
   Мы молчим. Мой взгляд скользит по золоченой чугунной балюстраде, ограждающей отдел «Все для новорожденных», как раз напротив меня, по другую сторону провала. Кроватки и колясочки теряют свой ореол невинности.
   – Деревяшками сегодня побалуемся?
   «Баловаться деревяшками» на языке Стожилковича означает «играть в шахматы». Это единственная неверность, которую я позволяю себе по отношению к детям каждый вторник, до полуночи. И сегодня «побаловаться деревяшками» в озаренном тысячами огней покое спящего Магазина – это как раз тот тип отдыха, который мне нужен.

14

   Меня бьют со всего размаха в печень. Не успеваю я перевести дыхание, как удар обрушивается с другой стороны, и я падаю на ковер. Остается только собраться, свернуться в комок и ждать, когда это кончится, зная наверное, что это не кончится никогда. Так оно и есть. Удары сыплются одновременно со всех сторон. Мне на память приходит история американских моряков, корабль которых затонул в Тихом океане к концу войны. Очутившись в воде, они сгрудились вместе и плавали в своих спасательных жилетах, поддерживая друг друга за локти. Акулы атаковали этот живой пирог по краям, отрывая от него кусок за куском, пока не добрались до середины.
   Именно это Стожил проделывает сейчас со мной. Он оттеснил мои фигуры, заставил их сгруппироваться вокруг короля и атакует со всех сторон. То, как мастерски он использует диагонали, горизонтали и вертикали, свидетельствует, что сегодня передо мной Стожил в своей самой блестящей форме. Оно, впрочем, и лучше, потому что, когда он не чувствует игру, он начинает плутовать. Это, наверно, единственный в мире человек, который плутует в шахматах. Все его фигуры и пешки незаметно сдвигаются на пару клеток, у противника мутится в глазах, вселенная теряет точку опоры, моральный дух полностью подорван, ибо шахматная доска с произвольно меняющейся позицией знаменует собой полный крах жизненных устоев. Но сегодня ему такие штуки без надобности – он чувствует партию, и я не могу не восхищаться его игрой. Все его атаки совершаются в открытую. Вот конь выскакивает из-за пешек, как краб из-под камня, а откуда-то снизу вылетает слон, тяжелый и неотвратимый, как меч. Новым прыжком конь выхватывает свою очередную жертву. Если я подберу ногу, мне отхватят руку, спрячу голову – умру от удушья. Да, ничего не скажешь, Стожил сегодня в ударе. А я – как испуганно моргающий крот, ослепленный глазищами филина. Шарик, который бешено крутился у меня в голове в поисках выхода, уступает наконец соблазну отдаться на милость победителя.
   – Семеро их…
   Это прозвучало как отдаленный раскат грома. При этом он даже глаз от доски не оторвал.
   Семеро? Кого, чего семеро?
   – Шесть ментов на этажах да наш: всего семь. Наш – длинный, прыщавый, с мокрыми губами, – который до этого отмечал восторженными кивками головы каждый ход моего соперника, слегка настораживается.
   – Один у Сенклера, изучает отчетность; по одному на этажах, играют в прятки, да наш, который делает вид, что умеет играть в шахматы.
   Мокрогубый настолько обалдел, что даже не обиделся.
   – Откуда вы знаете? Вы же не видели, как они вошли!
   Не отвечая, Стожил включает микрофон мисс Гамильтон, который по десять раз на дню вызывает меня на ковер, подносит его к губам и оглашает спящий Магазин утробным рокотанием своего голосочка:
   – Эй, на третьем этаже, в отделе пластинок, затушите сигарету!
   Услышав эти звуки небесного контрабаса, мент, дежурящий на третьем этаже, не иначе как подумал, что к нему обращается Бог Отец собственной персоной.
   Я знаю Стожилковича: то, что к нему прикомандировали семерых легавых, он воспринимает как личное оскорбление. А кроме того, от общества, которое принимается сторожить своих сторожей, ничего хорошего ждать не приходится – такое он уже видел…
   Он снова склоняется над доской, переходит ферзевой пешкой на мою половину и объявляет:
   – Мат в три хода.
   Сомневаться не приходится. Все, задушил. Причина смерти – острая легочная недостаточность. Молодец, Стожил. Победитель встает и, медленно переставляя негнущиеся ноги, подходит к смотровому окошку, откуда мисс Гамильтон ежедневно любуется панорамой Магазина. Мокрогубый не отстает:
   – Скажите, как вы узнали, что нас семеро?
   Взгляд Стожилковича долго плавает в головокружительной пустоте, отливающей всеми цветами радуги.
   – Сколько тебе лет, сынок?
   – Двадцать восемь, мсье.
   По голосу ему можно было бы дать восемнадцать. И восемьдесят восемь, если судить по черепу, едва прикрытому белесым пухом, как у ощипанного воробья.
   – Что делал твой отец во время войны?