Их взгляды медленно пересекают параллельными курсами залитую светом необъятную тишину Магазина.
   – Он был жандармом, мсье. Здесь, в Париже.
   Глаза Стожила пикируют в глубину пропасти, на секунду задерживаются там и внезапно взмывают вверх, обегая по очереди этаж за этажом. Потом возвращаются назад, как бы для доклада.
   – Тебе не кажется, что здесь пахнет ногами?
   Уши жандармова сына заливаются краской. Ночной сторож по-отечески кладет ему руку на плечо:
   – Не извиняйся, это от меня. – И добавляет: – Нормальный запах часового.
   И спокойно, обстоятельно Стожилкович принимается рассказывать мальчишке полицейскому свою жизнь с семинарских лет, когда, юный часовой христианских душ, он усердно воздвигал вокруг учения церкви двойную ограду из «Отче наш» и «Верую»; рассказывает о том, как потерял веру, отрекся от сана, вступил в партию; как воевал, как под бдительным оком часового Стожилковича – охранявшего балканские ворота твоей Европы, сынок! – там, внизу, в долинах, дефилировали немцы, а затем – власовцы (миллион солдат, и все, как один, зарублены шашками сразу после войны); как за ними последовали орды освободителей – острозубые татары, черкесские конники, коллекционеры человеческих ушей, русские из России, коллекционеры часов, ручных и карманных… Они тоже были бы не прочь форсировать эти самые балканские ворота Европы, но часовой Стожилкович неизменно стоял на своем посту, источая мужественный аромат взопревших ног.
   – Хороший часовой никогда не смотрит на свои ноги, сынок. Никогда!
   Незабываемый момент. Магазин внезапно приобретает очертания Большого Каньона в штате Колорадо. Стожилкович возносится как ангел-хранитель над миром.
   – Я ни одного не пропустил. Слава Богу, ни одного! Потому что, если бы хоть один просочился, сынок, наши кассы жрали бы сегодня рубли, а не франки. И фиг бы давали сдачи!
   Честное слово, в профиль Стожилкович и в самом деле напоминает сейчас орла. Не первой свежести, конечно, но во всяком случае куда более внушительного, чем молодой петушок, пожирающий его глазами.
   – Короче, понимаешь, когда мне поручают охранять вазочку для конфет, уж как-нибудь я сумею углядеть в ней восемь тараканов.
   – Семь, мсье, – робко поправляет его Мокрогубый. – Нас семеро.
   – Восемь. Восьмой вошел пять минут назад, а вы все его, конечно, прохлопали.
   – Не может быть!
   – Вошел через дверь пятого этажа, которая ведет в коридор столовки. Она не запирается – я уже три докладные написал…
   Не ожидая, пока он кончит фразу, Мокрогубый опрометью кидается к микрофону и оглашает этой информацией первозданную тишину Большого Каньона. После чего уносится как ошпаренный в сторону вышеупомянутой двери. Шесть других ментов выскакивают из проходов, где они сидели, и бегут в том же направлении. Мы несколько секунд любуемся этим зрелищем, а затем Стожил обнимает меня за плечи и ведет назад к доске.
   – Надо разворачивать фигуры, Бен, и захватывать центр. Иначе тебя постоянно будут запирать на твоей же половине. Смотри, твой чернопольный конь и белопольный слон даже не сдвинулись с места.
   – Если я слишком рано вывожу фигуры, ты вынуждаешь меня на размены и в конце концов добиваешь своими пешками, на югославский манер.
   – Пешками тоже надо научиться играть! В конечном счете, от них все и зависит.
   На этом месте его лекции по теории дебютов дверь кабины распахивается и вбегает Джулиус – веселый, улыбающийся, довольный, что нашел своего хозяина, как каждый вторник в это время. Я ни разу не отказал ему в этом удовольствии. Радость встречи еще не улеглась, как дверь распахивается снова со всего размаха:
   – Дежурный, вы случайно не знаете…
   Увидев Джулиуса, вошедший прерывает свой вопрос. Это здоровенный детина с грудью, как у быка, с очень густыми и очень черными бровями и такими же волосами, которые начинаются прямо от бровей. В общем, типичный полицейский из американского боевика.
   – Мать честная, а этот пес что здесь делает?
   – Это моя собака, – отвечаю я.
   Но господин Закон не хочет, чтобы мы и дальше любовались его замешательством. У него свой стиль: он орет, вращает глазами, скрежещет зубами. Одним словом, берет на испуг.
   – Да что это за контора такая? Заходи кто хочет посреди ночи, да еще с собакой, а сторож, понимаешь, в шахматы играет! Бардак, а не магазин!
   Я импровизирую речь в защиту благородной игры и старых добрых традиций, но он прерывает ее на полуслове:
   – Какого черта вы здесь ошиваетесь?
   Говорю, что Мокрогубый мне разрешил.
   – Катитесь отсюда. Немедленно.
   Коротко и ясно. И так как мы с Джулиусом все равно собирались уходить, ретируемся, не споря. Пешком, на шести ногах до Пер-Лашез.
   – Вы куда?
   Объясняю, что хочу выйти через незапертую дверь, которая ведет в коридор столовой.
   – Как бы не так! Через служебный вход, как все!
   Меняем курс, начинаем спускаться по неподвижному эскалатору, который своими пятью коленами должен вывести нас к отделу игрушек. Слышу, как гуманист орет у меня за спиной:
   – Паскье, проводи этого мудака с его скотиной! – И в дополнение к сказанному: – А воняет-то как! Ну падаль!
   Паскье, который оказывается у меня за спиной, шепчет мне на ухо:
   – Вы уж извините, мне, право, неловко…
   По мальчишескому голосу узнаю Мокрогубого.
   – Да ладно, я понимаю – начальство…
   Передо мной Джулиус осторожно спускается по ступеням эскалатора, слишком высоким для него. Его толстый зад колеблется между стенками из пластика. Зрелище – мечта пастуха. Обрадовавшись, что наконец достиг ровной поверхности первого этажа, он оборачивается ко мне и принимается скакать на всех четырех лапах сразу. Он и в самом деле воняет, надо будет вымыть его.
   И в тот момент, когда мы доходим до отдела игрушек, происходит то, что останется, вероятно, одним из самых тяжелых воспоминаний моей жизни. Пес, который шел впереди шагом сенатора, вдруг застывает на месте. Мокрогубый и я чуть не падаем с ног, наткнувшись на него. От толчка Джулиус валится на бок и остается лежать, неподвижный, как деревянная лошадь. Глаза у него закатились, густая пена течет потоком из черной пасти, края которой вздернулись в какой-то адской ухмылке. Язык так глубоко запал в горло, что дыхание остановилось. Все тело вздулось, и, кажется, мой бедный пес сейчас лопнет. Действительно, труп лошади после битвы[14] – через много дней после битвы. Я бросаюсь на него, сую руку в его расслабленную пасть и тяну за язык, как если бы хотел его вырвать. Он поддается наконец и вытягивается с громким щелчком. Тут же глаза моей собаки возвращаются на место, но в них возникает такое выражение, что я отпрыгиваю назад. И тут Джулиус начинает выть – сначала как далекая сирена, которая приближается, становится все громче; и вот уже вой заполняет все пространство Магазина невыразимым ужасом, от которого и мертвый проснется. Кажется, весь ужас мира сконцентрировался в этом непрекращающемся вое обезумевшего пса.
   – Да сделайте что-нибудь! Пусть он замолчит!
   Это Мокрогубый в свою очередь начинает психовать. Не понимая вначале, что он делает, я вижу, как он расстегивает куртку, хватает кобуру у себя под мышкой, дрожащими пальцами вытягивает пистолет и направляет его в голову Джулиусу.
   Моя нога как бы сама собой взлетает в воздух и ударяет Мокрогубого по запястью. Ствол летит и падает куда-то под прилавок. Секунду или две полицейский продолжает стоять с вытянутой рукой, как если бы все еще держал пистолет; затем рука медленно опускается. Я пользуюсь его замешательством и подхватываю Джулиуса на руки.
   До чего же он легкий!
   Такой легкий, как будто его выпотрошили!
   А он все воет и воет, глядя сумасшедшим взглядом, с такой ухмылкой, как будто готов разорвать на куски весь этот мир.
   – Так он еще и эпилептик в придачу!
   Это говорит над самым моим ухом их старший, тот грубый мужик; он тоже притащился и теперь хохочет.

15

   На следующее утро Магазин наполняется как будто быстрее, чем обычно. Однако полицейские, стоящие у входов, исправно делают свое дело. Проверяют сумки, большие карманы, подозрительные выпуклости. Кое-кого даже ощупывают – грудь, между ногами, а теперь повернитесь, так, спину, задний карман, повернитесь снова, и в конце концов:
   – Проходите!
   Публике это нравится, надо полагать. Видимость опасности подстегивает потребительский зуд. А кроме того, люди хотят посмотреть, как выглядит Магазин, в котором взрываются бомбы. В отделе шерстяного трикотажа не протолкнешься. Взгляды, как половые тряпки, снуют взад и вперед по пластику и стеклу, но все напрасно: нигде ничего, ни малейшего пятнышка крови, ни пучка волос, застрявшего в шерсти. Ничего не произошло. Ну совсем ничего. Все та же мелодия «Споем под дождем» обволакивает сиропом все те же прилавки, к которым прилипают хоботками все те же покупатели. Затем в репродукторах звучат четыре ноты, которые напоминают мне Вестминстер моего детства, и подернутый туманом голосок мисс Гамильтон объявляет:
   – Господин Малоссен, вас просят зайти в бюро претензий.
   Мой рабочий день начался.
   Эту девицу с сахариновым голоском я встретил в самом начале моей блестящей карьеры. В кафетерии. Она маленькая, кругленькая, розовая. Я сразу же представил себе, что попка у нее должна быть как у куклы. Тем более что ее веки автоматически накатывались на глаза каждый раз, как она откидывала назад свою хорошенькую головку. Она пила через соломинку какой-то розовый молочный коктейль, который, наверно, и придавал ее лицу цвет лепестков шиповника. Между нами все началось прекрасно. И, по идее, должно было кончиться не хуже. Но она спросила, как меня зовут.
   – Бенжамен, – ответил я.
   – Очень милое имя.
   Как ни странно, голос у нее был такой же, как в репродукторе, – этакое облачко эфира. И, если подумать, цвет лица вполне под стать голосу. Она очаровательно улыбнулась мне:
   – Ну, а фамилия? Как ваша фамилия?
   Лесифр, который в этот момент проходил мимо нас, не преминул раскрыть мое инкогнито:
   – Малоссен.
   Она вытаращила глаза:
   – А, так это вы?
   Да, к тому времени это был уже я.
   – Извините, я должна вернуться к микрофону.
   Даже молочко свое не допила. Уже тогда от меня попахивало козлом.
 
   И как раз о моей работе пойдет речь в башне у Лемана. Меня там ждет Сенклер собственной персоной. Он сидит за столом моего непосредственного начальника, каковой стоит рядом с ним, пятки вместе, носки врозь, грудь вперед, скрестив руки за спиной и глядя преданным взглядом. Покупателя нет. Нет и стула для меня. Все ясно. И ясный взгляд Сенклера, нашего общего начальника.
   – Господин Малоссен, случай свел меня вчера с комиссаром Аннелизом у общих знакомых. И знаете, что он мне сообщил?
   Я отмечаю про себя: «случай», «у общих знакомых», думаю: «Врешь ты, он тебе просто позвонил» – и говорю в ответ:
   – Извините, но меня-то не пригласили.
   – И тем не менее вы были главной темой нашего разговора, господин Малоссен.
   – А, теперь все понятно, – говорю я.
   – И что же вам понятно?
   – Сон, который я видел этой ночью. Мне снилось, что у меня отрыжка шампанским.
   – Этой ночью вы не видели снов, господин Малоссен. Вы нарушали внутренний распорядок фирмы, мешая полиции и ночному сторожу выполнять свои обязанности.
   (Новости расходятся, как запахи.)
   Леман хмурит брови. Сенклер изображает на лице искреннее сожаление.
   – Ваше положение не блестяще, господин Малоссен.
   (Пусть так, но оно все-таки лучше положения моего пса. Ветеринар, которого я вызвал ночью, сломал три иглы о его окаменевшую ляжку, прежде чем удалось сделать укол. Оказывается, у собак тоже бывает эпилепсия; но к вечеру ему должно стать лучше. Утром он по-прежнему показывал миру язык и ел его глазами. Та же напряженность, то же оцепенение.)
   – Зачем вам понадобилось рассказывать полиции эту сказку про козла отпущения?
   Вот оно что! Вот о чем комиссар толковал с ним по телефону!
   – Меня спросили, что я делаю в Магазине, и я ответил.
   Стол перед Сенклером абсолютно чист. Тыльной стороной мизинца он смахивает с него воображаемую пылинку.
   – Мы, однако, договорились в свое время о цене вашего молчания.
   Его стиль действует мне на нервы. Я ему это говорю. Говорю также, что условия существенно изменились. В Магазине рвутся бомбы. Полиция ищет бомбардира и тщательно перебирает возможные причины недовольства всех его служащих. И первый кандидат на роль подозреваемого – это я, потому что меня несут с утра до вечера. Поэтому мне и показалось вполне естественным честно объяснить главному сыщику, чем я тут, собственно, занимаюсь. А то бы он вполне мог вообразить, что я каждую ночь закладываю взрывчатку, чтобы отомстить за дневные неурядицы (я так и сказал «дневные неурядицы», в его, Сенклера, стиле).
   – Но это как раз та мысль, которую вы ему внушили, господин Малоссен.
   В его голосе ни следа удовлетворения. И вид искренно огорченный. Он объясняет:
   – Мне даже не понадобилось вас опровергать – комиссар Аннелиз не поверил ни единому слову из того, что вы ему наговорили. Да и как он мог вам поверить? Служба технического контроля существует на всех предприятиях, подобных нашему. И, принимая во внимание ее функции, вполне естественно, что претензии покупателей адресуются к ней.
   Я слушаю его и не могу поверить своим ушам. Технический контроль здесь – чистая липа, он это прекрасно знает, и я говорю ему, что он это знает.
   – Ну конечно, господин Малоссен! Учитывая количество изделий, которые выходят за день из большого универсального магазина, как можно требовать, чтобы технический контроль контролировал что бы то ни было? Даже при увеличении численности контролеров – метод, к которому прибегает большая часть подобных предприятий, – количество жалоб практически не снижается. Я счел более рентабельным придать этой должности характер, если угодно, не столько технический, сколько психологический. И вы, должен вам сказать, вполне успешно справляетесь с этой ролью, которая обладает двойным преимуществом: позволяет уменьшить число рабочих мест и при этом мирно разрешать большинство конфликтов.
   Действительно, в этом и заключается его гениальная теория. Он изложил ее мне вдоль и поперек в день, когда меня брали на работу. Почему я согласился играть в эту игру? Смеху ради? (Безумно смешно…) Потому что моя мать живет где угодно и с кем угодно, но только не дома, а безработица не украшает главу многодетной семьи? (Уже ближе…) Причина – в глубинах моего подсознания? (Ну уж…) Так или иначе, я согласился, чтобы от меня воняло козлом, а этот запах не вызывает симпатии.
   Сенклер, должно быть, читает мои мысли, так как именно на этом этапе моего молчания задает мне загадку:
   – Господин Малоссен, знаете ли вы, что говорил Клемансо о своем начальнике канцелярии?
   (Плевать мне, что он там говорил…)
   – Он говорил: «Если я пёрну, воняет он».
   Морда Лемана начинает конвульсивно подергиваться. А Сенклер продолжает:
   – А ведь масса вполне порядочных людей выступает в этой функции, господин Малоссен. Дерутся за это, горло друг другу перегрызают!
   Описать Сенклера выше моих сил. Он хорош собой, умен, обходителен; это во всех отношениях удачный экземпляр рода человеческого – новый философ, новый романтик, новый лосьон для бритья. Он весь новый и в то же время вскормлен зерном традиции. Он наводит на меня тоску.
   – Смотрите, как бы полиция не решила, что вы просто параноик. Представьте себе, что они захотят проверить вашу версию с козлом отпущения и опросят ваших сослуживцев. Что же обнаружит комиссар Аннелиз? Что ответственный за технический контроль ровным счетом ничего не контролирует и, следовательно, не выполняет своих обязанностей. Поэтому его и зовут каждую минуту в бюро претензий. Именно к такому выводу неминуемо придет комиссар Аннелиз. Вы согласны, я полагаю, что это будет абсолютно несправедливо? Потому что на самом деле вы прекрасно справляетесь со своей работой.
   Услышав такое, я, простите за банальность, просто не нахожу что сказать. Поскольку я ничего не говорю, Сенклер продолжает:
   – Мне пришлось приложить немало усилий, чтобы убедить комиссара Аннелиза, что с вашей стороны это была просто шутка. Мой вам совет, Малоссен: не играйте с огнем!
   Отмечаю про себя, что я уже не «господин Малоссен», а просто Малоссен, и – поди знай, почему – вспоминаю рождественских людоедов Малыша, думаю о том, что Лауна снова одна, думаю о матери, о ее бесконечных эскападах, думаю о моей собаке, которая внезапно превратилась в собственное чучело, и от этого на душе становится так пакостно, так погано, наваливается такая тоска… И я ему говорю:
   – Знаете, Сенклер, ни во что я больше у вас играть не буду. Все, ухожу.
   Он сочувственно качает головой:
   – Представьте себе, полиция и об этом подумала. Все перемещения по службе, как увольнения, так и прием на работу, запрещены до окончания расследования. Очень сожалею, потому что охотно принял бы вашу отставку.
   – Вам придется еще больше пожалеть, когда я налью в штаны перед публикой, начну кататься по полу с пеной на губах или накинусь на этого хряка-орденоносца, перегрызу ему глотку и вырву зубами миндалины.
   Сенклер машинально протягивает руку, чтобы остановить Лемана, которому уже не до смеха.
   – Что ж, идея неплоха, Малоссен: Магазину как раз сейчас нужен виновный. Если вам так хочется сыграть роль сумасшедшего злоумышленника, не стесняйтесь!
   Беседа закончена. До чего же он хорош собой, мой начальник Сенклер! Молод, энергичен. И стар как мир. Я выхожу из бюро претензий раньше, чем он, и, уже взявшись за ручку двери, оборачиваюсь, чтобы задать ему мою загадку:
   – Скажите, Сенклер, какой персонаж в какой серии «Тентена» выходит из комнаты, говоря о другом персонаже: «Он мне дорого за это заплатит, старый филин»?
   И Сенклер отвечает мне с открытой детской улыбкой:
   – Профессор Мюллер в «Стране черного золота».
   Он у меня перестанет улыбаться.

16

   Дома застаю Клару у изголовья Джулиуса. Она не пошла в лицей и просидела с ним весь день.
   – Ты мне напишешь потом записку, хорошо?
   Джулиус равен самому себе. Он лежит на боку с параллельно вытянутыми лапами, твердый, как бочонок. Сердце, однако, бьется, гулко стучит в пустой клетке. Как будто пересаженное Эдгаром По.
   – Ты ему пить давала?
   – Он ничего не может проглотить.
   Я глажу моего пса. Шерсть у него жесткая, как будто он побывал в руках сумасшедшего таксидермиста.
   – Бен!
   Клара тянет меня за руку, поворачивает лицом к себе и кладет голову мне на грудь.
   – Бен, Тереза приходила днем навестить его, и у нее был настоящий нервный припадок. Она каталась по полу и кричала, что он видит преисподнюю. Мне пришлось вызвать Лорана. Он ей сделал укол, и сейчас она внизу. Отдыхает.
   Бедная Клара! Ничего себе выдался у нее денек вместо школы.
   – А мальчишки его видели?
   Нет. Она попросила детей пообедать в школе и остаться на продленку. Она теснее прижимается ко мне. Я осторожно отвожу волосы с ее уха, и тыльная сторона моей руки еще некоторое время ощущает их тепло.
   – А тебе самой не было страшно?
   – Было вначале. И тогда я его сфотографировала.
   Милая моя, внимательная сестричка! Для тебя лучшее средство против страха – затвор и диафрагма…
   Я держу ее теперь за плечи прямо перед собой. Я никогда еще не видел такого ясного взгляда.
   – Когда-нибудь ты их продашь, свои фотки. И тогда придет твоя очередь кормить семью.
   Теперь она на меня смотрит и видит все.
   – Бен, если тебе очень надоела эта работа, не считай, что ты не имеешь права ее бросать.
   (Ох уж эти женщины!)
 
   Спускаюсь вниз. Тереза лежит на спине, взгляд ее как будто притянут к потолку. Сажусь у ее изголовья. Для меня всегда было проблемой приласкать ее: она воспринимает малейший намек на ласку как пытку электрическим током. Поэтому я действую предельно осторожно – касаюсь губами ее заледеневшего лба и говорю как можно спокойнее:
   – Не выдумывай, пожалуйста, Тереза. Эпилепсия – самая обычная болезнь, даже не опасная. Вполне приличные люди бывают эпилептиками. Возьми, например, Достоевского…
   Никакой реакции. Я беру ее за руку, которой она вцепилась в край пожелтевшей от пота простыни, и целую один за другим ее пальцы, которые слегка расслабляются. За неимением лучшего, продолжаю развивать ту же тему:
   – Князь Мышкин, самый добрый на свете человек, тоже был эпилептик! И знаешь, говорят, во время припадка больной испытывает настоящее блаженство. Джулиус – самый добрый на свете пес и к тому же любит наслаждаться жизнью…
   Говорить с Терезой о наслаждении жизнью вроде бы не очень уместно, но во всяком случае от этого она как будто просыпается и поворачивает голову ко мне.
   – Бен!
   – Да, моя хорошая.
   – Эти двое погибших в Магазине…
   (Господи, опять!)
   – Они должны были так умереть.
   (Приехали.)
   – Они родились 25 апреля 1918-го, так написано в газете. Они были близнецами.
   – Тереза…
   – Послушай меня, даже если ты в это не веришь. В этот день Сатурн сочетался с Нептуном, и оба были в квадрате Солнца.
   – Тереза, миленькая, не в том дело, верю я в это или не верю, просто я в этом ничего не понимаю. Так что очень тебя прошу, у меня сегодня был такой трудный день…
   Ничего не помогает.
   – Такое сочетание порождает натуры глубоко порочные, склонные к сомнительным или противозаконным поступкам.
   («К сомнительным или противозаконным поступкам» – это стиль не Сенклера, это стиль Терезы.)
   – Да, Тереза, да, милая…
   – Квадратура с Солнцем свидетельствует о покорности человека силам зла.
   Как хорошо, что Жереми нет!
   – А Солнце в восьмом доме предвещает насильственную смерть.
   Она уже сидит на краю постели. В ее голосе ни малейшей экзальтации; в нем спокойная убежденность профессора, читающего вводную лекцию первокурсникам.
   – Тереза, мне надо идти.
   – Подожди, я сейчас кончу. Смерть наступает при проходе Урана-разрушителя через сильное Солнце.
   – Ну и что? (Я невольно спросил это с интонацией Жереми.)
   – Так это и произошло второго февраля, в день, когда они подорвались на бомбе в Магазине.
   Что и требовалось доказать. Все, сестричка полностью пришла в себя. Какой нервный припадок? О чем вы говорите? Она встает и принимается наводить порядок в бывшей лавке, которую не убирали с самого утра. Когда она начинает стелить постели Жереми и Малыша, мне в голову приходит неожиданная мысль.
   – Тереза!
   – Да, Бенжамен?
   В ее руках подушки вновь обретают мягкость и объем, приглашающий ко сну.
   – Насчет Джулиуса. Не надо, чтобы дети знали. Очень уж он страшен на вид. Скажи им, что на него наехала машина, когда он ходил встречать меня вчера вечером, и его отвезли в собачью клинику. «Его жизнь вне опасности». Идет?
   – Идет.
   – И ты тоже не ходи больше к нему.
   – Идет, Бен. Согласна.
 
   Когда я болтаюсь по Бельвилю, в любое время дня, у меня всегда такое ощущение, что я заблудился в одном из альбомов Клары. Она перефотографировала вдоль и поперек этот исчезающий район. И старые фасады, и юные торговцы наркотиками, и горы фиников и перца – все схвачено ее объективом. От этого моя прогулка по еще живому Бельвилю становится ностальгической экскурсией в прошлое. (Интересно, каким количеством пропущенных уроков оплачен этот ее подвиг?) Она даже записала на пленку голос муэдзина, который гнездится напротив Амара. Сегодня, в то время как означенный муэдзин выводит суру, длинную, как Нил, на другой стороне улицы, у двери ресторана, банда арабов и сенегальцев нарушает запрет Пророка на азартные игры. Кости стучат в кубышках и падают на перевернутую картонную коробку. Обстановка кажется несколько более напряженной, чем обычно. И действительно, едва я подумал это, как в вытянутой руке одного из игроков сверкнул нож, а другая рука принялась загребать ставки. Нож почти упирается в живот монументального негра, который становится серым, как в романах. Но Хадущ, который спокойно жевал кат, опершись спиной о стену своего заведения, бросается вперед. Ребром ладони он бьет по запястью араба, который с воем роняет нож. Должно быть, запястье у него железное, иначе ходить бы ему с переломанной рукой. Хадуш сует руку в карман араба и вынимает оттуда предмет спора – серебряную пятифранковую монету, которую он протягивает сенегальцу. И говорит подошедшему мне:
   – Представляешь, Бен, обижать такого большого негра из-за такой маленькой белой – это уж полный беспредел. – И, обернувшись к человеку с ножом: – Завтра поедешь домой.
   – Нет, Хадуш!
   Это крик отчаяния, которое сильнее боли в запястье.
   – Завтра. Собирай вещи.
   После того как Амар справился у меня о здоровье моих родственников вплоть до седьмого колена, а я ответил ему тем же, выхожу из ресторана, неся в сумке пять порций кускуса и пять шашлыков.
 
   – А как она выглядит, эта клиника?
   Двое младших, чисто вымытые, в свежевыглаженных пижамах, требуют все новых и новых подробностей. А двое старших в надушенных ночных рубашках слушают меня так, как если бы они тоже верили в эту легенду.
   – Полный кайф! Все, что нужно для приличной собаки. В каждой палате – телик, программу подбирают по характеру.