В комнате – ни звука. Карегга оторвался от стены и на мгновение застыл напротив двери. «На счет „три” я ломаю дверь». «Три»: резким толчком ноги Карегга выбивает замок, оказывается в центре комнаты, и дверь захлопывается за ним.
   Комната была пуста. Набита всякой всячиной, как базар в Бейруте, но там никого не было. Никого, только кровь. Капли крови сверкали на стекле окна. Два пальца торчали из стены. Да, пуля раздробила убийце кисть руки, вырвав из нее два пальца. Как бы в насмешку, два пальца торчали в форме победной буквы «V». Но главное: недавнего посетителя и след простыл. Остались только три женских парика на полу («Парики, – сказал себе инспектор Карегга, – я так и думал») и обломки ружья с оптическим прицелом. Высокоточный карабин, сломанный посередине. «Свинлей» двадцать второго калибра. Пальцы – от руки, державшей ствол.
 
***
 
   – Ни хао, дурачок. (Здравствуй, дурачок.)
   Лусса с Казаманса регулярно посещал Малоссена.
   – Во ши. (Это я.)
   Каждый день, ровно в девять тридцать утра.
   – Чжень жэ! Хао же! в твоей каморке... (Ну и жара в твоей каморке...)
   Он сел и сразу весь обмяк.
   – На улице тоже тянь цюй хэнъ мэнь. (На улице тоже духота.)
   Дежурный вопрос, так, для порядка:
   – Нинь шэнь ти хао ма, сегодня? (Как дела сегодня?)
   Аппарат, подсоединенный к голове, отвечал ему ровной зеленой полосой без начала и конца, безнадежный прямой ответ.
   – Неважно, – продолжал Лусса, – во хэнъ гаосин цзянъ дао нинь. (Я очень рад тебя видеть.)
   И в самом деле, он не хотел бы обнаружить кровать пустой.
   – У меня тоже во тоудун (у меня тоже голова разламывается), все та же несчастная мигрень, не иначе!
   Он говорил с ним по-китайски, но старательно все переводил. Он вбил себе в голову обучить его китайскому. («Знаешь, дурачок, Бельвиль скоро станет совсем китайским, говорят, во сне лучше запоминаешь... если ты закончишь когда-нибудь свой тихий час, так хоть не зря потратишь такую уйму времени».)
   – Представь себе, твоя подружка задумала нас всех перестрелять, ей кажется, что это мы виноваты в твоей смерти.
   Он разговаривал с ним как с «церебрально-живым», не допуская и мысли, что обращается к мертвецу.
   – И заметь, она не так уж неправа. Но наша вина, так сказать, опосредованная, не прямая, ты это поймешь.
   Лусса с Казаманса находился в здравом рассудке. Он не собирался воскрешать мертвых. Но он, вместе с Гюго (тем, который Виктор), был убежден, что умершие – весьма осведомленные собеседники.
   – Женщина за тебя мстит, представляешь! Мне такая честь никогда не выпадет.
   В ответ – та же зеленая прямая.
   – Из-за меня, скорее, повесились бы. Я не тот, за кого мстят, а тот, кого наказывают: понимаешь?
   Медицина и дышала вместо Малоссена.
   – Твоя Жюли уже вывела из строя Шаботта, Готье и, сегодня утром, Калиньяка. Правда, Калиньяк легко отделался – ранением в плечо и в ногу. Остальное, надо думать, отложили на потом. Твой друг Тянь стрелял в нее, но только два пальца отхватил.
   Медицина подпитывала Малоссена скупо, по капле.
   – За себя я не боюсь, ты меня знаешь, ну, если только слегка, в разумных пределах. Но я не хотел бы, чтобы она убила Изабель.
   Медицина была подключена к невосполнимо пустому черепу Малоссена. Она умоляла откликнуться.
   – Слушай, ты не мог бы похлопотать за Изабель? Шепнешь на ушко своей Жюли... а?
   Дело в том, что, не будучи уже никем, мертвые кажутся нам способными на все.
   – Потому что Изабель, видишь ли, дурачок, Изабель... и потом, Бог свидетель, сколько ты с ней ругался...
   Лусса подыскивал слова. Китайские слова и их братьев-близнецов в переводе.
   – Изабель... Изабель это невинность... клянусь тебе... сама невинность с большой буквы, вава инь’эр, дитя, маленькая девочка, которая грозит нам пальчиком.
   Лусса говорил, сердце его рыдало, голос его дрожал.
   – Это единственное преступление в ее жизни, клянусь тебе ее же бесценной головой: угрожать бескрайнему миру своим крошечным пальчиком, сущее дитя, говорю тебе...
   Тем вечером, в начале восьмого, Лусса с Казаманса предпринял попытку защищать дело Королевы Забо перед Малоссеном, который, по его мнению, занимал самую выгодную позицию из всех обвинителей, чтобы вынести ей оправдательный приговор.
   – Хочешь, я расскажу тебе ее историю? Нашу историю?
   (...)
   – Да?
   (...)
   – Что ж, слушай внимательно. История Королевы Забо, рассказанная ее негром Луссой с Казаманса.

29

МАЛЕНЬКАЯ ТОРГОВКА ПРОЗОЙ
История Королевы Забо, рассказанная ее негром Луссой с Казаманса
   (Лирическое отступление)
 
   Королева Забо – это сказочная принцесса, «из тех, из настоящих, дурачок». Она покинула свой ручей, чтобы взойти на престол бумажного королевства. И вовсе не родители, а мусорные бачки привили ей страсть к книге. И не в библиотеках выучилась она читать, а по газетным обрывкам. Она единственный издатель в Париже, которому помогло взобраться на трон именно практическое знание предмета, а не отвлеченные разглагольствования, которые обычно этому сопутствуют.
   Нужно видеть, как она закрывает глаза, раздувает ноздри, вдыхает запахи библиотеки, все разом, и, принюхавшись, безошибочно определяет местоположение пяти сигнальных экземпляров на чистой рисовой «японской» бумаге в углу на полке, ломящейся под весом всяких там «верже», «ван-гельдеров» и невзрачных «альфа». Она никогда не ошибалась. Она распределяла их по запаху, у каждого переплета – свой: никчемное тряпье, добротное полотно, прочный джут, фибровый хлопок, абака...
   Лусса любил поиграть с ней в это. Это был их маленький секрет. Они оставались вдвоем у Изабель, Лусса завязывал ей глаза, надевал ей рукавицы и подсовывал какой-нибудь том под нос. Изабель ничего не знала об этих книгах, она не могла ни увидеть их, ни прикоснуться к ним. Работало только ее обоняние:
   – О Лусса, прекрасный выбор, отличная бумага, голландская, высшей пробы... клей: как же, его превосходительства «Тессье»... а краска, если только я не ошибаюсь, краска... постой-ка...
   Благодаря своему невероятно чуткому носу она отделяла воздушный запах типографской краски от тяжелого, «животного» запаха клея и объявляла один за другим ее составляющие, пока наконец не находила ускользнувшее из памяти имя того кудесника, что делал когда-то раньше эту чудо-краску, и даже называла точную дату изготовления.
   Иногда она позволяла себе пальнуть металлической дробью своего смеха.
   – Хотел меня подловить, негодник, переплет-то позже сделали... Кожа на двадцать лет моложе. Что ж, Лусса, неплохо придумано, только ты, похоже, забыл, с кем дело имеешь.
   И тут же выдавала и название фабрики, где сделали бумагу, и имя единственного печатника, который использовал этот набор составляющих, и название книги, и имя автора, и год издания.
   Иногда Лусса проверял, что скажут пальцы Изабель. Он снимал с нее рукавицы. Затыкал ей ноздри ватой и наблюдал, как руки Изабель прикасаются к листам:
   – Бумага рыхлая, не дышит, поры забиты, точно пожелтеет, можешь мне поверить; через восемьдесят лет внуки детей, на которых нам с тобой не повезло, возьмут в руки книжку со страницами, желтыми, как айва, желтуха над ними уже работает.
   Вместе с тем она не была против стареющей бумаги, из древесного волокна, например. Она, конечно, разбиралась в подобного рода вещах, но снобом ее никак не назовешь. Ее трогало то, что книги тоже смертны. Она старела вместе с ними. Она никогда не пускала под нож, никогда не выбрасывала ни одного экземпляра. Тому, что раз появилось на этот свет, она давала спокойно умереть.
 
***
 
   Лусса сгорал от нетерпения доказать свою правоту у постели Малоссена.
   – Как, по-твоему, такая женщина, которой жалко даже избавиться от несчастной брошюрки, могла послать тебя на смерть, а? Вот ты ей это и объясни, твоей Жюли.
   Но Жюли нужно было объяснить и еще кое-что, и объяснять пришлось бы довольно долго, чтобы она смогла понять Изабель. Нужно было вернуться к той ночи, когда Лусса повстречался с ней. Нужно было вновь оказаться в той депрессии тридцатых, когда вся Европа подыхала с голоду, и в то же время короли шелка и книжные маньяки, шейхи высокой моды и принцы-библиофилы предавались каждый своей страсти как ни в чем не бывало, с обоих концов социальной лестницы, нижние ступени которой спускались в мрачную ночь мусорных бачков.
   Впрочем, мусорные бачки редко бывали полными в ту голодную пору. Выбрасывали мало, подбирали почти все, что выбрасывали, стояли насмерть за свою добычу. Все войны вырастают из одной аксиомы: мусорные бачки не терпят пустоты. В Левалуа мусорные ведра берут приступом – и вот Европа в огне. А еще хотят, чтобы войны были чистыми...
   Первые армии Второй мировой состояли из батальонов старьевщиков, хлюпающих по грязи, с застывшим взглядом и крючьями, зажатыми в кулаке. («Можешь себе представить, какие шрамы оставляли эти крючья, дурачок...») Обитатели сточных канав небольшими отрядами вырастали из мостовых, и на заре передовые звенья старьевщиков с проломленными черепами оказывались засунутыми в пустые мусорные бачки. И эти стычки – детские игрушки по сравнению с настоящими битвами, которые разворачивались на свалках Сен-Дени, Бисетра или Обервилье. Настоящая репетиция Сталинграда – как иначе назвать эти бои на одном месте, когда груды человеческого гнилья стоят, вцепившись мертвой хваткой друг в друга, борясь за каждый дюйм сточной канавы, ямы с отходами, за место у входа на перерабатывающий завод, за последние метры рельсов, по которым катятся тележки с мусором?
   В этой довоенной войне были свои армии, своя стратегия, свои генералы, своя разведка, свое интендантство, своя руководящая идея. И свои одиночки.
   Лысый был из таких.
   Лысый был поляком, которого вытолкали вон из-за волнений в шахте. Лысый, отец Изабель. Безработный поляк, решивший никогда больше не спускаться обратно. В той бездне работы Лысый оставил свою густую шевелюру, может быть самую красивую во всей Польше, и ходил теперь с совершенно голым черепом. Он носил только светлое из-за появившейся за годы работы неприязни к черному цвету. Он один знал про себя, что вышел из чумазых угольщиков. Остальные принимали его за разорившегося польского князька из тех аристократов, что пришли к нам с Востока, чтобы отобрать хлеб у наших таксистов. Но Лысый не хотел быть таксистом... Такси – это та же шахта, только по горизонтали. Нет, Лысый жил содержимым чужих бумажников. Он не просил, он брал. Оглушал, обирал, тратил и снова отправлялся на охоту. Он знал, что так не может продолжаться вечно. Он чистил карманы в ожидании, что ему подвернется идея получше. Он верил в свою «идею» так же слепо, как заядлый игрок в свое счастливое число. В конце концов, почему бы нет, ведь даже его жена нашла себе занятие. Лысый и его жена, что называется, не сошлись характерами. Она заделалась «абортмахершей», то есть помогала душам скорее добраться до места назначения, это и была ее «идея». И так как Лысый считал себя католиком, им пришлось развестись. Он оставил ей трех мальчиков, а себе забрал дочку. Изабель огорчала своего отца. Она так мало ела, как будто отказывалась от жизни: в день три раза по ничего. Нужно было тратиться, испробовать все, самые изысканные блюда. Лысый выбрасывал икру в помойное ведро и уходил на новый промысел. Он думал еще, что Изабель мало ест потому, что много читает. Каждый раз, как он выходил за новым кошельком, он обещал себе положить этому конец. Но по дороге обратно сдавался: приходил в очередной раз с любимыми журналами малышки. Он обожал смотреть, как огромная голова Изабель, столь похожая на его собственную, склоняется над «Модой и работой», «Шикарной женщиной», «Формой и цветами», «Силуэтами», «Вог»... Может, Изабель станет кутюрье, новой Клод Сен-Сир или Жанной Бланшо? В любом случае, для этого тоже надо было есть. Даже эти худющие модели что-то едят. Но Изабель пачками поглощала журналы – бумагу, если быть точным... Особенно романы с продолжением. Цепляясь один за другой, они бесконечными рядами разворачивались в голове Изабель. Она вырезала их, сшивала, и получались книжки. В возрасте от пяти до десяти лет Изабель читала все, что попадалось ей на глаза, не разбирая. А ее тарелка по-прежнему оставалась нетронутой.
   Лысый нашел свою «идею» однажды ночью, когда он предпринял очередную вылазку в предместье Сент-Оноре[27]. Он шел следом за каким-то толстяком в твидовом пальто; тому было лет шестьдесят, но возраст не лишил его беспечности. Лысый уже держал кулак наготове. Но вдруг, в аллеях Тюильри, конкуренты перехватили его дичь. Две тени, выделившиеся из мрака. Наперекор здравому смыслу этот, в твидовом пальто, не захотел добровольно расстаться со своим бумажником. Пришлось брать силой. Разбили в кровь лицо, ногами запинали по почкам. Задохнувшись от боли, «твидовый» не мог даже вскрикнуть. Лысый решил, что это несерьезное отношение к работе, и вмешался. Особых усилий не потребовалось: стоило ему только пальцем ткнуть – и они повалились друг на друга. Молокососы, что с них взять, в пустых горшках и то весу больше. Потом он помог толстяку подняться. Кровь била из него фонтаном. Лысый прикладывал платок, пытаясь остановить кровотечение, но того заботило лишь одно:
   – Мой Лоти, Лоти...
   Он харкал кровью, но на языке у него было одно:
   – Мой Лоти...
   Его мучила другая боль:
   – Оригинальное издание, понимаете...
   Лысый, конечно, ничего не понимал. «Твидовый» потерял свои очки. Он рухнул на тротуар. Вот чудак, что за радость дрязгаться в луже собственной крови? Тот шарил вокруг, как слепой.
   – На рисовой бумаге...
   Шахтер с юных лет, перешедший потом на ночные облавы, Лысый видел в темноте, как кошка. Он без труда нашел то, что искали. Небольшая книжка валялась в нескольких шагах.
   – О! Месье... если бы вы знали...
   Он судорожно прижимал к сердцу свое сокровище.
   – Вот, возьмите, прошу вас, пожалуйста...
   Он открыл бумажник и протягивал Лысому целое состояние. Лысый раздумывал. Для грабителя это были нечестные деньги. Но тот засунул ему пачку в карман.
   Когда Лысый рассказал о своем приключении Изабель, девчушка наконец улыбнулась, что редко с ней случалось:
   – Это был библиофил.
   – Библиофил? – переспросил Лысый.
   – Да, тот, кто предпочитает книги литературе, – объяснила она.
   До Лысого все еще не дошло.
   – Для таких людей важна только бумага, переплет, – продолжала Изабель.
   – Даже если внутри ничего не написано?
   – Даже если там написана какая-нибудь ерунда. Они расставляют свои томики подальше от солнечных лучей, они даже не разрезают страницы, они берут их в руки, только надев тонкие перчатки, они их не читают, они на них смотрят.
   И тут с ней случился припадок дикого смеха, раньше Лысый принимал этот ее смех за приступы астмы, спровоцированные угольной пылью шахтерского поселка. Но нет, этот вырывавшийся из легких поток воздуха был смехом Изабель. Лысый никогда не мог понять, над чем она смеется. На этот раз малышка пояснила:
   – Мне только что пришла идея, очень, как бы это сказать, в духе предместья Сент-Оноре.
   Лысый ждал.
   – Забавно было бы самим делать редкие книги с переплетами из тканей Гермеса, Жанны Лафори, Ворта, О'Россена...
   Она принялась икать, выкрикивая имена известных модельеров.
   – Верх шика, правда?
   Идея дочери понравилась отцу. Девчонка была права. Лысый наконец понял, в чем тут фокус: эстеты никогда даже не открывают книги. Что бы там ни случилось, высокая мода будет подниматься все выше, кулинарное искусство все так же будет ублажать желудки аристократии, любители музыки всегда сумеют настроить свои скрипки, и даже в худшем из катаклизмов планетарного масштаба всегда найдется такой чудак в твидовом пальто, готовый лечь костьми за оригинальное издание.
   Лысый отправился по модельерам. Те и в самом деле нашли идею «шикарной». Лысый собрал их обрезки. Изабель в это время рылась на помойках, отбирая материю, выбрасывая шерсть и синтетику и оставляя лен, хлопок, холст и марлю. Лысый умаслил лучших печатников, и вскоре известнейшие печатни выпустили Барреса в обложке от Баленсиаги, Поля Бурже в гермесовском переплете, Жана Ануя в наряде от Шанель или какое-нибудь «Острие меча» юного де Голля в одеянии тончайшего шелка от Борта. Всего пару-тройку номерных экземпляров каждого названия, но по такой цене, которая позволила доверху наполнить тарелки Изабель.
   Лысому следовало бы на этом остановиться. Его «идея» оказалась более христианской, чем занятие его жены, костюмы его стали отныне белизны безупречной, и его девочка ела теперь досыта, найдя наконец то, что было ей по вкусу.
   Увы, Лысый был захватчиком по натуре. Сделав себе состояние на производстве редкой книги, он захотел стать папой римским над библиофилами, богом переплетов, которые делают книги бессмертными. Обрезков модных домов ему показалось мало. Ему понадобилось тряпье со всей столицы, он захотел монополии. С другой стороны, Лысый был примерным польским католиком. Он не желал иметь дела со всякими евреями из Сантье или Марэ[28]. Но именно там были ткани. И кожа для переплетов. Лысый нанял целую армию тряпичников, которую он бросил на еврейские помойки. Его войско вернулось побитым, с пустыми руками. Лысого это озадачило. Кто-то осмелился пойти против него. Это случилось впервые. Он вооружил своих ребят крюками с отравленным острием. Двое не вернулись, остальные были так напуганы, что не могли ничего толком объяснить. Нет, они не знали, что произошло, нет, они ничего не видели. Как будто на них вдруг опустилась кромешная тьма, и они разбились вдребезги об эту черную стену ночи. Их ряды смешались под натиском бачков с привидениями. Нет уж, ноги их больше не будет в этих еврейских кварталах. И армия Лысого рассеялась, несмотря на обещание легкой наживы, несмотря даже на его кулаки. Лысого из-за всего этого начали посещать настоящие кошмары. Изабель слышала, как он кричал во сне: «Ночь евреев!» Его ужас эхом разносился по предместью Сент-Оноре: «НОЧЬ ЕВРЕЕВ!» Ему вдруг вспомнились страшилки из его польского детства, от которых он и вовсе сон потерял. Бабушка-полячка опять приходила укачивать его в колыбели. Дедушка-поляк читал вместе с ним молитвы. Бабушка-полячка принималась за свои истории. Она рассказывала об одном штетеле на берегу Вислы, где еврейские жрецы в белых париках в ночь на пятницу резали маленьких мальчиков. «И мольбы этих мучеников, – продолжала бабушка-полячка, – разносятся по реке, от Гданьска до Варшавы, до ледяных ветров Балтики, чтобы смущать души маленьких спящих христиан. Спи спокойно, мое сердечко». Лысый вскакивал на кровати, пробудившись от кошмара: эти сволочи были страшнее, чем его собственная жена! Они не отправляли ангелочков прямо на небо, они их резали живьем.
   Наконец настал момент, когда Лысый вообще решил не ложиться. Он надел свой альпака, белизны безупречной, как покров Богородицы, белый галстук, вдел белый цветок в петлицу, взял за руку Изабель и отправился на погром. Ему нужна была малышка, чтобы по запаху выбрать ткани, в остальном он полагался на свою удачу, свои кулаки и свой тягач «Латиль» с тремя кузовами и двойным приводом.
   Изабель за версту чуяла лучшие обрезки. Лысый поднимал мусорные баки и вытряхивал их содержимое в кузов. Лишь на пятом бачке он почувствовал опасность. И тем не менее на этой улице Понт-о-Шу не было ни души. «Но, – как говорила бабушка, – евреи до такой степени верят в привидения, что сами становятся невидимыми. Они повсюду – и нигде». Лысый ударил кулаком в том направлении, откуда, как ему казалось, исходила опасность. Кулак и в самом деле воткнулся в чье-то лицо, и Лысый услышал звук падения тела довольно далеко от того места, где он стоял. Он даже не поинтересовался, кто это был, вывалил бачок в кузов и безмятежно продолжил свой путь.
 
***
 
   – Это был мой старший брат. Этот чертов антисемит убил моего брата.
   Через полвека Лусса, негр с Казаманса, все еще сокрушался по этому поводу у постели Малоссена.
   – Я понимаю, тебе сейчас не до сопереживаний, но, видишь ли, для меня это кое-что значит.
   Малоссен лежал пластом.
   – Один удар кулаком – и лицо моего брата расплющено, как муха на буфете.
   Вполне вероятно, что Малоссен все слышит.
   – Но именно в ту ночь я впервые повстречался с Изабель.
   Голос Луссы смягчился.
   – Часто, пока мои братья развлекались, я прятался где-нибудь. Я забирался в спокойный уголок, где поуютнее, поближе к фонарю, и доставал из кармана книжку.
 
***
 
   Когда в ту ночь над его бачком склонилось огромное лицо, Лусса сначала подумал, что произошло лунное затмение. Или что у него отобрали его фонарь. Но тут он услышал голос:
   – Что ты читаешь?
   Это был глухой хриплый голос маленькой девочки, страдающей астмой. Лусса ответил:
   – Достоевского. «Бесы».
   Рука с ладонью невероятных размеров вторглась к нему в укрытие.
   – Дай посмотреть.
   Лусса попытался защищаться:
   – Ты ничего не поймешь.
   – Ну же! Я верну.
   Сразу две просьбы в одном восклицании: отдать книжку и сделать это быстро. Изабель была самой первой женщиной, которой Лусса уступил. И единственной, которая никогда не давала ему повода об этом пожалеть.
   – Только не двигайся.
   Она накрыла этот бачок валявшимся поблизости листом картона, отрицательно покачала головой приближавшемуся Лысому и перешла к следующему.
 
***
 
   Когда братья Луссы принесли старшего домой, они не смогли объяснить отцу, что произошло, точно так же, как в свое время тряпичники Лысому.
   – На нас напал призрак.
   – Он был весь белый, на тракторе.
   – Призраки не ездят на тракторах, – сказал отец. – Темнота вы суеверная.
   – Как хочешь, но мы туда больше не пойдем, – ответили сыновья.
   Лысый сначала и не подозревал, кому он объявил войну. Он вышел победителем из этой еврейской ночи, вот и все. На следующую ночь он опять собирался пойти туда. Но когда он вернулся из этого второго похода, его собственные помойки были охвачены пламенем. Огонь разжег великан-африканец, с шевелюрой настолько густой, насколько сам он был лыс, настолько же черный, насколько он был белым. Соплеменники также почитали его за предводителя, князя Казаманса, Зигиншорского[29] короля, который также пришел отнять у нас наши такси, будучи всего-навсего мажордомом у какого-то торговца арахисом, которому он свернул шею однажды, когда тот очередной раз назвал его гигантским бабуином. Князь Казаманса презирал такси. Он заправлял помойками Марэ, которых едва хватало, чтобы прокормить своих, на Лысого он не рассчитывал.
 
***
 
   – Короче, я избавлю тебя от подробностей, дурачок, но эти двое не могли однажды не встретиться. Все было готово для этого легендарного поединка. И злосчастная дуэль состоялась в ночь полнолуния. На этом кончилось мое детство. Их нашли мертвыми, обоих, в лучших традициях мусорщиков: повсюду вырванные крючьями куски плоти.
   Дыхание Малоссена было до того искусственным, что он казался не более живым, чем те двое.
   – А что же Изабель, спросишь ты меня?
   Это и в самом деле был вопрос, который задал бы Малоссен.
   – Так вот, пока шла эта битва гигантов, Изабель отыскала меня в моем любимом бачке. Она прочитала Достоевского и возвращала мне его, как и обещала. «Ну что, поняла хоть что-нибудь?» – спросил я. «Нет». – «Вот видишь...» – «Нет, но не потому, что книга слишком сложная». – «Ах так!» – «Нет, здесь другое». (Хочу напомнить тебе, дурачок, что за две улицы оттуда наши отцы рвали друг друга в клочья.) – «Что же?» – «Ставрогин», – ответила Изабель. У нее была такая же голова, как сейчас. Невозможно было определить ее возраст. «Ставрогин?» – «Да, Ставрогин, главный герой, он что-то скрывает, он не говорит всей правды, от этого все так запутано». – «Как тебя зовут?» – «Изабель». – «Меня – Лусса». – «Лусса?» – «Лусса с Казаманса». (До нас доносился хрип дерущихся великанов, наших отцов, звон металлических крючьев.) – «Слушай, Лусса, нужно будет встретиться, когда все это закончится». – «Да, хорошо бы». – «Нужно, чтобы люди всегда встречались». Только по этим словам можно было догадаться, что перед тобой маленькая девочка. Но если хорошенько подумать, то такие слова, как «всегда» и «никогда», до сих пор у нее в обиходе.