Марти, доктор, я знаю, моя семья несколько надоедлива, но если бы вы могли уделить нам еще немного времени, чтобы встретить маленького лихача моей Клары, я был бы вам весьма благодарен, правда; мне кажется, ему было бы не так страшно, знаете, всякие там опасения, как бы не родился с тремя ногами или шестью ушами. Вы гуманный человек, и если гуманист введет его в этот мир, это придаст ему нравственных сил, не так уж мало для начинающего, ведь они наперечет на этом свете, настоящие-то гуманисты...
 
***
 
   Он заявил о себе тихим обмороком своей мамочки. Она, и без того бледная, вдруг побелела как снег. Вздохнула.
   – Клара!
   Но Клара уже лежит на руках у полицейского в куртке, доктор командует «сюда, скорее», и все племя в количестве двадцати трех человек ринулось вслед за Марти по коридорам больницы (двадцати двух, если быть точным – Жюли осталась у постели Бенжамена), которые равномерно разворачивают перед ними свой лабиринт, так до самого операционного стола, где все и начинается. Клара очнулась, доктор, закатав рукава, отправляется навстречу новой жизни, и все племя стягивается плотным кольцом, как регбисты вокруг мяча, знатная куча-мала, все толкаются и сопят вместе с Кларой. Это оттого, что в последние месяцы они все втянулись в ее ритм жизни, делали глубокий вдох и выдох, дышали учащенно или задерживали дыхание, все до последнего принимали в этом участие. Робкие предупредительные наскоки крайних, сомневающихся в жизни, более уверенный напор тех, кто впервые вдохнул полной грудью, как Королева Забо («что я выпускаю? совсем из ума выжила...»), и выдохнул так, что голова чуть не вылетела, как пробка из бутылки, можно подумать, она тоже рожала, только не человека, книгу; вдыхающие – Мосси, задерживающие дыхание – Араб, и выдыхающие – сам дивизионный комиссар Аннелиз («ладно, может быть, завтра удастся отдохнуть...»). Лейла, Нурдин, Жереми и Малыш снуют вокруг этой спаянной груды тел с беззаботностью запасных игроков, пытаясь угадать, откуда появится мяч, чтобы сразу наброситься на него. Здесь всё...
   Но мяч пролетает высоко над их головами...
   Его победно хватают руки доктора Марти.
   И все – врассыпную, отходят, обернувшись, готовясь к подаче, чтобы лучше видеть, как доктор повернет ход игры.
   Обычное появление нового человечка, и, как обычно, это ни на что не похоже.
   Прежде всего, это не кричит.
   И это смотрит. Всем становится даже как-то не по себе, что смотрят не они, а на них.
   И это не выказывает ни малейшего испуга.
   Оно, скорее, задумчиво. Как будто спрашивает себя, что все эти спортсмены здесь забыли.
   Потом вдруг решает подарить их улыбкой.
   Редкое зрелище – улыбка новорожденного. Обычно приходится немного подождать, пока он соизволит улыбнуться, то есть пока у него не появятся первые иллюзии. А этот – нет, улыбается сразу после свистка к началу игры. И улыбка его замечательно сочетается со всем остальным. Остальное – это Клара Малоссен и Кларанс Сент-Ивер. Это округлая мордашка Клары и челка Кларанса, это смесь блондинистого Сент-Ивера и смуглых Малоссенов, это одновременно – приглушенная матовость и светлый блеск, это только что появилось на свет и уже так внимательно, так заботливо старается никого не обидеть недостатком своего внимания, не забыть ни отца, ни мать в аккуратном распределении опознавательных черт... Но что крепче всего соединяет внимательную мечтательность Клары и вдумчивую энергию Кларанса, так это улыбка – ничего особенного, просто одна губа свободнее, чем другая, маленький веселый маячок в этом хмуром собрании слишком серьезных людей, всем своим видом показывает, что, в конце концов, ребята, не так уж все страшно... все будет хорошо... вот увидите...
   – Это ангел, – произносит Жереми.
   И потом, поразмыслив, добавляет:
   – Так его и назовем.
   – Ангел? Ты хочешь назвать его Ангелом?
   Жереми всегда всем дает имена.
   Тереза всегда спорит.
   – Нет, – говорит Жереми, – мы назовем его «Это-Ангел».
   – В одно слово? «Этоангел»?
   – Нет, каждое слово с большой буквы.
   – «Это-Ангел»?
   – Это-Ангел.
 
***
 
   То, что произошло дальше (когда Клара заснула, а доктор Марти положил младенца в колыбель), призвано было круто изменить судьбу инспектора Ван Тяня. Словно чтобы опробовать имя, которое навсегда пристало к нему, Это-Ангел грациозно, по-сентиверовски, взмахнул локоном и тоже заснул, совсем как ангел складывает свои крылышки. «Ангелы засыпают, как только опустятся на землю», – заметил Жереми. Фраза упала в неподвижную тишину. Это походило на какое-то оцепенение или на одновременное всеобщее погружение в воспоминания. Никто даже не пошевелился. Именно этот момент Верден выбрала, чтобы засуетиться в своем кожаном конверте. Старый Тянь подумал, что малышка устала, и хотел успокоить ее, погладив по голове. Но Верден сухо отстранила руку инспектора и, решительно вцепившись в края кожаного мешка, заработала локтями, пока совсем не вылезла из своего кокона. Тянь едва успел подхватить ее, чтобы она не вывалилась на пол. Но, ловко изогнув маленькое тельце, она увернулась от него и решительным, немного неровным шагом направилась к колыбели. Когда она достигла кроватки, посмотрела на спящего ребенка и наконец повернулась к собравшимся, всем стало ясно, что никакая сила не сможет оторвать ее от нового сторожевого поста. «Верден ходит, – подумал Жереми, – не забыть сообщить Бенжамену, что Верден уже ходит». Между тем инспектор Ван Тянь бесшумно подался назад. Три шага, и он в коридоре.
   Он шел к выходу. Тихое разрешение от бремени инспектора Ван Тяня никому не доставило хлопот.

47

   Настоящее время изъявительного наклонения ничего не выражало для Кремера. Чтобы убедиться в этом, ему и одной ночи, проведенной в том доме в Веркоре, было слишком много. После отъезда женщин он устроился за своим рабочим столом, но слова не шли ему на ум. И что еще хуже, само желание найти эти слова его покинуло. Совершенно опустошенный, он уставился на чистый лист. Такого с ним никогда еще не случалось.
   Нельзя сказать, чтобы эта праздность не нравилась ему. Сначала она даже заинтриговала его, как все, что могло его удивить. «В сущности, настоящее время индикатива ничего для меня не значит». Но желание писать в прошедшем тоже, кажется, прошло: «Впрочем, прошедшее – тоже». Он так и просидел за столом весь день до поздней ночи. Когда дубовая рощица за окном превратилась в сплошную непроницаемую стену, он отправился спать. Ему показалось, что кровать куда-то проваливается под ним. «В будущем? Нет, об этом даже думать не стоит». При одной мысли, что он мог бы написать что-то в будущем времени, его разобрал дикий хохот, от чего даже кровать затряслась. Он вскинул руки перед собой, чтобы не упасть, но ощущение падения не исчезло. Валик в изголовье, в который уперлись его пальцы, точно так же ходил ходуном, как и все вокруг. Он решил, что лучше будет скатиться на пол. «Скорее слезть с этой дырявой посудины». Напрасно. Пол тоже раскачивался. «Вот так, начнешь менять времена и земля уходит из-под ног...» Он вдруг совершенно отчетливо представил себе эскалатор, по которому мчался с бешеной скоростью против движения, не продвигаясь ни на йоту. Цепляясь за ускользающий полог кровати, за угол уходящего из-под рук стола, за ненадежную спинку стула, он наконец сумел подняться, сначала на одно колено, а потом и на обе ноги. Больше не качает. «Стою. Земле нужны перпендикуляры».
   Он завернулся в перину и вышел посидеть на лавке, поставленной снаружи, у входа на кухню. Выцветшая от непогоды доска, лежащая на нескольких плоских камнях. «Ничего. Держится». Прислонившись к неровной стене дома, он задумался, и в мыслях его промелькнула Королева Забо, которая забила ему голову этими временами. Они вытеснили все остальное. Все сводилось в одну временную точку. «Не к настоящему, а к одному мгновению, что не одно и то же». Свет полумесяца венцом ложился на штокрозы. Кремеру вдруг захотелось узнать, что скрывается там, в глубине этого ночного пейзажа. Он сбросил перину и, вооружившись косой, свисавшей с балки сарая, ринулся на невидимого неприятеля. Над кроватью хозяйки он видел фотографию человека в белом мундире в гуще этих диких зарослей. В потоках лунного света голый Кремер бросился на подмогу губернатору. Красавица, должно быть, очень любила губернатора. Методично срезая косой высокие стебли, Кремер вдруг почувствовал себя причастным к этой, столь непоследовательной любви, которой красавица дарила мужчин своей жизни. Она позволила сорнякам задушить свои чувства. (Королева как-то говорила об этом: паразитирующие лианы обвились вокруг кровати Малоссена... медицинская растительность.) За плотными рядами штокроз вставала непроходимая стена крапивы. Кремер косил до самого утра. Солнце так и застигло его: голый, «на своих двоих», равномерно сгибаясь и разгибаясь вслед за косой, он сметал последние растения, которые в предсмертной агонии нещадно жгли его стопы и лодыжки.
   Он оделся. Налил свежего молока в блюдце для ужа. Бросил туда щепотку красных зерен, которыми травили полевок на чердаке. Одиночество – это пытка, от которой прирученных животных следует избавлять.
   Он прошел дубовую рощу насквозь, до самых границ соседней усадьбы. Когда почтальон зашел в дом, чтобы оставить почту, он незаметно проскользнул за руль его желтого грузовичка.
   В Гренобле он сел в скорый на Париж.
   В Париже он отправился на метро прямо в Люксембургский сад.
 
***
 
   В Люксембургском саду человек с тремя пальцами копал под кустом.
   – Ты ищешь клад?
   Человек обернулся. Двое малышей лет четырех-семи – он не умел определять детский возраст – с любопытством наблюдали за ним.
   – Нет, пасхальное яйцо.
   Мальчишка пожал плечами, его сестра – тоже.
   – Пасха была на прошлые каникулы, – возразил мальчик.
   – И потом, яйца надо искать в своем саду, – подхватила девочка, – а не в Люксембургском.
   – Яйца можно искать где угодно, – ответил человек с тремя пальцами, – поэтому их и находят везде и в любое время года.
   – Тебе помочь? – спросила девочка, у которой было ведерко и совок.
   – Хорошо бы, – ответил человек с тремя пальцами.
   Он показал им статую метрах в десяти и каштан с другой стороны.
   – Ты, – сказал он девочке, – будешь копать под деревом, а ты – рядом с этой статуей.
   Дети копали очень старательно, но яиц не нашли. «Так я и знал», «Так я и знала», – одновременно подумали они про себя. Когда же они прибежали сказать ему, что он ошибся, человек с тремя пальцами уже исчез. На его месте была ямка, на дне которой – полиэтиленовый пакет.
   – Сам-то нашел, – сказала девочка.
 
***
 
   В такси, по дороге в больницу Святого Людовика, Кремер осмотрел револьвер, осторожно, так, чтобы он не попал в зеркало заднего вида. Прекрасное рабочее состояние. Даже блестит. Красивое оружие, отец Каролины любил такое. «Смит-вессон», хромированные накладки. Когда крутишь барабан, раздается мягкое пощелкивание. Напоминает звук закрываемой неспешным жестом дверцы шикарной машины. Даже в таком тоненьком пакете он прекрасно сохранился. «А вы знаете, что пластик – это французское изобретение?» Кремер-старший обожал эту историю. Он часто рассказывал ее за столом. «Его открыл один молодой француз – Анри Прео, с Севера, ему и тридцати не было. Только вот не повезло парню, связался с какими-то сволочами, которые продали втихую его секрет американцам. Прео так и не удалось отстоять свой патент». «Ему и тридцати не было». Идеальный сын Кремера-старшего всегда был смышлен не по годам. Кремер подумал, сколько могло быть Малоссену – вторая любовь красавицы, – когда он свалил его во Дворце спорта. Сколько бы ни было, с того вечера это больше не имело значения. Малоссен стал жертвой мгновения, когда эта пуля впилась ему в голову. Кома. Королева как-то описала это печальное зрелище. «Теперь я смогу его увидеть», – ответила красавица. Кремер не сомневался, что и он сможет его увидеть. Она поступала лучше, чем остальные. Она была из тех женщин, что проводят всю оставшуюся жизнь у изголовья жертвы мгновения. Но Кремер освободит Малоссена и его красавицу, как он освободил губернатора и ужа. Потом он сам освободится от этого вечного мгновения, когда уносили комочек его плоти, когда умирали Каролина, близнецы, Сент-Ивер, пианист, Шаботт и Готье, – ведь просто невозможно не суметь растворить этот маленький кусочек сахара в чашке с кипятком!
   – Вы врач? – спросил шофер такси.
   – Я медбрат, – ответил Кремер, чтобы объяснить, почему он в белом халате.
   – А...
   – Вы знаете, – сказал Кремер, когда шофер остановил машину и объявил счет, – вы знаете, мои романы разошлись тиражом в двести двадцать пять миллионов экземпляров!
   – Да? – отозвался шофер.
   – Я начал в ранней молодости, – продолжал Кремер, протягивая банкноту в двести франков.
   И добавил:
   – Пожалуйста, сдачи не надо.
 
***
 
   Он не ошибся. Она была там; склонившись у изголовья Малоссена, она держала в своей руке руку Малоссена, положив голову на грудь Малоссену; ее красивая голова – волосы у нее уже успели отрасти – оказалась в кружеве щупалец, присосавшихся к телу Малоссена. Она не слышала, как Кремер проник в палату. Она как будто заснула, подобрав под себя ноги и грациозно согнув спину, чтобы быть ближе к Малоссену.
   Он не хотел ее будить.
   Он взвел курок, стараясь не нарушить глубокой тишины.

48

   – Кремер!
   По привычке Тянь отбросил назад конверт маленькой Верден, чтобы достать свое оружие. Но так как конверт был пуст, то поддался неожиданно легко. Мгновенное замешательство, вызванное удивлением, позволило Кремеру обернуться и выстрелить. Оба револьвера рявкнули одновременно.
   Инспектор Ван Тянь прожил эту вспышку вечности со смешанным чувством профессионального раздражения (хороший полицейский не должен попадаться на привычке), недоверчивого восхищения (несомненно, предсказание старухи Шаботт исполнилось слово в слово: Верден его покинула, и он только что убил убийцу ее сына), признательности по отношению к Кремеру (который, одолжив ему свинца своей пули, освобождал его от бесконечной агонии ожидавшей его отставки), огромного облегчения (ему не придется чахнуть в трауре по Верден) и светлой надежды (если Жервеза не дала маху со своим уходом в монашки, то он теперь точно проснется в объятиях Жанины, там, наверху, на мягких перинах у Господа Бога). Прибавьте к этому некоторое удовлетворение от того, что он в нужный момент проходил мимо палаты Бенжамена, и уверенность, что Бенжамен, как и положено, дотянет до девяноста трех лет, при условии, что он, Тянь, успеет выпустить вторую пулю в голову Кремеру, который имел в этом крайнюю необходимость.
   Три выстрела, последовавших один за другим, разнеслись по всем коридорам необъятной больницы, достигнув ушей племени Малоссенов, многоголовое существо которого не замедлило появиться на пороге палаты.
   Тело Кремера распласталось под кроватью Бенжамена, а Тянь, которого отбросило в коридор, сполз по стенке и так и остался сидеть, упершись ступнями в пол и согнув ноги в коленях, в позе медитирующего тайского жителя полей.
   Присмотрелись.
   Пульс...
   Все кончено.
   «Ангелы засыпают, как только опустятся на землю», – повторил Жереми, когда белая простыня сложила крылья над старым Тянем. И он заплакал бы, если бы в этот самый момент Малыш не закричал:
   – Смотрите! Бенжамен заговорил!
   Все поглядели на Малоссена. Естественно, Малоссен молчал, верный себе, растянувшись с завидным безразличием под закрывшей его своим телом Жюли.
   – Нет, там! Жюли, смотри!
   Жюли подняла наконец голову и увидела то, что все пытались разглядеть там, куда указывал Малыш. Там, за зарослями прозрачных лиан, где она только что лежала, подрагивал сигнал электроэнцефалографа, как пробивающиеся сквозь чащу солнечные лучи. Мозг Бенжамена мощными толчками прокладывал себе путь к свету.
   – Господи Боже, – произнес кто-то.
   – Это, наверное, короткое замыкание!
   Бертольд в три шага пересек палату и склонился над машиной, ворча, что нечего, дескать, укладываться сверху на больного, к которому подключены такие сложные аппараты. Проверили, нажали, где надо, на кнопки, повернули, где надо, переключатели... ничего не поделаешь: Бенжамен по-прежнему заполняет собой экран.
   – Что он говорит? – спросил Жереми.
   И так как никто ему не отвечал, он повторил:
   – Что он говорит?
   Бертольд в это время постукивал по машине, сначала ладонью, потом и всем кулаком, наблюдая за этими признаками церебральной регенерации с таким скептическим выражением лица, какого не встретишь и у эксперта из папской курии, осматривающего свежие стигматы.
   – Вы что, язык проглотили? Что он говорит?
   Жереми обращался прямо к Марти.
   Марти только что встретился взглядом с Терезой. Тереза это Тереза. Никакого удивления.
   – Ну же? – настаивал Жереми.
   Бертольд уже тряс машину двумя руками.
   – Ну семейка...
   Воскресший Бенжамен был явно не в духе. Экран уже почернел от злости.
   – Черт, ну что же он хочет сказать, этот экран, – скулил Жереми, – вы нам так и не объясните, да? Бенжамен поправился? Это значит, что он поправился? Что уже можно снять весь этот трубопровод и забрать Бенжамена домой... Доктор Марти, я с вами говорю! Вы можете нам сказать, Бенжамен поправился, да или нет? Кто-нибудь на этом свете, хоть самый последний знахарь, может ответить «да» или «нет»?
   Голос Жереми достиг таких высот, что достал Марти, витающего в облаках безмолвного удивления. Марти посмотрел на мальчика взглядом, который сразу привел того в чувство, и спросил:
   – Жереми, тебе помочь или предпочитаешь сам успокоиться?
   И, обращаясь ко всем, сказал:
   – Выйдите все.
   Потом, смягчившись, добавил:
   – Пожалуйста.
   И с видом гурмана, предвкушающего лакомство, произнес:
   – Оставьте меня наедине с доктором Бертольдом...

IX
Я – ОН

   «Лазарь! Иди вон!» И весь мир поднимается из могилы...

49

   – Графин пуст, а я хочу пить! Здесь, что же, нет даже какого-нибудь несчастного лаборанта, чтобы воды принести?
   Лаборанта не было, зато полдюжины студентов бросились на штурм кафедры профессора Бертольда, преодолевая первые ступени своей будущей карьеры и вырывая друг у друга злосчастный сосуд.
   – Доктор! – заорал в свой микрофон один из журналистов.
   – Профессор! – резко поправил его Бертольд. – Попрошу не упрощать!
   – Профессор, как долго длилась операция?
   – Другой бы на моем месте провозился до самой вашей пенсии, мой мальчик, но хирургия – это дело, в котором нужно управляться быстрее, чем вам это пока удается.
   По случаю большого ежегодного съезда, устраиваемого медиками в память о докторе Биша[35], Научно-исследовательский центр неврологии «Питье-Сальпетриер» отмечал небывалое достижение профессора Бертольда, четыре пересадки за одну операцию: почки – поджелудочная железа – сердце – легкие – пациенту, уже несколько месяцев находившемуся в коме; результаты говорят сами за себя: ни малейшего намека на отторжение тканей, так что уже через какие-нибудь десять дней больной обрел все функции нормального жизнеспособного организма, вернулся домой и даже приступил к своим профессиональным обязанностям. Настоящее воскрешение!
   – Благодаря техническим средствам и многофункциональному подходу, – громогласно чеканил профессор Бертольд, – я смог оперировать восемь часов кряду при постоянном переливании крови, чтобы избежать проблем септического плана, и я ни секунды не колебался, приступая к лапаротомии грудной клетки, что открыло мне широкий доступ к внутренним органам!
   – У вас были ассистенты? – спросила восхищенная журналистка, которой с трудом удавалось справиться сразу и с микрофоном, и с блокнотом, и с карандашом, и с переполнявшим ее энтузиазмом.
   – Помощники ни к чему в операциях такого класса, – отрезал профессор Бертольд, – пара рук – подавать инструменты – вот и все, хирургия в этом очень похожа на высокую моду, мадемуазель!
   – Каков был порядок пересадки?
   – Я начал с области сердца и легких, но пришлось параллельно отвлекаться на другую пересадку, потому что с поджелудочной железой необходимо разделаться не позднее, чем через пять часов после вскрытия.
   – То есть закончили вы почками?
   – Да, почки остались на десерт, чего легче!.. Да и все прочее обычно не вызывает больших затруднений... для меня, по крайней мере... я предусмотрел, чтобы большая часть анастомозов держалась автоматическими пинцетами... нужно идти в ногу со временем.
   – Как вы объясните небывалый случай отсутствия отторжения донорских органов у вашего пациента?
   – Для этого у меня есть особый секрет.
 
***
 
   Кажется, все уже было сказано о том замечательном состоянии, в котором пребывает выздоравливающий: тело ощущает новизну жизни, как свежесть чистого постельного белья, знакомое чувство вновь обретенного себя самого, с каждым днем все более привыкаешь к себе. Но в то же время из-за этого внутреннего обновления относишься к себе с особой осторожностью, следуя букве инструкции из боязни сломать мудреный механизм... О первая ложка картофельного пюре, первый крохотный кусочек ветчины... О первые неуверенные шаги заново вступающего в эту жизнь... О воздух Бельвиля, внезапно наполнивший легкие до краев, так что, кажется, взлетел бы, не будь этого груза ожившего тела... О мягкое пристанище постели, зовущей еще сильно ослабленное тело... И эти улыбки, сопровождающие вас повсюду... это трепетное отношение – как будто держат в руках хрупкий фарфор... полумрак, оберегающий сон... продолжительный сон выздоравливающего... О утреннее солнце!
   Кажется, все уже сказано о выздоровлении.
   Но вот воскрешение...
   Бертольд воскресил меня, это верно. После угроз Марти, конечно, но все же он вернул меня к жизни. Отбирая и вырезая куски из тела Кремера, пересаживая и пришивая их мне, Бертольд спас меня. Из убийцы и убитого он смастерил одно целое... Кто-то хотел сказать что-то насчет воскрешения? Прежде всего, самые истые среди верующих убеждают себя, что верят в него, на самом деле не веря. Все они, Клары, Жереми, видели бы вы, как они смотрели на меня, когда мои глаза открылись! Даже Тереза! Я бы не дал руку на отсечение, но, кажется, и во взгляде Терезы стремительно пронеслась неуловимая птица удивления, когда я впервые стал на ноги. Они смотрели на меня совершенно новыми глазами... Как будто это они воскресли, а не я! О, Лазарь, старый приятель из Вифании, не это ли новость из новостей? Возвращая нас к жизни, они воскрешают саму жизнь! Это Марфа и Мария, созданные вторично для тебя нашим прекрасным ходоком по водам! Более того, вся Иудея воскресла для тебя, тебя одного, Иудея, призванная жить! «Лазарь! Иди вон!» И весь мир поднимается из могилы, знакомый, но обновленный, – в этом настоящее чудо! А вот и те, кого ты уж не думал увидеть, словно только что вылупившиеся, но с налетом вечности: Жюли, Клара, Тереза, Джулиус, Жереми и Малыш, Лауна, Верден, Хадуш, Амар и Ясмина... что за приятное журчание имен... Лусса, Калиньяк, Забо, Марти и Аннелиз... о соцветие имен воскресших... и эти воскресшие повторяют твое имя: Бенжамен! Бенжамен! Как будто пытаются ущипнуть себя, чтобы убедиться, что и вправду живы...
 
***
 
   Та же ошеломляющая атмосфера воскрешения царит в издательстве «Тальон», в большом кабинете Калиньяка; через две недели после моей выписки из больницы, после этих замечательных дней периода восстановления, здесь решили устроить праздник по поводу моего возвращения. Шампанское рекой, повсюду дружеские лица, взгляды всех присутствующих, обращенные к мигающему прямоугольнику телеэкрана, там, в простенке между двумя окнами, к Бертольду – неуемному вояке с волшебным мечом в руках, – ему одному посвящен целый выпуск часовых «Новостей». Бертольд жестикулирует так, словно речь идет о президентской кампании, Бертольд старается ответить сразу на все вопросы, Бертольд жадно хлещет пьянящий напиток славы прямо из бочки.
 
   Вопрос. С какими трудностями приходится сталкиваться наиболее часто в подобного рода операциях?
   Бертольд. Предрассудки собратьев по профессии, навязчивость родных пациента, упрямство доноров, изношенность материала, с которым приходится работать, обособленность медперсонала, и, наконец, злобная зависть одного коллеги, не достигшего моего уровня, имен мы, естественно, не называем. Но хирургия – это служение, которое требует полной отдачи от своего избранника!
   – Вот хрен... – бурчит Жереми, проглатывая остальные ругательства.
   – «Служение избранных», смело сказано, – иронизирует Королева Забо, как всегда, внимательная к словам.
   Марти с пенящимся бокалом в руке сдержанно улыбается:
   – Как вам удается делать окружающих такими счастливыми, Бенжамен?
 
   Вопрос. Профессор, не могли бы вы рассказать что-нибудь о личности донора?