Винсент мог рассуждать так часами, но при этом он был так шумно говорлив, так буйно и необузданно жестикулировал, что не только не увлекал, а скорее отталкивал своих слушателей. У художников, с которыми встречался Винсент, были жены, дети, семейный очаг. Если не считать необычной профессии, которую они избрали, во всем остальном они вели самую обыкновенную жизнь. Даже если им приходилось выдерживать борьбу, и как правило трудную, если на их долю выпадали холод, голод, душевные и телесные муки, они все-таки укладывались в привычные житейские рамки. В отличие от Винсента они вовсе не были героями драмы, в которой живопись была, по существу, лишь средством выражения. Винсент смущал их. А Винсент не мог понять их тщеславие, зачастую очень мелкое, направленное на ничтожные, низменные цели, и он упрекал их в том, что они не такие, как он, что они тратят время и силы на «взаимную грызню». Винсент хотел убедить, объяснить —объяснить то, что сам, по-видимому, не до конца понимал. Он упорствовал, кричал, сердился. С одним из художников — шотландцем Александром Ридом, которого он встретил у Кормона и с которым недолгое время делил кров, он задумал совместное самоубийство.
   Однако неудачный опыт с выставкой, предназначенной для широкой публики, не обескуражил Винсента. Года за полтора до описываемых событий некая Агостина Сагатори, пышная и смуглая красавица итальянка, когда-то позировавшая Жерому, Мане, Коро и художникам виллы Медичи, открыла на бульваре Клиши, 62, ресторан-кабаре для художников — «Тамбурин», названный так потому, что столами в нем служили тамбурины. Винсент, влюбившийся в итальянку, тотчас поспешил украсить ее заведение сначала японскими гравюрами, а потом и своими произведениями, главным образом цветочными композициями, а также произведениями Анкетена, Эмиля Бернара и Тулуз-Лотрека. По правде сказать, место было выбрано не слишком удачно — кабаре пользовалось дурной славой. Гоген даже уверял, что это настоящий притон. Но Винсент, ухаживания которого были приняты благосклонно, смотрел на дело иначе и, наоборот, убеждал художников, «что у этого заведения большое будущее», таким образом способствуя расширению клиентуры «Тамбурина». Этим последним обстоятельством отчасти и вызвана была благосклонность итальянки — впрочем, по всей вероятности, лишнее любовное похождение не играло для нее большой роли.
   В «Тамбурине» бывали Тулуз-Лотрек, который написал там пастелью портрет Винсента, Анкетен и Бернар, захаживали туда и другие завсегдатаи Монмартра — Карай Д'Аш, Альфонс Алле, Стейнлен, Форен и поэт Роллина, автор «Неврозов». Винсент даже как-то затащил туда папашу Танги, несмотря на громкие вопли его жены, которая представляла себе «Тамбурин» обиталищем семи смертных грехов. В этом кабаре однажды вечером Гюстав Кокио наблюдал, как Винсент со своим обычным шумным красноречием что-то внушал приятелю, а тот дремал под звуки речи Ван Гога, но иногда вздрагивал и пробуждался, «так яростно высказывал ему Винсент свои убеждения».
   * * *
   Наступила весна, которая всегда благотворно действовала на настроение Винсента. Он стал бывать в предместьях Парижа, на берегах Сены, в Аньере, на острове Гранд-Жатт, в Сюрене, Шату, Буживале, там, где импрессионисты любили работать среди шумной и веселой воскресной толчеи, под звуки дудочки, окруженные лодочниками в белых майках и фланелевых штанах и их подружками в юбках с пышными турнюрами. Особенно популярны были в ту пору Аньер и остров Гранд-Жатт. В этих местах вдоль всего берега тянулись сельские ресторанчики, танцевальные залы, кабачки, а в воде отражались целые флотилии разукрашенных флажками лодок. Часто Винсент ездил сюда вместе с Синьяком. Иногда он навещал и Эмиля Бернара, у которого в Аньере, в саду, принадлежавшем его родителям, была собственная мастерская.
   Винсент работал без передышки. Он полностью изгнал из своей палитры темные тона. Яркие краски многочисленных цветов, которые он писал с натуры, совершенно освободили его от живописи «табачного сока». И покоренный цвет принес освобождение самому художнику.
   Цвет был именно тем, в чем нуждалась страстная натура Винсента. В цвете, посредством цвета он выражал пламень своей души. Под его кистью заструился свет. Его манера стала более широкой и воздушной. Он теперь не столько рисует, сколько пишет, упоенно играя синими, красными, желтыми, зелеными тонами — подобно ученику чародея, который наконец нашел то, что искал так давно, и теперь неутомимо проверяет силу волшебства. Взяв одну из написанных в Нюэнене картин, которую он привез с собой в Париж — на ней изображена окаймленная деревьями аллея, — Винсент оживил ее несколькими цветовыми пятнами, насытив ее плотью и придав ей акценты. Рука мастера исправляла работу дебютанта.
   Винсент все свободней распоряжался теми познаниями в живописи, которые приобрел в Париже. Он заимствовал технические приемы импрессионистов, но сам дух их живописи был ему чужд. Отдавая дань различным теориям, Винсент оставался самим собой — северянином, тяготеющим к экспрессивной линии, для которого предметы всегда сохраняют свою материальность, а не растворяются в воздушности атмосферы. Он пишет, последовательно применяя теорию дополнительных цветов, большими цветовыми пятнами, обводя предметы контурами, чтобы подчеркнуть самое существенное в данном мотиве (в этом смысле его очень обогащало общение с апостолом клуазонизма Эмилем Бернаром), подчиняя свои композиции строгому ритму, выявляя мощность их конструкции и сообщая им неповторимую, характерную именно для его манеры динамичность с помощью убегающей перспективы.
   Он пишет парк и мост в Аньере, ресторан «Сирены» и ресторан «Риспаль» в Аньере, пишет красотку Агостину («Женщина с тамбуринами») и папашу Танги[57], и, кроме того, он пишет цветы — срезанные, лежащие подсолнухи, угасшие светила, или, вернее, наоборот, светила, еще не родившиеся из космического небытия. Он пишет и пишет с обретенным вновь пылом, в самозабвенном упоении. Он бродит по сельским окрестностям Парижа с огромным холстом, «таким огромным, что прохожие принимают его за разносчика рекламных объявлений». Разделив холст на маленькие клетки, он делает в них беглые зарисовки — в этом «маленьком передвижном музее» запечатлены «уголки Сены, забитые лодками, островки с синими качелями, кокетливые рестораны с пестрыми занавесями и олеандрами, запущенные парки или предназначенные к продаже усадьбы»[58].
   Винсент работал очень быстро, так быстро, как никогда, стремясь добиться точности исполнения, свойственной японцам, которые достигают задуманного эффекта, рисуя в один присест, по непосредственному впечатлению. Вечерами, возвращаясь с Синьяком по авеню Сент-Уан и Клиши, Винсент бывал страшно возбужден. Идя бок о бок с Синьяком — так рассказывал сам Синьяк, — он кричал, жестикулировал, потрясая огромным холстом, и брызги еще не просохшей краски летели вокруг, пачкая и его самого и прохожих. [59]
   В Аньере у Эмиля Бернара Винсент написал один из портретов папаши Танги. Там же он начал портрет самого Эмиля, но эту работу закончить не пришлось. Отец Бернара не пожелал прислушаться к советам Винсента, касающимся будущности его сына, и разъяренный Винсент, подхватив под мышку еще не высохший портрет папаши Танги, убежал, бурно изливая свое негодование.
   Несмотря на жаркую летнюю погоду, на радость жизни и творческий подъем, Винсент по-прежнему был раздражителен, как всегда поддавался резким сменам настроения, мучительным и для окружающих и для него самого. Этот человек всегда был словно наэлектризован, весь в судорожном порыве и кипучих страстях, причем проявлялось это не только в его творчестве, но также, увы, и это закономерно, в повседневной жизни. Одно обычно связано с другим — обе стороны натуры имеют общий источник. У флегматичного Гийомена, к которому он по-прежнему наведывался на Анжуйскую набережную, Винсент вызывал в памяти картину Делакруа «Тассо среди умалишенных». Однажды в мастерской Гийомена Винсент увидел «картины, на которых были изображены в различных позах рабочие, разгружающие песок. Винсент вдруг впал в страшную ярость, объявив, что все движения на картинах неверны, и забегал по мастерской, орудуя воображаемой лопатой, поднимая и опуская руки — словом, изображая движения так, как он находил правильным»[60].
   Однако, как это ни странно, при всей своей шумливой порывистости Винсент вовсе не стремился безоговорочно навязывать другим свои художественные воззрения. В любом чужом произведении он находил что-то поучительное для себя. Он не принадлежал к числу тех, кто свысока выносит безапелляционные приговоры. Вспышки его гнева косвенно свидетельствовали о переживаемой им внутренней борьбе, вызванной противоборством непримиримых тенденций, разрывом между его истинной натурой и внешними влияниями, которые обогащали, но и насиловали ее. Они свидетельствовали о мучительном рождении неповторимой индивидуальности Винсента. Не надо забывать, что летом 1887 года минуло всего семь лет с тех пор, как он начал рисовать в Боринаже, всего два года, как он уехал из Голландии в Антверпен, и меньше полутора лет с тех пор, как он приехал в Париж, не имея ни малейшего представления о том искусстве, которое ему суждено было открыть во французской столице. Жизнь Винсента представляла собой безумный бег, он жадно бросался на все, что встречал на пути, поддерживая этим внутреннее пламя, в котором сам сжигал себя.
   Нет, Винсент отнюдь не пытался навязать кому-нибудь готовые формулы искусства — слишком больших мук стоили их поиски ему самому. Тот факт, что задиристый, как молодой петушок, и распираемый тщеславием Бернар был нежно привязан к Винсенту, лишний раз доказывает, насколько Винсенту был чужд тон превосходства. Нетерпеливый и вспыльчивый, он, успокоившись, тотчас рассыпался в извинениях и от души заверял собеседника в своих самых добрых чувствах. А вот как он вел себя в мастерской Лотрека.
   Он приходил туда каждую неделю, когда там собирались художники. Под мышкой он приносил картину, которую ставил так, чтобы она была получше освещена, а потом садился перед картиной, ожидая, чтобы кто-нибудь обратил на нее внимание и заговорил о ней с автором. Увы, никто не интересовался работами Винсента. Гости спорили между собой, ничего не замечая вокруг. Наконец, устав от ожидания, удрученный равнодушием окружающих, Винсент забирал свой холст и уходил. Но на следующей неделе являлся снова, с новой картиной, которую постигала та же печальная участь[61].
   Винсент затосковал. Тео уехал в отпуск в Голландию. Винсент остался один, он работал запоем, но в перерывах между двумя сеансами с тревогой думал о брате, о родных, перебирал в памяти свои неудачи. «Мне грустно при мысли о том, что даже в случае успеха мои картины не возместят потраченных на них денег», — писал он брату.
   Дело в том, что после отъезда Тео произошли кое-какие неприятные события. Во-первых, мамаша Танги, «недоверчиво покачивая своей головой, похожей на голову ощипанной птицы» (по выражению Эмиля Бернара), положила конец кредиту Винсента в лавке своего мужа. Винсент повздорил со «старой ведьмой», у которой в голове не мозги, «а кремень». По мнению Винсента, особы вроде мамаши Танги для «цивилизованного общества» куда опаснее «тех граждан, которых искусали бешеные собаки и которые содержатся в институте Пастера. Словом, папаша Танги имел бы полное право пристрелить свою прекрасную половину».
   Затем весьма плачевно кончился роман Винсента с красоткой Агостиной.
   Разобраться во всей этой истории не так легко, потому что замешаны в ней довольно темные личности. То ли официант из «Тамбурина» просто-напросто приревновал Винсента. То ли, как считают некоторые, этот официант был негодяй из уголовников, и он испугался, что Агостина может, разоткровенничавшись, поведать Винсенту о некоторых его махинациях. Так или иначе, он с самыми воинственными намерениями явился на улицу Лепик, но никого не застал. Скандал не состоялся. Однако при первой же встрече с Винсентом в «Тамбурине» официант оскорбил его и выгнал из кабаре. Винсент был смущен, но не сдался. Он снова явился в кабаре, чтобы получить обратно свои полотна, которыми были увешаны стены «Тамбурина».
   «Я наведался в „Тамбурин“, — писал он брату, — потому что, не пойди я туда, они вообразили бы, что я трушу. Я сказал Сагатори, что я ей не судья, пусть судит себя сама. Я, мол, порву расписку, но она должна вернуть мне все картины до одной, и, мол, не будь она замешана в этой истории, она назавтра сама пришла бы ко мне… На это она ответила, что картины и все прочее в полном моем распоряжении… При входе я заметил того парня, но он быстро куда-то скрылся. Я не хотел забирать картины сразу и просто сказал ей, что, когда ты приедешь, мы вернемся к этому разговору, потому что картины принадлежат тебе в той же мере, что и мне, а пока я предлагаю ей еще раз поразмыслить над тем, что случилось. Вид у нее плохой, она бледна как мертвец, а это дурной признак … Во всей этой истории, — добавлял Винсент, — меня удручала мысль, что, если я не явлюсь в кабаре, выйдет, будто я струсил. А после того как я там побывал, у меня отлегло от души».
   Все эти мелкие передряги сказывались на настроении Винсента. И так как в это время начались — пока еще неопределенные — разговоры о женитьбе Тео, Винсент написал брату : «Если ты женишься, мама будет очень довольна, да и для твоего здоровья и твоих дел тебе лучше не быть одному. А я уже потерял охоту жениться и обзаводиться детьми, хотя иногда меня берет тоска, что я дошел до такого состояния к тридцати пяти годам — ведь в этом возрасте следовало бы чувствовать себя совсем по-другому. Вот за это я иногда и злюсь на распроклятую живопись. Ришпен сказал как-то: „Любовь к искусству — гибель для любви“. На мой взгляд, чертовски верно сказано. Но зато истинная любовь отвращает от искусства. Я чувствую себя порой и старым и разбитым, и все-таки еще настолько влюбленным, что охладеваю к живописи. Чтобы преуспеть, надо быть честолюбивым, а в моих глазах честолюбие — нелепость. Вот я и не знаю, к чему все это приведет, но главное, мне хотелось бы, — признавался он, угрызаясь мыслью об усилиях и деньгах, которые потрачены на него втуне, — главное, мне хотелось бы поменьше обременять тебя, а это, я думаю, вскоре станет возможно, так как я надеюсь добиться таких успехов, что ты сможешь смело показывать мои работы, не боясь себя скомпрометировать».
   Винсент вдруг почувствовал, что пресытился Парижем. Он разочарован в красотке Сагатори. Она пошла по плохой дорожке. «Агостина больше себе не хозяйка», — пишет Винсент. К тому же он подозревает, что она сделала аборт. «Через два месяца она, надеюсь, оправится и, пожалуй, еще скажет мне спасибо, что я ей не помешал». Так или иначе, о том, чтобы снова работать для кого-то, как он работал для «Тамбурина», Винсент и слышать не хочет. Кончено! Малый Бульвар приказал долго жить… Винсент разочарован и в Монмартрских художниках.
   Ему претит их бездарность. И главное, какие жалкие людишки! Да и сам импрессионизм — световые блики, поиски цветных миражей, — как все это ничтожно! Какие смехотворные задачи, и как они далеки от того, к чему стремится и во имя чего живет сам Винсент! Не для того он посвятил себя искусству, чтобы довольствоваться простой декорацией, весельем принаряженных мидинеток и подвыпивших чиновников, — он косвенно и неосознанно разоблачает их ничтожество в своих картинах, отнюдь не прибегая к помощи сюжета. На его парижских полотнах люди появляются очень редко. Но если появляются — это просто разноцветные тени. Подлинная жизнь протекает где-то в другом месте. Это трагическая жизнь. Винсент пишет цветущие берега Сены, но пишет также и общую могилу, жирную, размокшую от дождя землю. Кладбищенская земля повсюду одна — будь то в Париже или в Зюндерте. Винсент пишет также пару своих боринажских башмаков, залепленных грязью, изношенных от долгой ходьбы, — эти милые его сердцу башмаки кажутся одушевленными существами, которые смотрят с картины человеческим взглядом.
   Да, Винсент пресытился Парижем, он выжал из него все, и теперь город превратился для него в пустую оболочку. Снова пришла пора испытать то, что Винсент испытывал всегда, когда подходил к концу очередной этап его развития: со свойственной ему неистовой безудержностью он исчерпал до дна все возможности Парижа, теперь его порыв угас, все померкло в его глазах, и в какой-то слепой уверенности ясновидца он чувствовал неотвратимую потребность уехать, смело рвануться вперед и с новым пылом устремиться к новой победе.
   Импрессионизм продемонстрировал Винсенту могущество цвета. Но импрессионисты использовали это могущество лишь для того, чтобы уловить и передать переливы света на поверхности предметов, не пытаясь добраться до сути вещей, скрытой под их манящей внешностью, обнажить то, что прячется за этой обманчивой красотой, проникнуть в ее тайное тайных. Свет Иль-де-Франса был свет слишком легкий и нежный, окутывавший мир дымкой иллюзий. Зачем же останавливаться на полпути? Если живопись — это цвет, надо довести интенсивность цвета до максимума. Париж — только промежуточная станция на пути Винсента. Импрессионизм — только временный ответ на мучившие его вопросы, только введение в новую главу. В своих парижских произведениях Винсент в угоду импрессионизму не мог не поступиться дорогой его сердцу экспрессивностью, которая была присуща его индивидуальности. Противоборствующие внешние влияния разрывали Винсента на части, мешали быть самим собой — его техника усложнилась. Он был взвинчен, возбужден, растерян, обескуражен. К тому же здоровье его вновь пошатнулось. Вновь появились боли в желудке, Винсент чувствовал, что дошел до предела моральных и физических сил. Художники его раздражали: их преследуют обыватели-буржуа, но сами они в душе такие же обыватели. Недаром они никогда не признавали Винсента своим — он не принадлежит к их клану. Ему надо бежать от этих художников, от импрессионизма, бежать подальше, на юг, в Японию — туда, где солнце, таинственное и ослепительное божество, самодержавно царит над всем, налагая на все сущее печать своей победоносной власти. Свет и ясность. Свет юга. А юг Франции — разве это не та же Япония? Разве эти края не похожи как две капли воды на ту землю, где работали Хирошиге, Утамаро и Хокусаи, «старик, одержимый рисунком»?.. Винсент предается мечтам о юге, забывая о своих парижских разочарованиях. На юге можно основать мастерскую — Южную мастерскую, братскую ассоциацию художников, которые станут жить по образцу японцев и будут стремиться достичь удивительной простоты искусства Востока…
   В Париж возвратился Тео. Наступили холода. Винсент почти не выходит из своей мастерской. Он пишет. Пишет натюрморты, женщину у колыбели. Снова пишет портрет папаши Танги, огромное полотно, в котором как бы подводит итог своей нынешней манере, своим исканиям, достижениям и устремлениям: папаша Танги изображен здесь на фоне японских гравюр[62]. И он пишет автопортрет, всматриваясь в свое собственное лицо: упрямый, убегающий назад лоб, рыжеватая бородка, кустистые брови, тяжелый, со странным блеском взгляд. Винсент часто всматривается в свои черты, постоянно исследует их[63], словно проверяя, не стал ли он другим, не потерял ли себя в итоге всего, что он пережил, испытал и изведал. А на улице стоит зима, зима, которую он всегда переносит с трудом. Винсент то впадает в депрессию, то предается вспышкам неожиданного гнева, с каждым днем становясь все более раздражительным и нетерпимым. Парижский опыт уже исчерпал себя. Импрессионизм — это только «стремление к великому». Но в чем состоит «великое»? На поиски его и устремляется отныне Винсент в новой отчаянной попытке превзойти самого себя.
   Солнце! Южные края! Теперь у Винсента одно желание — поскорее уехать из Парижа, от унылого парижского неба и, по его собственному выражению, «помериться кистью с солнцем». Но куда направить свои стопы? Поехать в выжженную солнцем Африку? Такое далекое путешествие нелегко осуществить. Тогда, может быть, в Прованс. Но в какой город? Только не в Экс — это вотчина Сезанна. Тогда, может быть, в Марсель, где творил Монтичелли, каждое полотно которого находило и находит отклик в душе Винсента? Но в Марселе Средиземное море, огромное классическое море, которое отпугивает Винсента.
   Однажды Тулуз-Лотрек рассказал Винсенту о городе Арле. Жизнь там как будто недорогая. А для Винсента это очень существенно, потому что он, как всегда, нуждается в деньгах. На работы, подписанные Ван Гогом, по-прежнему нет спроса, а живопись, не приносящая дохода, пожирает уйму денег.
   Чтобы раздобыть немного денег, Винсент иногда сердито хватает в охапку несколько своих полотен и несет их старьевщику, который потом перепродает их как «бывший в употреблении холст», на котором можно писать снова. Злая насмешка судьбы! «Тамбурин» обанкротился, и все, что в нем находилось, описано и продано с молотка тут же на улице. Картины Винсента (он их так и не взял), связанные по десять штук, пошли с торгов «от пятидесяти сантимов до одного франка за десяток»[64]. Злая, злая насмешка! Бессмысленный, тщетный труд! Обидное топтание на месте! Правда, Тео попытался выставить в своей галерее две-три картины брата, но посетители, глядя на работы Винсента, с недвусмысленным выражением качали головой, и даже художники, которым покровительствовал Тео, считали, что Тео не должен подвергать риску их ничтожную надежду на успех, поддерживая подобные «экстравагантности»[65]. Само собой разумеется, Винсент тяжко переносил незаслуженные унижения. Его гнев обращался против Тео, он брюзжал и негодовал. Тяжелая зима!
   И вдруг однажды февральским вечером Винсент объявил Эмилю Бернару: «Завтра я уезжаю, мы с тобой приведем мастерскую в такой вид, чтобы брату казалось, будто я не уезжал».
   Друзья поднялись по лестнице в квартиру. Мастерская вопреки обыкновению была прибрана: Винсент натянул холсты на подрамники, другие картины составил штабелями у стен, увешанных японскими гравюрами. Винсент передал свернутые в рулон японские гравюры Бернару — это его прощальный подарок. «Еду на юг, в Арль», — объяснил Винсент своему молодому другу, выразив надежду, что в один прекрасный день Бернар тоже приедет туда. «Мастерскую будущего надо создавать на юге», — объявил Винсент.
   Выйдя из дому, друзья простились на авеню Клиши, Малом Бульваре. За несколько часов до этого Винсент побывал в мастерской Сёра, как бы бросив прощальный взгляд на все, что он покидал. Теперь Винсент затерялся в толпе, которая в этот серенький день заполнила улицы Парижа, — душой он был уже далеко от этой толпы, от Парижа, вновь уносимый своей судьбой отшельника за тридевять земель от того, что он пережил и перечувствовал в этих краях. Голландия была его прошлым, но и Париж был только сегодняшним днем. Винсент шел навстречу будущему, которое еще не настало, к тому, чему его не мог научить ни один великий художник мира. Тайны живописи будущего, своей собственной живописи, если ей суждено родиться, он должен открыть в самом себе, взрастить это искусство в своей душе, лицом к лицу с солнцем, предоставленный своим собственным силам, в одиночестве, один на один с бесконечностью и загадками мироздания[66].

III. АРЛЬ ЯПОНСКИЙ

   Полдень — время самой короткой тени, конец самого долгого заблуждения, мгновение кульминации человечества.
Ницше «Сумерки идолов»

   Когда 21 февраля Винсент приехал в Арль, все вокруг было покрыто слоем снега толщиной шестьдесят сантиметров. «Я так напряженно высматривал, не Япония ли это уже!» — рассказывал Винсент. И это в самом деле была Япония, несмотря на зимнюю стужу, «Заснеженный пейзаж с белыми вершинами гор на фоне неба, такого же ослепительного, как снег, в точности напоминал зимние пейзажи на японских гравюрах».
   Винсент поселился в первом же пансионе, который попался ему по дороге с вокзала, это была гостиница при ресторане «Каррель» на улице Кавалери, 30, хозяева запросили пять франков в день. Жизнь в Арле оказалась более дорогой, чем Винсент рассчитывал. Но он надеялся, что впоследствии, может быть, снимет комнату в каком-нибудь частном доме, которая обойдется дешевле.