В середине августа Винсент сообщил брату, что «пишет с таким пылом, с каким марселец поглощает рыбную похлебку с чесноком». Что же он пишет? Подсолнухи, большие, солнечные цветы, которые на свой лад поклоняясь огненному светилу, следуют за ним в его движении, поворачивая на стебле свои чаши; цветы-гиганты, огромные желтые лепестки которых лучатся вокруг широкой сердцевины, плотно усаженной семечками — точное подобие солнца ! Винсент пишет подряд три холста с подсолнухами. А всего он хочет написать дюжину таких картин, чтобы украсить ими мастерскую к приезду Гогена. «Это будет симфония синего и желтого». Храм, посвященный богу солнца и символизирующему его желтому цвету, — вот чем станет Южная мастерская. Дом желтого цвета, «обитель друзей», будет «обителью света».
   Над своими подсолнухами — он сравнивает их с «готическими розетками» — Винсент работает каждое утро, «едва только встает солнце, потому что эти цветы быстро вянут, их надо писать в один прием …»
   Винсент снова пишет чертополох, пишет еще один портрет Пасьянса Эскалье, пишет цветы и свои старые ботинки — неотвязно преследующий его сюжет … «Как жаль, что живопись стоит так дорого! — жалуется он в конце августа. — На этой неделе я был менее стеснен в средствах, чем обычно, пустился во все тяжкие и за одну неделю истратил целую сотню…»
   Но подобную роскошь Винсент может позволить себе редко. Он то и дело возвращается к мучительной мысли о том, что брат никогда не вернет себе денег, которые на него тратит. «Довольно грустная перспектива твердить самому себе, что, может быть, моя живопись так никогда и не будет представлять собой никакой ценности».
   Мак-Найт уехал, о нем Винсент «не жалеет», но уехал и Бош, с которым он надеялся когда-нибудь в будущем основать совместную мастерскую в Боринаже. По целым дням Винсенту не с кем перемолвиться словом. Он, как всегда, с ужасом думает о предстоящей зиме, а заодно вспоминает о Гогене, который, хотя и обещал приехать, не спешит осуществить свое намерение. То ли у Гогена нет денег на поездку, то ли мысль о юге ничего не говорит его сердцу. А может быть, он болен.
   На самом деле Гогена удерживают в Понт-Авене долги. Кроме того, в эту пору он переживает важнейший этап своей творческой биографии[72]. Его отнюдь не тревожит одиночество Винсента. Вдобавок за Винсентом ему видится Тео, коммерсант Тео, и он считает, что приглашение братьев продиктовано отнюдь не дружескими чувствами, а расчетом.
   «Будьте покойны, как бы ни любил меня Ван Гог (Тео), он не станет оплачивать мое пребывание на юге ради моих прекрасных глаз. Он обдумал это дело с трезвостью истинного голландца и намерен извлечь из него максимальную и монопольную выгоду»[73].
   Между тем Винсенту и в голову не приходят подобные мысли. Его страшит одиночество, и он мечтает о простом, но драгоценном дружеском тепле.
   «От долгой жизни в деревенском одиночестве тупеешь, и, хотя пока этого еще не случилось, к зиме я, может быть, совсем выдохнусь». Винсент даже подумывает о том, чтобы поехать к Гогену в Понт-Авен, если тот не соберется в ближайшее время в Арль. Но нет, все-таки нет! Винсент не может вот так ни с того ни с сего расстаться с югом.
   «Решено, я не еду в Понт-Авен, тем более если мне придется жить там в гостинице с англичанами и выучениками Школы изящных искусств, с которыми каждый вечер нужно вести споры. Эти споры — буря в стакане воды».
   * * *
   Солнце августа пламенеет уже менее ярко, но Винсент работает с еще большим пылом.
   «Ах, дорогой мой брат! — пишет он в первых числах сентября. — Иногда я так отчетливо сознаю, чего я хочу. И в жизни, и даже в искусстве я могу обойтись без Господа Бога, но, как страждущий, я не могу обойтись без того, что сильнее меня самого, что составляет всю мою жизнь, — возможности творить … Картинами я хотел бы выразить нечто утешительное, подобное музыке. Мне хотелось бы писать мужчин и женщин, на которых лежала бы какая-то печать вечности, что в прежние времена символизировал нимб, а мы пытаемся это передать игрой и вибрацией света … О, портрет, портрет, в котором присутствует мысль, душа модели, — вот к чему, мне кажется, надо стремиться … Выразить нежность двух влюбленных сочетанием двух дополнительных цветов, их смешением и противопоставлением, таинственными переливами близких тонов. Выразить мысль, скрытую под выпуклостью лба, светлым тоном на темном фоне. Звездой выразить надежду. Пламень души — сиянием закатного солнца».
   Цвет для Винсента — не только средство пластического выражения, кроме того, а может быть и прежде всего, он для него средство выражения метафизического, с помощью которого он утверждает божественное начало, как в пору своей проповеднической деятельности в Боринаже. Правда, сфера проявления этого начала изменилась. Но caritas — милосердие — осталось неизменным. Разве Винсент не утверждает, что желтый цвет — «это высшая просветленность любви»?
   Так под кистью Винсента цвет приобретает символическое значение, какое он имел когда-то для мастеров, работавших над витражами соборов[74].
   Три ночи подряд Винсент пишет кафе «Альказар», ночное кафе, при котором он снимает комнату.
   «Посредством красного и зеленого цвета я старался выразить роковые человеческие страсти … Я старался показать, что кафе — это место, где можно разориться, сойти с ума, совершить преступление. Контрастом нежно-розового с кроваво-красным и винно-красным, нежно-зеленого Людовика XV и зеленого Веронезе с желто-зелеными и жесткими сине-зелеными тонами, окружив все это бледно-сернисто-желтой атмосферой геенны огненной, я старался передать засасывающую силу кабацких бездн. А внешне на всем личина японской веселости и тартареновского добродушия…»
   В подкрепление своих слов Винсент ссылается на высказывание критика Поля Мантца о «Лодке Христа» Делакруа: «Я не знал, что можно добиться такого зловещего впечатления с помощью синего и зеленого цветов».
   Но чтобы цвет достигал такой силы выразительности, он должен сочетаться со столь же мощным рисунком. Жертвовать рисунком нельзя никак: «Одним только цветом или одним только рисунком нужного впечатления не достичь».
   Впрочем, Винсент достиг такого мастерства, такой поразительной легкости, что он рисует цветом, сразу накладывая краски на холст без предварительного рисунка. Импрессионизм? О нет! Винсент твердо уверен, что «не за ним последнее слово в искусстве».
   «Я качу на всех парах, точно живопишущий паровоз», — рассказывает Винсент. Он стал работать еще быстрее, хотя казалось, что уже и так достиг предела возможной быстроты. По его собственному признанию, замыслы картин «так и кишат» в его голове. Ни мистраль, ни палящая жара не могут оторвать его от мольберта. Что бы он ни увидел, все становится картиной: старая мельница, «пейзаж с фабрикой и огромным солнцем на фоне красного неба над красными крышами; природа на нем словно бы разгневалась под порывами бушующего мистраля». И «уголок сада с плакучей ивой, трава, подстриженные шарами кедровые деревья, заросли олеандров».
   «На этой неделе, — пишет он 17 сентября, — я только работал, спал и ел. Это значит — работал по двенадцать или по шесть часов, когда как, а потом двенадцать часов спал, тоже за один присест».
   «Сегодня опять, — пишет он через несколько дней, — я работал с семи утра до шести вечера, не сходя с места — разве чтобы перекусить в двух шагах от мольберта. Вот почему работа идет быстро … Об усталости и речи нет, за сегодняшнюю ночь я мог бы написать еще одну картину и довел бы ее до конца … Нынешние мои этюды и вправду писаны как бы одним взмахом кисти».
   Каждый день он пишет Тео по одному, а то и по два письма, радостный тон которых напоминает победные донесения. Винсент блаженствует. «Нынче я тебе уже писал рано утром, а потом пошел продолжать работу над картиной — сад, залитый солнцем. Потом вернулся, снова вышел с чистым холстом — и вот и эта картина уже готова. А теперь мне снова захотелось написать тебе. Потому что никогда прежде мне так не везло — природа здесь необыкновенно прекрасна. Небесный свод во всю его ширину изумительного синего цвета, солнце излучает зеленовато-желтый свет, нежное мягкое сочетание, точно небесно-голубые и желтые тона на полотнах Вермеера Дельфтского. Я не могу передать всю эту красоту, но она захватывает меня настолько, что я отдаюсь работе, не думая ни о каких правилах. У меня уже готовы три пейзажа — сады против моего дома. Потом два кафе, потом подсолнухи. Да еще портрет Боша и автопортрет. И еще красное солнце над фабрикой, рабочие, выгружающие песок, и старая мельница. Если даже не считать других этюдов, как видишь, кое-какие результаты налицо. Но краски, холст и кошелек полностью истощились … Я чувствую, что стал совсем другим, с тех пор как приехал сюда; я не испытываю сомнений, без страха приступаю к картине и со временем стану, вероятно, еще уверенней в себе. Но что за природа!»
   И вправду, что за природа! Она приводит Винсента в восхищение. В письмах, как и в картинах, Винсент не может сдержать своего восторга.
   «Не знаю, как тебе это высказать, я в восторге, в восторге от того, что вижу! Это навевает какое-то особенное осеннее настроение, вызывает подъем, при котором время летит незаметно … Какая сочность красок, какой чистый воздух, какая трепетная прозрачность!»
   Что и говорить — деньги Тео уходят как в прорву. Все, что он посылает брату, Винсент швыряет во все поглощающее горнило своего творчества и неустанно требует еще.
   «Пока ты в силах выносить бремя трат, которые я вынужден делать — краски, холст и деньги, — продолжай мне их посылать». «Боюсь, что возлагаю на тебя непосильные тяготы, но все же прошу прислать мне на две сотни франков красок, холста и кистей. Все для того же, ни для чего другого … Во мне есть еще не растраченная сила, которая только и ждет, чтобы приложить себя к работе».
   Винсент тут же подыскивает оправдания своим постоянным требованиям, заверяя брата, что он очень бережлив, и не без гордости отмечая, как точно он заранее подсчитывает все свои потребности. «Сегодня я снова убедился, что совершенно точно рассчитал количество всех красок, которые мне понадобятся для десяти метров холста, кроме одной, основной желтой. Разве то, что все мои краски иссякают одновременно, не доказывает, что я подсознательно чувствую все соотношения? Так и в рисунке я почти не делаю предварительной разметки, и в этом отношении я прямая противоположность Кормону, который говорит, что, не делай он предварительной разметки, он рисовал бы, как свинья».
   * * *
   Винсент возобновил контракт с хозяином своей мастерской и с 18 сентября решился наконец в ней ночевать; время от времени к нему приходит женщина помогать по хозяйству. Винсент написал свой дом «под сернисто-желтым солнцем и небом цвета чистого кобальта», еще один гимн, еще одна аллилуйя солнцу, — картина, кстати сказать, примечательная для манеры Винсента. Он запечатлел на холсте характерные, упрощенные элементы городского пейзажа, органически ему присущие, и, отталкиваясь от них, скомпоновал пейзаж, не считаясь с тем, попадают ли на самом деле эти детали в поле зрения художника. Такую же страстную хвалу он воссылает в эти дни и ночному небу. Солнце приводит его в исступленный восторг, ночь манит, околдовывает. «Мне кажется, — признается Винсент, — что ночь живее и богаче по цвету, чем день».
   Чтобы постичь таинство ночи, Винсент пишет сначала «наружный вид кафе, терраса которого освещена большим газовым фонарем в синеве ночи, и кусочек синего звездного неба», потом, обретя большую уверенность в себе, как бы приобщившись к бесконечности, отдаваясь ей, растворяясь в ней, принимается за другую картину ; украсив свою шляпу ореолом свечей, он идет писать ночь, ночь такую, как она есть, звездную ночь вдали от спящего города, воссылая свою трепетную молитву тому, что на языке слов не имеет названия.
   «Мне хотелось бы, — говорит Винсент, — внушить людям нечто успокоительное, такое, в чем мы могли бы найти утешение и перестали бы чувствовать себя виновными или несчастными». Он хочет, чтобы его картины были «подобны музыке, исполненной с глубоким чувством», чтобы они были подобны молитве. Краски для него — ноты, красные, зеленые, желтые ноты оратории. «В моей душе живет жгучая потребность — не побоюсь этого слова — в вере. И вот я ночью выхожу писать звезды», — просто признается Винсент.
   Минутами на него находит, по его собственному выражению, «пугающая прозорливость», и тогда, рассказывает он, «я перестаю чувствовать самого себя и картина пишется, как во сне». Неимоверная легкость, с какой идет работа, радует его, но иногда наводит на него страх. Он словно начинает чувствовать в самом себе какую-то смутную, глухую угрозу. «Берегись похмелья», — неустанно твердит он брату.
   Он пишет автопортрет, который хочет послать Гогену, в зеркале перед ним изможденное лицо, бритая голова, трагический образ человека, который оплатил и продолжает оплачивать полным самоотречением свой головокружительный взлет к опустошающим высотам творчества. Глядя на этот автопортрет[75], Винсент лжет, отчаянно обманывая самого себя. «Здесь я буду вести жизнь, все более сходную с образом жизни японских художников, — утверждает он, — буду жить на лоне природы этаким добропорядочным небогатым буржуа … Если я доживу до преклонных лет, я стану вроде папаши Танги». Но он тщетно хитрит. Ему не удается скрыть свой страх. Где Гоген? Почему он не едет? Ведь если Гоген поселится в Арле, они оба вкусят наконец «чувство семейного очага», которое внесет покой в их души, в душу Винсента, «привычным, успокоительным обликом окружающих предметов».
   Винсент все еще не знает, принял ли Гоген окончательное решение перебраться в Арль. Тем не менее он спешно приводит в порядок мастерскую, убежище на зиму, — ведь зима-то не преминет явиться в Арль. Один из дядей Винсента и Тео умер, оставив наследство, и Тео мог прислать Винсенту перевод на целых триста франков, чтобы он обзавелся кое-какой мебелью. Винсент купил две кровати, два стула и «необходимые мелочи». Кроме того, он купил комод, а в мастерской и в кухне поставил газовую плиту. Стены мастерской и других комнат он увешал японскими гравюрами, репродукциями с картин Делакруа и Домье, Жерико и Милле, но главное, ему хотелось украсить их своими собственными законченными и еще не завершенными работами.
   В последнем своем письме Гоген написал Винсенту, что приедет в Арль сразу, как только кое-что распродаст. Тео обещал ему содействие. А стало быть, Гоген вот-вот приедет[76]. Винсент «с огромным волнением» заканчивает приготовления к приезду гостя и с еще большим пылом, чем прежде, окунается в работу. Приезд Гогена, о котором он так мечтал, поднимает его дух. Правда, Винсент снова оказался без гроша. «Ты спрашиваешь, куда ушли краски? Ты прав, каюсь, но, по правде говоря, мое самолюбие тешит мысль, что я произведу на Гогена некоторое впечатление своими картинами, и поэтому мне хочется до его приезда, пока я один, работать как можно больше».
   Перед Гогеном, художником, твердо знающим, чего он хочет, Винсент преисполнен самоуничижения. Он заранее объявляет Гогена главой Южной мастерской, надеясь, что в этой мастерской в дальнейшем будут работать и другие художники: Эмиль Бернар, Сёра или друг Гогена Шарль Лаваль.
   «По сравнению с Вашими мои взгляды на искусство на редкость ординарны, — пишет Винсент Гогену. — Мне всегда были свойственны грубые плотские устремления. Я забываю обо всем ради внешней красоты вещей, которую не умею передать, на моих картинах все получается безобразно и грубо, а природа кажется мне совершенной».
   Понравятся ли Гогену его картины? Винсент старается превзойти самого себя. Он живет одной мыслью: произвести благоприятное впечатление на Гогена — и предается оргии красок и холстов. Он пишет осенние сады, несколько видов городского сада в Арле («Сад поэта»), тарасконский дилижанс, свою спальню («Желтая комната»), красные виноградники, виноградники «зеленые, пурпурные, желтые, с фиолетовыми гроздьями, с черными и оранжевыми побегами…»
   Деньги, полученные от Тео, в мгновение ока улетучиваются в этом живописном неистовстве.
   «А ведь я дал себе слово, что не буду работать. Но каждый день повторяется одно и то же: то, что я вижу вокруг, так прекрасно, что я не могу не попытаться это написать». Винсент зачастую сидит на одном хлебе. В начале октября он четыре дня подряд пьет только кофе — двадцать три чашки.
   «Деньги, которые ты мне даешь и которых я у тебя прошу больше, чем всегда, я возвращу тебе своим трудом, и не только те, что ты посылаешь теперь, но и за прошлое. Только дай мне работать, — молит он, — пока для этого есть хоть какая-то возможность».
   Работать ради самой работы, писать картины ради самих картин! До конца своих дней Винсенту не расплатиться с долгом — поэтому ему надо думать о продаже своих произведений. Но «я бы предпочел ничего не продавать, если бы это было возможно», — пишет он. Даже художественные достоинства картины для него не самоцель. Главное — сам процесс работы, главное — писать не покладая рук, поклоняясь «торжественному великолепию солнечных бликов».
   Винсент не одобряет Сезанна, который пинком ноги может прорвать только что законченную картину, если он ею недоволен.
   «Зачем пинать этюды ногами? Если они совсем не стоящие, оставим их в покое, но, если в них есть хоть что-то стоящее, тем лучше».
   И все-таки, несмотря на всю его одержимость, мысль о долге угнетает Винсента. В разгаре наслаждения творчеством он вдруг вспоминает о брате, которому это наслаждение неведомо, и укоры совести омрачают его душу. «Мне так хотелось бы внушить тебе: давая деньги художникам, ты тоже участвуешь в создании художественных произведений, и я мечтаю об одном: писать такие полотна, чтобы ты был хоть немного удовлетворен своей работой».
   Гоген должен приехать со дня на день. Винсент пишет картину за картиной, но у него болят глаза, физические силы ему изменяют. Всю последнюю неделю он работал с такой отдачей, что теперь и сам сознается — «он еле жив». Собираясь писать брату, он замечает, что от усталости «письма что-то не клеятся». Однажды он проспал шестнадцать часов подряд тяжелым сном загнанного зверя. Больше у него нет сил, «в башке пусто». Переутомленный организм бастует. С самого приезда в Арль, восемь месяцев подряд, Винсент жил в таком напряжении, пытаясь преодолеть в своем творчестве противоречие между своей собственной личностью и природой Прованса, что теперь он понимает: если он не даст себе хотя бы краткой передышки, все рухнет. Ему очень не хочется откладывать кисти. «Я здоров, — уверяет он, — но, конечно, заболею, если не буду питаться как следует и на несколько дней не прекращу работу. В общем, я снова почти дошел до безумия, как Гуго Ван дер Гус на картине Эмиля Ваутерса … Мне следует все-таки поберечь свои нервы…» Неужели кризис, которого опасается Ван Гог, неизбежен? Неужели его жизни грозит катастрофа?
   К счастью, к нему едет Гоген — друг, спаситель, с которым они вдвоем начнут новую, упорядоченную жизнь, согретую дружеским пониманием, взаимной поддержкой и участием в совместной борьбе.
   И вот однажды утром, в конце октября, Гоген постучался в двери дома Винсента.

IV. ЮЖНАЯ МАСТЕРСКАЯ

   Краски — сестры печали…
Гуго фон Гофмансталь

   Чтобы добраться от Бретани до Прованса, Гоген потратил тридцать шесть часов: несколько раз пересаживался с поезда на поезд. В Арль он приехал поздно ночью. Не желая будить Винсента, он решил подождать рассвета в кафе «Альказар». «А-а! Вы и есть тот самый приятель, я вас узнал!» — сразу сказал ему кабатчик. Как видно, Винсент уши прожужжал всем своим арльским знакомым разговорами о друге, которого он ожидал.
   Для Винсента это был настоящий праздник : наконец-то Гоген в Арле.
   Гоген также был в хорошем настроении. Тео удачно продал его работы. Проект мастерской на юге казался ему выгодным. «Отныне я делами не занимаюсь и верю в будущее», — писал он Шуффенекеру. Он считал, что его существование обеспечено по крайней мере на год.
   Винсент поспешил показать Гогену свои владения. Он отвел гостя в предназначенную ему комнату, которую украсил картинами, надеясь угодить другу, а потом они отправились бродить по Арлю, чтобы посмотреть «мотивы», дорогие сердцу Винсента. Телеграмма сообщила Тео радостную весть, за ней последовали два письма.
   «С приездом Гогена первоначальная цель достигнута», — писал Винсент. Он считал, что его мечта начинает осуществляться к выгоде для всех.
   Гоген, который до сих пор жил в страшной нужде, в данный момент спасен от «рокового долга». Если ему удастся продать кое-какие картины, рассуждал Винсент, он сможет отложить деньги и поехать, скажем, через год на Мартинику, куда он мечтает вернуться[77].
   Тео тоже выиграет, потому что Винсент с Гогеном вдвоем будут тратить не больше, чем один Винсент. Вдобавок они сами будут растирать краски и заготавливать холсты. «Я надеюсь, что твое бремя станет немного легче, надеюсь даже намного легче». К тому же Тео будет отныне получать не только все произведения своего брата, но и каждый месяц по одной картине Гогена. А так как, судя по всему, полотна Гогена должны «подняться в цене», быть может, оба брата будут избавлены от мучительных поисков любителя произведений Винсента — до сих пор его так и не удалось найти.
   Отрадная перспектива для Винсента! Если его долг перестанет расти день ото дня, ему «почти что безразлично», продаются его картины или нет. В общем, так или иначе, арлезианское содружество облегчит материальные заботы Тео. А это главное, — твердит Винсент. «Я чувствую в себе такую потребность писать, — снова повторяет он, — что она гнетет меня морально и опустошает физически, ведь у меня, в общем-то, нет никакого другого способа возместить наши расходы». В последние дни он был так раздавлен усталостью, что мысль о долге наполняла его «страшной тревогой». Теперь, пишет он, «наконец-то я вздохнул свободно». Отныне у Винсента есть компаньон, он не один — зима ему больше не страшна. Ему не придется бороться с одиночеством. Гоген — «очень интересный человек, и я твердо уверен, что вдвоем мы многого добьемся».
   Винсент уверен, что через полгода Гоген, Тео и сам Винсент убедятся, что они «основали маленькую мастерскую, которой суждена долгая жизнь и которая станет привалом, а то и конечной станцией, необходимой, или по крайней мере полезной, для всех тех, кто захочет увидеть Юг».
   Горизонт прояснился. Винсент счастлив. Прежде он страшился болезни. Но и эта его тревога развеялась. «Просто мне надо некоторое время питаться более регулярно, и все будет в порядке, в полном порядке».
   Гоген тоже доволен, хотя и не проявляет этого так бурно, как Винсент. Его раздражает беспорядок в доме. Несмотря на пылкость дружеских чувств Винсента, Гогену не по себе, хотя он и сам себе не может объяснить почему. На стене комнаты Винсента Гоген молча прочел строки надписи, сделанной автором «Подсолнухов»:
   «Я дух святой, я здрав душой».
   Сам Арль с его непривычной для Гогена атмосферой тоже не слишком нравится приезжему. Да и к полотнам Ван Гога Гоген отнесся весьма сдержанно.
   «Я еще не знаю, что думает Гоген о моей декорации в целом, знаю только, что некоторые этюды ему уже по-настоящему полюбились», — пишет Винсент брату. Как видно, Гоген не расточает Винсенту громких похвал.
   Правда, у Гогена вообще нет привычки шумно высказывать свое восхищение. Если Винсент всегда недоволен собой, всегда готов принизить и недооценить себя, превознося чужие творения, то Гоген, самоуверенный и преисполненный гордости, правда, гордости заслуженной, но безапелляционной и довольно эгоцентрической, сохраняет полное хладнокровие перед шедеврами других художников.
   Вообще, по правде сказать, трудно представить себе людей более непохожих друг на друга, чем Винсент и Гоген. Гоген — здоровый, цветущий сорокалетний мужчина, великолепно владеет собой. Испытания его только закалили. Ни на минуту он не теряет из виду практических соображений, хотя голова его полна химерами, весьма далекими от реальной жизни. Он пытается — правда, ему это нелегко дается — выбиться в люди, строит планы продажи картин, следит за спросом на произведения искусства, делает попытки заинтересовать своими произведениями торговцев и любителей, то есть занят всем тем, что совершенно чуждо его младшему компаньону, для которого живопись — это прежде всего исповедь, беспокойный поиск, максимальное приобщение к природе и к людям, трепетное проникновение в тайну Вселенной. Эти порывы, эти бурные излияния неведомы Гогену. Гоген — большой, даже очень большой художник, но в отличие от Винсента он воспринимает мир не как мистик, а как эстет с изощренным вкусом, которому очень хотелось бы, чтобы к нему пришел успех, избавил бы его от нищеты.