-- Если бы да кабы! -- перебил его Червенка. -- Денег-то ведь не было! Ни разу недостало денег на самые неотложные расходы. "Мой делатель золота умер, -- жаловался император. -- Он унес свою тайну в могилу, и мне из его золота не досталось и пол-унции".
   -- Кто же был столь несвоевременно умершим делателем золота у Его Величества? -- поинтересовался слесарь.
   -- Об этом бы вам спросить, -- отозвался Червенка, -- у Филиппа Ланга, пока тот еще не ускользнул в преисподнюю с петлей на шее. Он был доверенным Его Величества в этом деле. Я же ничего не знаю.
   -- Его Величество держал в замке множество всяческих делателей золота и адептов тайной науки, но чего-нибудь путного не достиг ни один из них, -возразил лютнист императора. -- Что же касается этого последнего золотоделателя, о котором столько болтали, так мне кажется, что его вовсе не было! Кто видел его в лицо? Никто! Это был только призрак, сотворенный фантазией нашего высочайшего господина, образ из его сновидений...
   -- Нет! -- убежденно сказал Броуза. -- Этот делатель золота не был ни призраком, ни сном. Я знаю, кто был делателем золота у императора. Да, знаю, и не смотрите на меня так. Я, Броуза, узнал этот секрет. И если бы я назвал вам его имя, вы все были бы страшно удивлены и уж немало покачали бы головами!
   -- Ты знаешь, кто это был? -- спросил камердинер таким тоном, что можно было предположить, что и он знает эту тайну.
   -- Знаю, но об этом нельзя говорить, -- ответил Броуза. -- Я нередко ходил за Филиппом Лангом по пятам, а потому и знаю, куда он мотался и в каком доме просиживал целыми вечерами. И я в глаза говорил моему господину императору, что он держит этого золотоделателя на горе многим бедным людям и что это не по-христиански... Но мой господин сначала притворился, будто не понимает по-чешски. Когда же я не отступил от него и начал говорить с ним жестко, то он не прогневался, а принялся жаловаться на судьбу, -- какой убогой, мол, стала его жизнь, и как тяжек груз на его плечах, и сколько людей он должен содержать, и что расходы на хозяйство не осилить без содействия этого делателя золота... А потом он заставил меня дать страшную клятву в том, что я, доколе Бог даст мне жизни, не выдам имя золотоделателя и ни одному человеку в мире не скажу о сути дела. Я до сего дня держу свое слово!
   -- Но теперь-то, через столько лет, оно уже не действует! -- высказался цирюльник. -- Уж нам-то, твоим старым друзьям, ты можешь сказать?
   Броуза покачал головой.
   -- Дай-ка я попробую вытянуть это из него! -- сказал придворный слесарь. -- Я знаю, что для этого нужно сделать! И он обратился к Броузе.
   -- А что, кум, как вы насчет яичницы и салатика из зелени? Броуза молча покачал головой.
   -- Так, может быть, вы желаете чего-нибудь из жаркого или супов? Правда, это греховно дорого в наши дни, да и хозяин порядочный вор, но все-таки?
   Броуза не отвечал.
   -- Ну же! Чего-нибудь мы все-таки хотим? -- продолжал слесарный мастер. -- Например, отличного жаркого из свинины? Со всем, что к нему полагается?
   Броуза нерешительно взглянул на него.
   -- Свиного жаркого я бы охотно поел! -- сказал он. -- Не слишком жирного, но и не слишком постного... И к нему немного спаржи.
   -- Конечно, жаркое будет со спаржей, зеленью и кнедликом! -- подтвердил придворный слесарь.
   -- Ясное небо! Везет же вам сегодня, пан Броуза! -- воскликнул один из сидевших за соседним столиком.
   Броуза вздохнул. Он выдержал короткую и жаркую борьбу с собою, но преодолел искушение.
   -- Нет! -- сказал он решительно. -- Я поклялся моему господину, покойному императору, и всемогущему Богу, и святой Марии, его всехвальной матери -- и ради спасения моей души, на которое я очень надеюсь, в этой жизни уста мои будут закрыты. Но, может быть, пан Ярош...
   Он немножко помедлил, как если бы вновь обдумывал предложение слесаря.
   -- Возможно, -- продолжал он, -- Бог допустит, чтобы мы с вами встретились на том свете. Тогда я сразу подойду к вам и там, наверху, расскажу то, чего нельзя рассказать здесь. Да будет на нас милость Господня! Аминь!
   -- Аминь! -- повторил камердинер и перекрестился, и все остальные последовали его примеру. А на Броузу вновь накатил его старый дураческий стих; он решил, что пообещал Ярошу слишком много, и, чтобы потом не пожалеть об этом, поспешил исправить свою ошибку.
   -- Но не подумайте, -- объяснил он придворному слесарю, -- что вы узнаете все задаром. Нет, выкиньте это из головы, тайна везде имеет свою цену. Свиное жаркое с кнедликами и зеленью придется поставить и на том свете!
   Он показал на небо и прикрыл глаза; образ небесного жаркого предстал перед ним во всем своем блеске, и сияние вечной радости отразилось на его плосконосом, остробородом и морщинистом лице.
   (1)Defensor (лат.) -- защитник, титул выборного главы протестантского самоуправления; ему подчинялись войско и гражданские учреждения.
   XIII. НЕУГАСИМЫЙ ОГАРОК СВЕЧИ
   Когда на Прагу опускались сумерки и становилось темно, Филипп Ланг приезжал в дом на площади Трех Колодцев. Там его уже ждал Мендл, доверенный приказчик и домашний слуга Мордехая Мейзла, который приветствовал его и провожал наверх -- к своему хозяину.
   С рассвета до заката дом был до отказа наполнен людьми. Купцы со всего света приезжали, чтобы встретиться с Мейзлом и предложить ему свой товар: бархат, шкурки соболей и куниц, позументы, золотые пуговицы и кольца, пряности из Восточной Азии, сахар, индиго и алоэ с островов Вест-Индии. Поседевшие за работой писцы целыми днями торчали за покрытыми бумагами столами и готовили к отправке письма, договоры и различные счета. Молодые люди из Вены, Амстердама, Гамбурга или Данцига приезжали изучать в доме Мордехая Мейзла торговое и банковское дело; они то бегали туда-сюда с перьями за ухом, то сидели, склонившись над документами, с которых снимали копии или делали выписки. В передних комнатах ждали чешские дворяне, пришедшие занять денег под векселя. Они жаловались друг другу на плохой урожай и на то, что за телят и овец сейчас ничего не выручишь -- только и остается, что брать у евреев взаймы под проценты, а тем и любо, ведь проценты для жида -- все равно что для честного христианина плуг и пашня... Вечно спешащие курьеры приносили письма с почтовой станции. Клерки наперебой требовали сургуч, бумагу и свежеочиненные перья. А во дворе, под аркадами, попивая пиво и вытянув усталые ноги, восседали вернувшиеся из многодневных поездок возчики. Они лениво наблюдали, как сгружаются с их подвод и исчезают в амбарах тяжелые ящики, упаковки и бочки. А между возчиками, грузчиками и лошадьми вертелся, тявкая, радостно повизгивая и ласкаясь к людям, маленький пудель Мордехая Мейзла.
   Лишь к вечеру наступала тишина. Клерки, ученики и служители покидали дом, и только Мендл иногда, когда его помощь была нужна хозяину, оставался и ложился спать в чердачной каморке. Он остался и на этот раз, так как должен был прислуживать за столом Мейзлу и его гостю, Филиппу Лангу.
   В тот день Мордехаи Мейзл просмотрел счета, поступившие от банкирской конторы Тассейра в Гамбурге, и продиктовал своему писцу несколько важных писем. Он принял императорского гофкамердинера(1), высокородного пана Яна Славского из Словицы, который просил его несколько отсрочить выплату займа в восемьсот гульденов золотом. Напоследок он выслушал сообщения своих агентов из Милана, Аугсбурга, Марселя и Нижнего Новгорода и -- несколько раньше обычного -- удалился в свои жилые комнаты.
   После вечернего супа Мендл принес ему отвар из алтея, примулы и льняного семени, ибо чахотка, которой Мордехаи страдал уже несколько лет, после периода обманчивого затишья вновь атаковала его тело: его мучали жар и кашель, повторявшиеся с короткими интервалами, а иногда эти приступы становились такими сильными, что у него темнело в глазах.
   Прихлебывая маленькими глотками настой из трав, он просматривал том дона Исаака Абарбанеля "Взоры Бога". Но сколько он ни старался, ему никак не удавалось сосредоточиться и уследить за ходом мысли знаменитого богослова. Порою ему не давался смысл элементарных фраз, и наконец, утомленный и разочарованный, он отложил книгу и предался размышлениям, которые неизменно осаждали его в часы одиночества: "Если бы только Бог подарил мне сына! Если бы у меня был сын, который наследует мой мир, я бы научил его мудрости и наукам; он стал бы как гранатовое яблоко, исполненное знаний! Ему бы не составило труда понимать книгу Абарбанеля. Толкователем темных изречений стал бы он, дыхание его уст несло бы знание и веру. Но Бог не пожелал этого. И я сойду в могилу бездетным, и мое добро достанется чужим... Неужто в планы высшего промысла входило сделать меня несчастным для того, чтобы основать счастье другого человека? Кто знает это? Кто скажет мне? Справедливость Божия темна, подобно глубинам морским..."
   Он поднялся на ноги. Думы его шли старой, проторенной дорогой: от нерожденного сына они возвращались к давно уже умершей жене. Из стоявшего на столе ларца он достал шкатулку розового дерева, где хранилось то, что было ему дороже всего на свете с тех пор, как жена ушла в вечность. Не много чего там было: в основном мелочи, малые вещички. Пестрые птичьи перья, выцветшая шелковая лента, игральные карты, которых касались ее руки, увядшие лепестки розы, рассыпавшиеся в пыль, стоило их тронуть, серебряный ножичек с отломленным концом, похожий на человеческую кисть камень с прожилками, топазовый шарик, стеклянная бусина и еще нечто похожее на засохшее крыло бабочки... Мордехаи задумчиво разглядывал все это -- не один год прошел с тех пор, как он открывал шкатулку в последний раз. Потом он вздохнул, закрыл ее и убрал в ларец. Содержимое шкатулки казалось ему таким же непонятным, как и темные, таинственные фразы дона Исаака Абарбанеля.
   -- Он так решил, и это должно было случиться, -- говорил он себе. -- Он взял ее в обитель вечного счастья. А меня... Много желаний и замыслов в сердцах людей, но сбываются только решения Бога. Мы мирно сидели с нею за ужином, и, как во все другие дни, я произнес благословение над хлебом. Она подавала мне еду, а ночью... Кого звала она в смертной муке, кто должен был ей помочь? Чужой мужчина с христианским именем Рудольф... Всего один раз она видела римского императора. Тогда Рудольф II только что взошел на престол и приехал в еврейский город. Его встречали старейшины и советники, звучали трубы, а высокий рабби со свитком Торы в руках произносил приветственную речь. Но ее голос, этот крик в последний миг жизни: "Рудольфе, помоги!" Он ли это был, кого она так звала? Или кто-то другой, о ком я ничего не знаю? Горе мне, теперь я уже никогда не узнаю!..
   Его сотряс кашель, и он прижал ко рту платок. В этот же момент дверь отворилась, и озабоченный Мендл просунул голову внутрь. Мордехай махнул рукой, показывая, что он в полном порядке и ему ничего не нужно.
   Между тем его мысли приняли новое направление. Уже несколько лет он был тайно связан с римским императором коммерческими отношениями. Его предприятия были одновременно предприятиями императора. Говоривший с ним сегодня гоф-камердинер и понятия не имел о том, что казна ежемесячно выплачивает проценты не только Мейзлу, но и своему государю. За это государь одарил его, Мордехая Мейзла, правами, свободами и привилегиями, каких никогда не получал ни один еврей. Врученная императором грамота гласила: "Мы, Рудольф Второй, Божией милостью избранный император Священной Римской империи, король Богемский и Венгерский, властитель державы во все Богом данные годы, решили предоставить нашему верному иудею Мордехаю Мейзлу..." -и так далее. Смысл ее заключался в том, что, пока он жив, ни один суд в империи не мог затронуть его персону или его имущество, ни один чиновник не имел доступа в его дом и торговые дела. Любое обвинение против него должен был рассматривать лично император. Ему передавался экспорт серебра из пределов королевства. Он один был уполномочен кредитовать персон владетельного и рыцарского сословий, равно как и давать ссуды под векселя монастырям, общинам и магистратам городов. Он имел право свободного передвижения и торговли по всей державе и в своих поездках мог пользоваться парадным экипажем и упряжкой из шести коней, как князь или прелат. Более того, Филипп Ланг уже не раз говорил, что Рудольф II склоняется к мысли пожаловать ему, Мейзлу, рыцарское звание.
   Он регулярно предоставлял Филиппу Лангу, доверенному и связному императора, отчеты за каждый квартал года обо всем полученном и выданном в долги под проценты и в назначенные дни пунктуально передавал императорскую долю прибыли. Умри он -- половина всей его денежной наличности и стоимости имущества перейдет в императорскую казну. Ждет ли император его смерти? Не хочет ли он враз получить свою половину, не дожидаясь поквартальных отчислений? "Пригоршней не насытить льва", -- говорил иногда Филипп Ланг, принимая золото и недовольно пожимая плечами. Ничего себе пригоршня! Сегодня на столе у Мейзла лежали четыре тугих мешочка с золотом плюс три денежных поручения, два из которых принимаются к оплате на франкфуртской ярмарке, а третье -- на так называемой холодной лейпцигскои ярмарке, открывающейся под Новый год. В целом это составляло сорок тысяч талеров. Квартал истек, и этой ночью Филипп Ланг приедет за отчетом и очередной выплатой императору.
   Мейзл думал о том, что для большинства людей добывать золото -- это тяжкий и часто бесплодный труд и мучение. Многие кладут на это дело всю жизнь и в конце концов все теряют. Ему же всегда удавалась игра. Всю жизнь золото притекало и ласкалось к нему. Даже если он его отталкивал, оно возвращалось с другой стороны. Иногда он сам уставал от своего везения, и порою золото становилось для него чем-то пугающим. Оно само домогалось его, хотело принадлежать ему и никому другому; оно оседало в его ящиках и кассах, а оттуда бежало по свету', как его верный слуга. Да, золото возлюбило его и перешло в его власть. Но что станет с ним в тот недалекий уже час, когда, не обуздываемое более его руками, оно свободно потечет в мир?
   Короткий, но чудовищный по силе приступ кашля так сотряс его тело, что ему показалось -- вот и все, подступила смерть! Когда кашель прошел, платок был красным от крови. Глядя на темные, влажные пятна, он удивился, что до сих пор еще жив. Ему вдруг почудилось, что он уже давно перешел за порог своей жизни, и только умирание почему-то затянулось. Высокий рабби Лоэв, светоч диаспоры, знамя Израиля и несравненный мудрец своего времени, однажды ночью сидел с ним в своей комнате и читал ему из священных книг, где начертаны тайны Бога; и вот восковой огарок, освещавший комнату, догорел до конца, замигал и стал гаснуть, а больше в доме рабби не было свечки. И тогда рабби Лоэв произнес над угасшим огарком волшебное слово и заклял воск десятью именами Бога, повелевая ему не гаснуть, и тот повиновался, и светил ровным и ясным светом до тех пор, пока не взошла заря, и лишь тогда угас. Не подобен ли он, Мордехай, тому огарку? "Почему же Господь не дает мне угаснуть? Для чего я Ему еще нужен? -- спросил он себя, вновь взглянув на промокший от крови платок. -- Для чего я живу на свете?"
   В дверь постучали. Мордехай Мейзл спрятал платок, поднялся со стула и, согласно этикету, сделал два шага к двери. Мендл ввел в комнату Филиппа Ланга, и хозяин приветствовал его.
   Филипп Ланг был высоким, худым мужчиной, возвышавшимся над Мейзлом на добрую голову. Его усы и борода, которые он носил по испанской моде, приметно серебрились сединой, а на груди висела золотая цепочка с образком Мадонны Лорето.
   Едва переступив порог, Ланг уставился на лежавшие на столе мешочки с золотом и платежные поручения. Как и всегда, он уже прикидывал в уме, какою суммой на сей раз можно будет удовлетворить императора, а какую оставить себе. Греческая мраморная статуя, которую император купил у антиквара в Риме, прибыла в Прагу и должна быть оплачена. Были и другие неотложные долги. К тому же император собирался приобрести картину Дюрера "Поклонение волхвов" из церкви Всех Святых в Виттенберге, которую предложил ему магистрат города.
   Однако его речи ничем не выдавали тревожащих его мыслей. Он сказал Мейзлу:
   -- Надеюсь, я пришел вовремя. На улице ветер, вот-вот хлынет дождь. А как со здоровьем у моего дорого друга?
   Он схватил руку Мордехая и сжал ее так, чтобы услышать и оценить пульс. "А ведь ему худо, -- подумал он с удовольствием. -- Пульс-то какой частый. Наверняка лихорадит..."
   На вопросы о здоровье Мейзл всегда отвечал одинаково: "Спасибо, ничего нового". Каково ему было на самом деле, он не согласился бы открыть никому.
   -- Все хорошо, благодарю вас, -- заявил он. -- Что же касается сегодняшнего недомогания, то к утру оно пройдет.
   И он высвободил руку из любопытных пальцев императорского камердинера.
   Филипп Ланг еще раз глянул на него и составил свой прогноз. Не было сомнения, что в этом изношенном теле уже не осталось сил противостоять чахотке и близящемуся концу. Завтра он может доложить своему господину, что "тайного сокровища", всех этих одинарных и двойных дукатов, розеноблей и дублонов остается ждать не более двух-трех недель. И вовсе не половина, а все, что оставит еврей Мейзл в деньгах и имуществе, должно было по плану Филиппа Ланга достаться императору. Ибо лев и царь не делятся ни с кем.
   Мейзлу же он сказал:
   -- Мы должны радоваться, что живем в такие времена, когда врачи сделали множество великолепных изобретений, которые они умеют применять нам на благо.
   -- Да, это хорошо, -- согласился Мейзл. -- Но я не прибегаю к помощи врачей. Мне и так становится лучше день ото дня!
   -- О, это доброе известие! Я с радостью доложу об этом всемилостивому господину, -- заявил Филипп Ланг. -- Мой высочайший господин строго-настрого наказывал мне предостеречь вас, дабы вы берегли свое здоровье и лечились всеми возможными средствами.
   -- Что ж, из почтения к повелению Его Величества я сделаю это, -согласился Мейзл. -- Да умножит Господь мира жизнь, славу и благополучие Его Величества!
   Затем, покончив с любезностями и этикетом, они перешли к деловому обсуждению.
   Около полуночи, когда после долгих переговоров партнеры пришли к согласию, Мендл принес вино, холодные пирожки и горячие, испеченные в оливковом масле миндальные лепешки, которые он только что получил из кондитерской. От души выпивая и закусывая, Филипп Ланг рассказывал о событиях и обычаях при императорском дворе, где так часто происходят удивительные вещи. Например, он поведал о том, что камердинер барон Пальфи держит особого слугу, который всякий раз, как барон бывает рассержен, обязан вместо него ругаться самой грязной площадной бранью, ибо сам он чересчур богобоязнен. О том, что испанский посланник дон Бальтазар де Цунига каждую неделю обманывает свою молодую и прелестную жену с новой любовницей, но при этом никогда не затевает интрижек с женщинами по имени Мария, так как боится прогневить Богородицу. О том, что Мартин Руланд и итальянец ди Джордже, ученые господа при дворе императора, один из которых строит вечный двигатель, а другой шлифует параболические зеркала, вечно вздорят между собою, потому что каждый подозревает, будто другой получает тайком более высокое вознаграждение за свои заслуги. Стоит им столкнуться нос к носу, как они начинают присваивать друг другу больше почетных титулов, чем существует букв в немецком и итальянском алфавитах. Один рычит: "Обманщик! Ганс-дурак! Пес рваный! Козел ублюдочный!" -- а другой орет: "Birlone! Furfonte! Mescalzone! Furbo!"(2), и это при том, что император обоим должен жалованье не за один год. А молодой граф Хевенхюллер, лейтенант конной гвардии императора, вернулся с турецкой войны с сабельным шрамом поперек шеи. Удар клинка пересек ему сухожилие, так что ему приходится носить для поддержки головы серебряный ошейник, называемый бандажом. И вот однажды, когда он за офицерским столом пожаловался на плохие времена, дороговизну и на то, что ему вечно не хватает денег для интимных развлечений, его визави, капитан арбалетчиков, предложил: "А ты заложи свой ошейник, дурень, вот тебе и будет на что сбегать к своей курвочке!" Ну, тут и пошла потасовка -- вплоть до сабель!
   Он замолчал, потому что в этот момент Мордехая Мейзла вновь охватил мучительный приступ кашля, и в дверях появился Мендл с кружкой лекарственного настоя наготове. Он как тень проскользнул к хозяину, принял из его рук платочек и подал ему новый.
   -- Это ничего, -- прохрипел Мейзл, когда кашель утих. -- Всего лишь легкий кашель. Это все от сырости в воздухе. Завтра, Бог даст, опять установится теплая и сухая погода, и все пройдет.
   И он кивнул Мендлу, чтобы тот вышел.
   -- А до тех пор, -- посоветовал Филипп Ланг, -- вам бы надо рассыпать соль во всех помещениях, где вы бываете, да побольше! Ведь соль для воды как магнит для железа, она и высушит воздух. Венгерские и португальские вина, которым он отдал должное за ужином, ударили ему в голову. Есть люди, которые, чуть выпьют лишнего, становятся задирами и начинают искать ссоры, а другие, напротив, вешают нос, льют слезы и жалуются на то, как скверно устроен мир. Филипп Ланг не относился ни к тем, ни к другим. Вино делало его болтливым и высокопарным. А потому он принялся безудержно толковать о себе, о своих дарованиях и о могуществе, которого он якобы достиг. Он утверждал, что за ним бывает последнее слово во всех делах у императора. Чтобы услужить друзьям, он может свернуть горы, и ничто против его воли не сдвинется с места. Бывает, что иной высокородный господин тщетно добивается его дружбы, но уж если кто оказывается ее достоин, так тому можно поистине позавидовать. И, подняв свой бокал, он осушил его за здоровье дорогого друга Мордехая Мейзла, за его благополучие и грядущее счастье.
   -- Пока я остаюсь на своем месте, -- сказал он, -- и присматриваю за делами в королевстве, мой всемилостивый господин может проводить время по своему усмотрению -- за музыкой или созерцанием картин в кунсткамере.
   Мейзл молча обдумывал про себя эти слова. Он был много наслышан об этом странном человеке, которого называли избранным императором Римским и королем Богемским и который позволял вертеть и крутить государственными делами своим камердинерам и цирюльникам. Вот и утром господин Словский, которому он сократил вдвое срочную выплату по векселю, опять рассказывал ему о своем царственном господине. "Он не любит людей, -- сказал гофкамердинер. -- Он их ни во что не ставит, презирает и часто высмеивает. Окруженный шумной сворой живописцев, музыкантов, разного рода рыцарей удачи, обманщиков, ученых и артистов, он, в сущности, проводит свои дни в одиночестве".
   Он, Мордехай, был тоже одинок в своем большом доме, где целыми днями не стихал шум и царила деловитая суета.
   -- И почему это, -- спросил он у Филиппа Ланга, -- Его Величество император Римский, да умножит Бог его дни и его славу, не имеет ни жены, ни ребенка?
   -- Вы очень прямо выразились, -- с легким неудовольствием откликнулся Ланг. -- Но, с другой стороны, почему бы нам и не поговорить с открытым сердцем, ведь мы уже не один год связаны дружбой? Почему бы мне не сказать вам правду? В проектах женитьбы недостатка не было: велись переговоры с Мадридом и Флоренцией, носились взад-вперед секретные курьеры, привозили портреты царственных девиц кисти знаменитых мастеров, но мой всемилостивый господин не желал и пальцем пошевелить ради брака, и всякое слово пропадало всуе...
   С минуту помолчав, он продолжил приглушенным голосом, словно кроме них с Мейзлом в комнате был еще некто третий, которому не следует знать столь секретные вещи.
   -- Мне, однако, всемилостивый господин доверился и сказал, что не хочет брака, ибо ждет встречи с любимой своего сердца, которая ушла от него, что никогда не забудет ее и что она всегда будет в его душе. Он говорил о ней в такой странной манере, что я многого просто не мог понять. Он сказал, что кто-то вырвал ее у него из рук, но как это случилось, я так и не смог уяснить. Знаю только, что с тех пор она больше не приходила к нему. А потом господин сказал, что боится, как бы ее не поразил гнев Божий, из чего я и заключил, что она была женой какого-то человека.
   Когда Мейзл услышал из уст Филиппа Ланга о "любимой сердца", его собственному сердцу стало так тяжко, что он не мог понять, почему оно все еще бьется и стучит, и полнится болью, и не хочет остановиться навеки...
   Он перевел дух и стал думать о том, отчего это вдруг его охватила такая тревога и печаль -- ведь ничего дурного он не услышал. Он даже удивился своему состоянию, а потом ему пришло на ум, что он совершил неправильный поступок, осознание которого так тяжело легло ему на душу. Он никогда в глаза не видел человека, с которым теперь был связан коммерцией и завещанием. Этого странного человека, называвшегося римским императором и состоявшего из сплошных загадок и причуд, из великого блеска и великолепия. Он решил, что причиной его тоски и впрямь была мысль о завещании, и как только он утвердился в этом решении, на сердце у него стало легче. И чем больше он раздумывал над этим, тем настоятельнее становилось его желание увидеть императора.
   С этим он и обратился к Филиппу Лангу. Запинаясь и с трудом подбирая нужные слова, он изложил ему, как горячо он желает лично принести благодарность римскому императору за все благодеяния, милости и свободы, которые он от него получил. При этих словах Ланг воззрился на него как человек, которому подсыпали хины в муку.
   -- Я не ослышался? -- прошипел он. -- Вы говорите всерьез? Вы хотите на прием к Его Величеству императору? Да кто же это -- шел бы он к палачу! -вложил вам в голову такую бессмыслицу?!