– Понятно, – сказал штурмбаннфюрер. – Только не друг, а слуга! И только слуга. Не больше! Пусть лучше доложит, где бандиты, которые убили офицера и двух солдат.
   Выслушав перевод, Михальский напрягся.
   – Видите ли, господа, – спокойно ответил он, – это не было убийством в прямом смысле слова.
   – То есть как? – вскинулся штурмбаннфюрер.
   – Это кровная месть, – обстоятельно объяснил Михальский. – Тут такой обычай, еще с дедов-прадедов. Особенно если дело касается женщины и чести рода… А двое солдат во главе с офицером подались к сестрам-красавицам Даухановым. Одну из них попытались изнасиловать тут же, на глазах у старика Дауханова. Тот стал защищать ее, и его проткнули штыком. Сестер обесчестили. Они наложили на себя руки – повесились… Их мужья – Тамирбулат и Димитр – отомстили по обычаю: за три жизни – три жизни. Воспользовались кинжалами. Видите ли, господа, эти кинжалы носят тут испокон веков…
   Красочный ответ господина Михальского вызвал неожиданную реакцию штурмбаннфюрера. Эсэсовец, насмешливо поглядывая на Лихана Даурова, обратился к Кристине:
   – Фрейлейн Бергер, у вас есть муж, брат или нареченный?
   – Нет, я одинока, – ответила она.
   – Жаль, а то он имел бы основание, согласно местному обычаю, зарезать нашего бургомистра… Невелика была бы потеря!.. Мне доложили, что убийц задержали на месте преступления. Спросите Михальского, где они?
   Ночью проводил допрос сам начальник полиции Курбанов. Сначала он взял «на проработку» Тамирбулата.
   – Как зовут?
   – Тамирбулат Дзбоев.
   – Твой кинжал?
   – Это булат моего рода.
   – Ты убил?
   – Я отомстил. Разве могут ходить по земле такие шакалы?
   – Ты мне не крути мозги, Дзбоев! Отвечай: как очутился в городе? Где прятался до этого? У кого? Ты пошел с красными – я знаю. Как ты оказался здесь? Кто тебя послал?
   – Человеческое достоинство!
   – Отвечай. Даю на размышление три минуты. – Курбанов вытянул пистолет. – Выбирай: жизнь или смерть!
   Крепко связанный Тамирбулат не проронил ни слова. Обжигал Курбанова взглядом, полным презрения и ненависти. Тот не выдержал и ударил Тамирбулата рукояткой пистолета меж глаз. Дзбоев без звука упал на пол.
   Допрос Димитра длился еще меньше.
   – Почему убил? – спросил Курбанов.
   – Тебе не понять. Ведь ты, гад, положишь под вонючего фашиста даже родную мать!
   И второй окровавленный горец упал на пол, на котором чернела кровь.
   В ту же ночь Курбанов похвалялся Михальскому:
   – Утром обоих сам расстреляю, отведу за скалы.
   – А немцы? – спросил Михальский.
   – Что немцы? Оскорбили-то меня!
   На всякий случай он захватил с собой еще двоих полицаев. Когда зашли за скалы, на них неслышно напали горцы. Дедовский булат тут каждый носит испокон веков… Управились без выстрела. В управе спохватились слишком поздно. Нашли трех убитых. Оружия при них не было… Но лучше об этом происшествии молчать!
   – А партизанам кто сообщил? – оборвал его штурмбаннфюрер.
   – Не могу знать, господин. Возможно, здешние жители следили. Ведь в представлении местных жителей кровная месть – святое дело.
   – Вот как – местных! Здесь еще не усвоили принципы нового порядка? Функель, арестуйте сто заложников! Массовый расстрел отобьет охоту поднимать преступную руку на немецкого солдата.
   – Осмелюсь сказать, – снова отозвался невзрачный, но, оказывается, настырный Михальский, – на местных жителей массовая экзекуция не произведет должного впечатления, а только, возможно, вызовет новые эксцессы. Тут никто не видит вины в действиях мстителей, и поэтому наказание заложников не поймут так, как следует. Я позволю себе, герр штурмбаннфюрер, напомнить инструкцию, которая пришла из Берлина, об отношениях с местным населением. В ней прямо сказано: «Военные должны помнить, что не принятые ранее во внимание указания, касающиеся женщин на Кавказе, становятся решающими, ибо у магометанских народов правила для женщин так суровы, что неосторожный поступок может вызвать неугасимую вражду». В общем, так оно и случилось, господин штурмбаннфюрер…
   – Вы плохо изучаете инструкции, – с нескрываемым сарказмом ответил Хейниш, – а я сюда прибыл не для шуток. В инструкции ничего не сказано о допустимости самосуда. Все проступки немецких солдат подлежат исключительно немецкому военному судопроизводству. Но кое в чем вы правы. Ну что ж, воспользуемся инструкцией, поскольку другой нет, о мягком поведении с населением Франции – там за одного убитого немца расстреливают только десять заложников. Так что последуем европейскому гуманизму.
   Он обвел всех присутствующих холодным взглядом.
   – Гауптман Функель, – обратился к коменданту, – немедленно арестуйте тридцать заложников, преимущественно нетрудоспособных – стариков, больных, подростков. Оповестите население, что все заложники будут расстреляны, если беглецы в двадцать четыре часа не сдадутся оккупационным властям. В оповещении укажите фамилии и возраст арестованных.
   – Слушаюсь! – щелкнул каблуками Функель.
   – А вы, Михальский, отныне лично отвечаете за работу полиции. Головой отвечаете! Надеюсь, вы не будете валять дурака, как ваш покойный предшественник Курбанов?..

Глава третья
КРИПТОНИМ «ИСТОРИК»

   – «Братья кавказцы, кабардинцы и балкарцы, чеченцы и ингуши, черкесы и адыгейцы, карачаевцы и калмыки, осетины и трудящиеся многонационального Дагестана! К вам обращаемся мы, самые старшие представители кабардино-балкарского и чечено-ингушского народов, которые собственными глазами видели ужасы, принесенные злобным Гитлером в наши родные горы. Мы спрашиваем вас, можем ли мы допустить, чтобы немецкие разбойники грабили селения, убивали старого и малого, насиловали наших женщин, порабощали наши вольнолюбивые народы?»
   Женщина в белом халате читала газету «Герой Родины». Читала сосредоточенно, целиком углубясь в текст на сероватой газетной бумаге, текст, что горел огнями пламенных чувств и страстей, призывал к борьбе, вдохновлял верой в победу. Она не видела майора, который уже несколько минут стоял перед ней неподвижно и парадно, словно на часах. Он любовался ею и радовался этой короткой передышке в его сложной, скупо поделенной на краткие минуты службе. Порой минуты для него складывались в обоймы пистолета, где секунды, словно пули, плотно пригнаны одна к другой, жестко сжаты пружиной обязанностей и заданий. И найти среди них какой-либо просвет на такое вот праздное любование чутким и нежным женским лицом казалось волшебством. И он замер перед этим неожиданным чудом, на какой-то миг освободился от служебного напряжения, торжественный и встревоженный этим минутным счастьем. Перед ним сидела милая, с мягкими чертами лица женщина в золотой короне из кос. Золотое тепло исходило от ее мягкого, миловидного лица. Ему захотелось увидеть ее глаза, и он тихо прочел вслух серые буквы, хотя они прыгали перед его глазами вверх ногами зелеными и красными чертиками:
   – «Мы, народы Северного Кавказа, знаем, что наша сила в неразрывной дружбе между собой и в братской помощи великого русского народа. Так поднимемся же все как один, независимо от возраста и национальности, на священную войну с гитлеровскими убийцами и насильниками. Добудем желанную победу в смертельном поединке с ненавистным врагом».
   Она оторвалась от текста и глянула на майора. Был он статен, широк в плечах и тонок в талии, с густыми черными бровями вразлет, жгучими, черными глазами, горбоносый, с аккуратными мягкими усами. Настоящий горец.
   – Почему не в халате? – спросила она сухо. – И вообще, вы ведь читаете текст даже вверх ногами. Почему же не прочитали внизу, что вход в госпиталь в верхней одежде категорически воспрещен? А вы нависли надо мной без халата да еще с пистолетом.
   – Впервые слышу, чтобы гардероб переоборудовали на арсенал, – пошутил он. – Но вы способны обезоружить без всяких словесных ультиматумов… Однако позвольте представиться – майор Анзор Тамбулиди, из штаба фронта.
   – Тамара Сергеевна, – назвала она себя, удивленно разглядывая гостя. – По какому делу? На раненого не похожи…
   – Не везет… Но у вас находится на излечении капитан Калина. Знаете такого?
   – Что именно вас интересует?
   – Его самочувствие.
   – Почти здоров. Если бы не крепкий организм, то он со своей травмой надолго бы у нас застрял.
   – Замечательно! Тогда зовите.
   – А вот это невозможно.
   – Почему?
   – А потому, что ему со вчерашнего дня разрешены прогулки за пределами госпиталя, и он немедленно этим воспользовался.
   – Так, – протянул Анзор Тамбулиди, – где же мне его теперь искать? Может, подскажете?
   – Почему бы и нет?
   – Так где? В каком поле искать ветра?
   – На центральной площади. Там сегодня митинг. Так что, товарищ майор, – посочувствовала она, – вам придется искать не ветра в поле, а иголку в стоге сена.
   – Это не беда! – бодро ответил Анзор. – За ветром еще и гоняться надо, а иголку только искать.
   Костя Калина ходил с палкой, выструганной собственноручно из ясеневой ветки. На палке торчали симпатичные сучки. Было бы не худо одеть их в серебро. Тбилиси славится мастерами по этому делу. Да, надо бы… После войны. На память. Если останется жив. Если минует его вражеская пуля.
   Калина пристроился на краю площадки, на выходе из узкой уличной щели, между старинными, возведенными не на один людской век, каменными домами. Он никогда не лез на глаза, он старался даже в толпе оставаться неприметным, чтобы никто не мешал его мыслям и чтобы он сам, даже невольно, не помешал кому-то. Кроме того, еще слегка побаливало в груди, и Костя берегся всего, чтобы скорей выздороветь, чтобы как можно быстрей вернуться к побратимам-окопникам.
   К сожалению, совсем не громкие это слова – жизнь и смерть, а ежедневная будничность, которая питается последним вздохом солдата и умывается последней каплей его горячей крови. Вспоминая о павших и живых друзьях, Костя испытывал порой стыд. Стеснялся чистых простыней и горячей еды. Он укорял себя за то, что торчит в госпитале, как ему казалось, тыловым дармоедом.
   А на площади – человеческое море, затопившее не только мостовую, но и прилегающие улицы. Люди заполонили все балконы. Над пилотками и военными фуражками, горскими папахами и кубанками, черными платками вдов и матерей погибших сынов трепетали военные знамена, транспаранты и плакаты.
   Костя вглядывался в сбитую за ночь трибуну, покрытую кумачом, которая поднялась посреди густого человеческого моря и с которой гневно и страстно звучали знакомые еще с мирных времен голоса академиков Орбели и Бериташвили, Героя Советского Союза Гакохидзе и бакинского нефтяника Харитонова, и очень выразительно – писателя Киходзе, поэта Самеда Вургуна и народной артистки СССР Айкунаш Даниэлян. Их голоса сливались в единый могучий голос, звавший на беспощадную борьбу с фашистскими захватчиками. И этот голос, усиленный громкоговорителями, слитый воедино в «Воззвании ко всем народам Кавказа», грозно гремел над тысячеголовой площадью:
   – Мы превратим в неприступные рубежи каждую горную тропу, каждое ущелье, где врага будет ожидать неумолимая смерть!
   Седоголовый Кавказ отдавал социалистической Родине все – сотни тысяч сынов и дочерей для фронта, богатства свои – высококачественный бензин и каучук, марганец и медь, боеприпасы и снаряжение.
   Легкое, осторожное прикосновение к плечу вывело Костю из задумчивости. Рядом остановился статный майор, глядевший дружелюбно, по-товарищески, словно давно уже они были близки. Но память не изменяла Калине: они виделись впервые.
   – Капитан Калина? – спросил майор, хотя было ясно, что и сам он уверен в этом, и посему, вероятно не ожидая ответа, тихо добавил: – Еле разыскал… Я из Управления контрразведки фронта. Моя фамилия Тамбулиди. Зовут Анзор. Едемте со мной – вас ждут. Машина за углом.
   Костя заколебался, вспомнив госпитальный режим, но белозубый майор весело развеял его сомнения:
   – Не волнуйтесь, Тамара Сергеевна разрешила везти вас. Без обеда тоже не останетесь. Это я беру на себя. Шашлык по-карски не гарантирую, но «второй фронт» имеется.
   – Убедительно! – согласился Костя. – Уговорили…
   …В приемной генерала Анзор произнес только одно слово, которое прозвучало здесь как пароль:
   – Хартлинг!
   Но на капитана Калину оно произвело неожиданное действие. Он весь напрягся, лицо его застыло в настороженном ожидании, рука крепче сжала палку.
   Дежурный лейтенант не мешкая деловито снял трубку с телефона без цифрового кода и тоже коротко доложил:
   – Товарищ генерал-майор, Хартлинг здесь. – Положил трубку и, показав на высокие массивные двери, пригласил капитана Калину: – Заходите! – И к Анзору: – А вам, товарищ майор, приказано ждать у себя.
   Калина поставил под вешалку палку и вошел, ступая четко, по-военному.
   – Товарищ генерал-майор, – начал было рапортовать, как и положено по уставу, – капитан Калина…
   – Дорогой Костя, наконец-то я тебя вижу! – взволнованно прервал его пожилой человек, стремительно поднявшийся ему навстречу из-за стола.
   Был он подвижен и легок не по годам и не по сложению. Время давно старательно выбелило его виски, пронизало седыми прядями когда-то черные волосы, избороздило широкий лоб и лицо резкими морщинами от мыслей и постоянного напряжения. Несмотря на его высокое звание, ничего показного не было в нем – ни поднятого подбородка, ни командного голоса, ни надменного взгляда. Капитан Калина был удивлен совершенно ненаигранным, по-домашнему близким и сердечным обращением, которое прозвучало в этом кабинете совершенно неестественно и даже недопустимо: «Дорогой Костя…» А генерал с придирчивым вниманием разглядывал его, нисколько не скрывая своего волнения, разглядывал со всех сторон, как давно отсутствовавшего сына, он даже не удержался и потрогал его бывалую в переделках гимнастерку.
   – Старая – выцвела.
   – Выстиранная, – бесцветным, непослушным голосом уточнил Калина.
   Генерал замер на миг, внимательно взглянул ему в глаза, потом направился к столу и поднял телефонную трубку. Набрал номер и заговорил, с дружелюбным укором поглядывая на капитана:
   – Нонна?.. Да, это я… Ты знаешь, кто сейчас у меня? Представь – Костя, сын Хартлинга!.. Да он, точно он… Что? К нам в гости? Нет, пока что исключается… Он и меня, генерала Роговцева, не соизволил узнать, где же ему узнать генеральскую жену? Я уж и не знаю, как к нему обращаться, не иначе как «товарищ капитан». Костя, как мы его привыкли называть, ныне такое обращение гордо игнорирует… Какой из себя? Орел, настоящий орел! Только худющий и немного пощипанный… Но ты бы его узнала – вылитый отец… Ну как я могу его к нам приглашать, если он даже меня не желает узнавать? Что же мне, разводить салонные церемонии, знакомя вас? Да и вообще, разве насупленный капитан пара такому вот удалому генералу?..
   Смутное воспоминание детских лет вдруг всплыло из глубин памяти. Когда-то, давным-давно, это полное лицо было худощавым, седые волосы буйно поблескивали шелковой чернотой. Кажется, это он легко взбегал с малышом Костиком на плечах без передышки на пятый этаж, в их московскую квартиру. Не он ли когда-то принес Костику незабываемую радость – первый в его жизни футбольный мяч, а вместе с ним – первое мальчишеское горе? Они начали азартно футболить в квартире, пока не зазвенело стекло в окне, а мяч не вылетел на шумную улицу. Пока мчались с пятого этажа вниз, прекрасного, замечательного, лучшего во всем мире мяча и след простыл…
   – Ого! Кажется, узнал наконец-то, – сказал в трубку генерал Роговцев. – Нонна, кончаем разговор, а то наш любимый Костя снова, будто нерушимая скала, закаменеет… – И к Косте: – Узнал?
   – Узнал, товарищ генерал-майор! – заулыбался Константин.
   – Ты садись, – предложил Роговцев. – Вот не знаю, когда ты в последний раз видел отца?
   Калина пристроился к краю стола. Заметил две папки – одну с обычным названием «Личное дело» и надписью от руки «Калины Константина Васильевича», другую с криптонимом «Историк».
   – В тридцать шестом году, – ответил.
   – Да, именно тогда мы с ним отбыли в Испанию. А последний раз я видел его в сороковом году, интернированного французами в Алжире как подданного «Третьего рейха».
   Калина понял, что Роговцев дает ему возможность прийти в себя, обвыкнуть и даже своим мимолетным воспоминанием подтвердил, что так оно и было, ибо из Алжира коммунист, боец тельмановского батальона Хартлинг не вернулся.
   – А как мать?
   – Не знаю. Поехала летом сорок первого года на Винничину к сестре в деревню отдохнуть. Там сейчас немцы…
   – Невесело… А сам как? Ранение беспокоит?
   – Да я уже совершенно здоров!
   – Ну, еще не совсем, лицо вон бледное… Палку свою, наверное, в приемной оставил?
   – Бледный, потому что мало бываю на воздухе. На палку опираюсь, так как мало двигаюсь. А выстругал ее для развлечения. Все бока в госпитале отлежал.
   Калина понимал, что попал к Роговцеву не случайно, как не случайно на столе оказались две папки – его «личная» и другая, пока что таинственная, с мало о чем говорящим криптонимом «Историк». Хотя, если подумать… Ведь он, Калина, закончил исторический факультет Московского университета и в последний мирный год, цветущей весной, защитил кандидатскую диссертацию.
   Роговцев положил свою тяжелую ладонь на папку с криптонимом и сказал:
   – Возникла ситуация – до зарезу нужен наш человек, чтобы и молод был, и в истории разбирался, ну и на немца был похож. Работа в таких случаях – сам знаешь… Наконец кладут мне на стол личное дело. «Вот, говорят, лучшего не найти!» Это значит, тебя, Костя, так высоко аттестуют… А я еще и не знаю, о ком речь идет. Раскрываю дело, гляжу на фото и восклицаю: «Так это же он!» А ребята перепугались, что их труд насмарку пошел: раз, мол, генерал узнал, значит… «Кто же он?» – спрашивают дрожащими голосочками. Я им и втолковываю: «Сын коминтерновца Хартлинга, моего боевого товарища!» Ну, на лицах ребят – прямо Первомай…
   – В самом деле похож? – тоже удивился Калина.
   – Ясное дело, не две капли воды, но сходство есть. У вас одинаковый североевропейский тип лица. На улице можно спутать. А впрочем, сам взгляни, что в этой папке, – и генерал подвинул ее к Калине. – Даже военные звания у вас совпадают, – пошутил Роговцев, – он – немецкий гауптман, ты – советский капитан.
   Прежде всего – фото. Верно, не две капли, но если надменно вскинуть подбородок и напустить на лицо спеси, в сумерках не различишь. «В сумерках, а разглядывать будут днем…» Специальность – историк, воспитанник Берлинского университета. Фамилия Шеер.
   А генерал, глядя на сына, думал про отца, про того Хартлинга, рабочего-металлиста из Гамбурга, который в первый же год Гражданской войны с оружием в руках стал на защиту пролетарской революции в России, а после войны женился на чернобровой, ясноглазой девушке Василине. Отцовская судьба была переменчива, и сыну дали фамилию матери – Калина. Костику не исполнилось еще и года, когда родители выехали в Германию как «беженцы из большевистского плена», а фактически – на партийную работу. Он был верным сыном рабочего класса Германии, надежным и испытанным функционером самого Тэдди, несгибаемого Эрнста Тельмана. Тэдди и послал в 1930 году Хартлинга снова в Страну Советов, на партийную учебу. Вернуться в Германию не пришлось – к власти пришли фашисты. Первый фронт борьбы с коричневой чумой пролег по опаленной солнцем земле Испании, и немецкий коммунист Хартлинг грудью защищал Республику в передовых окопах.
   Однажды на мадридской улице, когда Республику душили враги, когда последние батальоны, отстреливаясь, уходили на восток, возле Роговцева остановилась машина. За рулем сидел Хартлинг. «Брат, – сказал он, – за мной гонятся… Возьми пакет, в нем документы о преступлениях немецких фашистов… Передай руководству Коминтерна… И еще – Костя! Не оставь его, будь ему отцом, если что… Прощай, брат!» И машина рванулась по пылающей улице. А в Москве до сих пор Хартлинга-отца ждет орден Красного Знамени.
   И сейчас генерал ощутил, как трудно ему быть с сыном побратима, возможно уже погибшего, с сыном, которого он сам отправляет в тыл врага на смертельно опасное дело. Не почудится ли ему голос, пусть даже в тревожном сне, голос, что будет рвать ему сердце: «Я просил тебя, брат, сберечь сына, а ты не сберег…»
   – Костя, сколько тебе исполнилось лет, когда ты возвратился в Советский Союз?
   – Двенадцать.
   – Двенадцать лет ты жил среди немцев, говорил на их языке…
   – Да, мне больше пришлось изучать русский.
   – В сороковом году ты находился как научный работник в Германии. Хорошо знаешь Берлин?
   – Думаю, неплохо. Все-таки год стажировался в непоседливом студенческом окружении. – И, минуту поколебавшись, Калина отважился спросить: – Неужели Берлин?
   – Э, нет, Костя, наоборот – из Берлина…
   – Понимаю, – задумчиво проговорил Калина, – но сумею ли? Я ведь военный ровно столько, сколько длится война…
   – Ты разведчик, Костя. Кроме того, знание истории, владение немецким почти с рождения – все это твои плюсы. А опыт работы среди врагов в ближнем тылу? Знаю: тебе уже приходилось надевать форму вражеского офицера…
   Генералу было известно, что Калина находился с оперативно-чекистской группой в тылу немецко-фашистских войск, где проводил разведывательно-подрывную деятельность против врага, пока немецкая контрразведка не напала на его след и не начала преследовать группу. Выход был один – перейти линию фронта.
   Во время боя, который завязали советские войска, обеспечивая переход группы, Калина был ранен. Но все это уже позади, и сейчас генерал готовил Калину для выполнения нового задания.
   – Кстати, – заметил генерал, – Шеер, по сути, тоже гражданский человек, военную форму надел лишь два месяца тому назад. Звание гауптмана – чисто символическое, согласно его положению. Оно имеет исключительно вспомогательную функцию – дать возможность свободно и на равных чувствовать себя среди военных. Поэтому оно не очень высокое, но и не маленькое. Можно сказать – рассчитанное. Понял? Шееру необязательно знание воинско-академических тонкостей, его, скажем, гражданская манера поведения – оправданна, поэтому о каких-то там особых требованиях к нему согласно уставу не может быть и речи. Другое дело – профессиональные знания, научные. А они-то у тебя есть.
   – И все же необходима подготовка.
   – Безусловно. И она будет. Теперь перейдем конкретно к делу. На Шеера партизаны напали случайно трое суток тому назад – охотились на штабистов. В ту же ночь удалось перебросить его к нам. Сегодня утром он уже заговорил.
   – Быстро, – скептически прищурился Калина. – И что же, правду говорит?
   – Что можно, немедленно сверяем. Складывается впечатление, что говорит правду.
   – Всю правду? – недоверчиво переспросил Калина.
   – Кажется, не скрывает ничего. Но ты сам с завтрашнего дня будешь с ним беседовать. Тогда и убедишься.
   – Допустим – говорит правду. Только правду, и ничего, кроме правды. Но как вам это удалось за такой короткий срок? Все-таки он птица не простого полета.
   – А, вон ты о чем! – рассмеялся генерал. – Это все психологические эксперименты твоего сегодняшнего опекуна – майора Тамбулиди. Он этого Шеера два дня возил на массовые митинги в Орджоникидзе и Грозный, Малгобек и Беслан, довез даже до Кизляра. Шеер – типичный продукт интеллектуальной фашистской муштры, но, к счастью, оказался человеком объективным, мыслящим, с головой на плечах. Он осознал, что война для него закончилась раз и навсегда, а конец «тысячелетнего рейха» – дело «исторически минимального времени». Это его слова. Больше всего его поразила упрямая осада военкоматов подростками, которым еще не пришел срок идти в армию… Одним словом, он начал разговаривать!
   – С каким заданием он ехал?
   – Вот это и является главным! Для нашего дела, разумеется… У него далеко идущие замыслы – написать историко-документальную книгу, нечто наподобие своеобразной летописи о молниеносном завоевании Кавказа – ворот в колониальную Азию с Индией включительно. И поэтому ему разрешено бывать во всех частях, обращаться за помощью и информацией ко всем штабам, службам и ведомствам. Работа подвижная, никакими маршрутными инструкциями не ограничена, инициативная, на первый взгляд бесконтрольная. Ясно?
   – Здорово! – загорелся Костя, поняв, какой редкостный случай выпал на руки чекистов.
   – Но и тут, к сожалению, не все гладко, – вел дальше Роговцев. – Шееру нужен рабочий, базовый пункт, и он ехал в заранее избранный городок. Возникает вопрос: а почему не в Пятигорск, где ныне размещается штаб Клейста? А потому, что, надеясь на определенные выгоды и максимальное содействие, он ехал к приятелю своего отца, штурмбаннфюреру СС Хейнишу, который именно в этом районе возглавляет службу безопасности.
   – Но ведь тогда!..
   – Нет, Шеер-сын уверяет, что его отец был дружен с Хейнишем по службе, и даже когда-то в чем-то неплохо посодействовал теперешнему штурмбаннфюреру. По его словам, Хейниш никогда не появлялся в их семейном кругу, так как мать Шеера не разделяла идеологии фашизма.