Много позже, обмыв с племянником его первый разряд, дядя объяснил: "Родня мы с тобой. Фамилия у нас одна, вот и выходит, что спрос с тебя должен быть большой. Как с меня вроде..." В будние дни Семен Силыч ходил в бобриковом полупальто, в старой кепке, в потертом пиджачке.
   По большим праздникам, отправляясь в заводской Дворец культуры на торжественный вечер, надевал парадный синий костюм с двумя наглухо прикрепленными к лацкану орденами: потускневшим Боевым Красным Знаменем, полученным из рук Фрунзе в гражданскую, и Трудовым, которым был награжден два года назад. На торжественных заседаниях неизменно сидел в президиуме рядом с директором завода и парторгом ЦК, полный сознания собственного достоинства. Началась война, и - странно - старый человек, он словно помолодел, мог, при надобности, как и Алексей, отстоять у станка две смены подряд.
   Поначалу даже блокадные трудности переносил он легче, чем рослый, физически крепкий Алексей. "Ни хрена, у рабочего человека кишка крепкая. На кулак намотаем, а сдюжим". И дюжил - до самого нынешнего утра, когда не смог уже подняться. "Скажи там - прогулял, мол, Силыч", - горько попросил он племянника.
   Вот такой он, дядька, и разве мог допустить Алексей, чтобы старик крючился в темной и холодной, как гроб, комнате!
   С коптилкой в руке, отбрасывающей на черные стены короткие колеблющиеся тени, Алексей прошел по пустому коридору, потолкался в кухне, в которой давно никто не готовил. Ничего деревянного тут не было. Поколебавшись, снял с гвоздика ключ от докторской квартиры - доктор и его жена, тоже врач, были на фронте, - без раздумий открыл чужую дверь.
   В просторной, хорошо обставленной комнате ничего не изменилось Алексей несколько раз бывал тут; дня за три до начала войны молодой симпатичный доктор лечил его от ангины - перестарался с мороженым. Тускло блеснула ледяная полоса старинного трюмо, от пола до потолка, с низкой мраморной подставкой, - вытянув в руке потрескивающую коптилку, Алексей подошел ближе, усмехнулся. Привидение и привидение! Долговязый, худой, в лоснившемся, перетянутом ремнем ватнике, в шапке с отвалившимся меховым козырьком, замотанный грязным шарфом почти до носа. Шурочка, дочка настройщика, увидела бы - не узнала, испугалась бы, чего доброго...
   Стулья, конечно, мелочь: обивка, пружины да тонкие, как спички, ножки, за пять минут пропыхнут... Самой подходящей вещью был платяной, полированного дерева, шкаф. Уцелеем - отработаем, новый купим, а нет - так все равно уж... Выбрав из ящиков белье, Алексей уложил его аккуратными стопками на диван, открыл вторую половинку двери. Обливаясь от напряжения холодным липким потом, вытащил шкаф на лестничную площадку, установил на верхних ступенях коптилку, ахнул топором по сухому звонкому дереву.
   Полчаса спустя в "буржуйке" весело гудел огонь, на ее чугунных боках проступили бледно-малиновые пятна, в булькающей кастрюле перекатывались две картофелины,
   - Тепло как, - подал голос дядька.
   - Ну, баня! - радуясь, поддакнул Алексей; наклонившись, ои осторожно снял с него шапку - белый легкий пушок на голове стал влажным, - откинул край одеяла, развязал на узкой впалой груди пожелтевшие тесемки нижней рубахи. - Дыши, отогревайся. Сейчас с тобой ужинать будем.
   - Да я вроде не хочу, - медленно, с расстановкой, сказал старик.
   - А тебя никто не спрашивает.
   Суп поспел. Алексей тщательно растер ложкой разварившийся картофель, перемешал и, не сдержавшись, не подув, глотнул крутого солоноватого кипятку. Аж слезы выступили, зато вкусно - невыразимо!
   - Готово, дядька. Такого блюда и в "Астории" сроду не подавали.
   Обняв одной рукой за плечи и придерживая таким образом, а второй держа блюдце с похлебкой, Алексей покормил дядю, поругиваясь, что тот отказывается взять хлеба, поел сам.
   Суп в самом деле был что надо, в него еще луковинку бы для вкуса! И чего это прежде, когда всего полно было, не ценили еды? Схватишь кусок на ходу и пошел. Дали бы ему сейчас вволю белых ленинградских батонов румяных, в мучке, чуть не с полметра длиной, - десять бы штук съел и крошки бы не оставил!..
   По телу разлилась приятная теплота, но есть хотелось, пожалуй, еще больше, чем до ужина, только аппетит растравил! Алексей знал это состояние, но и хорошо знал, чем можно по крайней мере до утра обмануть себя. Закипел чайник, Алексей сыпанул в него какой-то сухой травки, собранной дядей с осени, выпил кружку зеленовато-бурого настоя, приятно отдающего чем-то кисловатым. Во, порядок, живот - как барабан, и хотя это ненадолго, чувство сытости уже полностью овладело Алексеем. Зря дядька от чаю отказывается. Теперь, пока это ощущение обманной сытости не утрачено, поскорее уснуть, а там - утро, и опять дадут драгоценную пайку. Жить еще можно!..
   Чугунные бока печки потемнели: только что блаженно растянувшийся на своей кровати Алексей вскочил, подкинул полированного дерева. Правда, что не печка, а буржуйка. Сама дрова жрет ненасытно, а греть скупится. Настыло все, толстенные каменные стены насквозь промерзли.
   - Не озяб, дядька?
   - Нет, хорошо... И помирать неохота.
   Светлые брови Алексея нахмурились.
   - Про это ты позабудь - понял?
   - Сядь-ка ко мне. Поговорим.
   - Тебе не говорить, а сил набираться надо. Какие еще разговоры на ночь!
   - Сядь, сказываю.
   В голосе Семена Силыча прозвучала знакомая властная нотка человека, не привыкшего повторять, - Алексей, досадуя, послушно сел. Всегда эти старые с капризами.
   - Ну?
   - Не нукай... Третий год под одной крышей живем...
   а поговорить все недосуг было.
   - А сейчас - обязательно?
   - Обязательно.
   Отдыхая, Семен Силыч помолчал и сказал такое, чего племянник от него никогда не слышал:
   - Руки у тебя настоящие. Сталь чуют.
   Алексей от неожиданной похвалы смешался, преодолевая неловкость, грубовато пошутил:
   - Чего-то ты зря меня хвалишь. Жениться вроде не собираюсь.
   - Талант это, - как всегда не обращая внимания на пустые слова, продолжал старый. - А струнки рабочей у тебя еще нет. Гордости нашей... Тут ты еще пустой, Леха.
   - Наполнюсь. Все впереди.
   Только что обрадованный и взволнованный откровением дяди, ошеломленный таким переходом, Алексей обиделся.
   - Гордость с молодых лет надо... Как честь - смолоду. И губу на это не дуй.
   - Дядька, а может, не надо сейчас Америк открывать, а? - Алексей заскучал, с тоской поглядел на свою кровать.
   - Дурак ты еще, Леха, - необидно, с легким сожалением сказал Семен Силыч. - Помолчал бы лучше. Не больно мне легко разговаривать.
   - Ладно, слушаю, - покорно вздохнул Алексей.
   - Учиться - учись. А от нашего дела не отворачивайся. Потому - не каждому дадено, что тебе. Ученье только поможет. Ты вот что запомни: все, что человек руками делает, - основа. Всему основа.
   Семен Силыч говорил медленно, с перерывами, и, наверно, поэтому очень простые понятные слова его казались такими весомыми и значительными.
   - Ты про наш герб думал?.. Почему на нем - серп да молот?.. Вот она, эта основа, и есть. А молот-то еще попервее серпа. Серп-то им отковали. Понял, что получается? Все на земле - от нас, от рабочих. Самый главный человек в мире - рабочий. Поймешь это - никакая тогда сила тебя с места не сдвинет. Твое оно...
   Ничего особенного старик не сказал, но почему-то Алексею стало боязно его слушать.
   - Дядька, помолчал бы ты! - в смятении, неосознанно протестуя против чего-то, взмолился Алексей. - Отдыхать тебе надо.
   Полный этого непонятного протеста, Алексей, только чтобы действовать, метнулся к печке, побросал в топку оставленные на утро дрова, сердито принялся раздувать замлевшие угли.
   - Намолчусь, - успею, - прозвучал за спиной, слабый смешок; паузы теперь были все длиннее, в этот раз дядя молчал так долго, что Алексею показалось - уснул он, - и снова внятно, словно бы даже виновато сказал: Не сплю... Это будто я ухожу куда-то и опять возвращаюсь...
   Ты не думай, Леха: война, блокада - все это кончится, И опять жизнь будет. Да еще получше прежней... Вот и хочу я, чтоб ты жил правильно. Я ведь почему тянул?..
   Людям помогал, дело делал. Нужен был. Все, что мне положено было, сделал...
   - Дядька!
   - Ну чего, дурашка?.. Металл - и тот свой срок имеет. Вот и мой подходит. Давно уж я - на пределе... Ты - не надо. Может, я нынче и не помру. Успеть сказать надо было... Директор-то завтра пускай заглянет, ладно. Тридцать лет в одной упряжке ходили... Ну, спи. Устал я чтото... Будильник-то завел?
   - Завел, завел! - Будничный этот вопрос вернул Алексею прежнее ровное состояние. "Ничего, очухается", - успокаивал он себя. - Давай-ка я тебе шапку надену. Тепло-то недолгое, застудишься еще.
   - Надень.
   Глаза у дяди были ясные, чистые, - наклонившись и близко заглянув в них, Алексей вдруг почувствовал желание прижаться к этой седенькой беспомощной голове и тут же устыдился своего порыва. Вот еще, телячьи нежности!
   Слабо завязав тесемки, чтоб не давило шею, подоткнул одеяло, поправил подушку и выпрямился.
   - Спи.
   Усталость валила с ног, но он еще помедлил, постоял посреди пустой комнаты, бездумно приглядываясь к умирающему язычку коптилке и прислушиваясь к странно звенящей тишине. Второй день - ни налетов, ни обстрела; ждут, что от голода и холода люди и так помрут.
   А дулю в нос не хотите, гады?!
   Алексей боялся, что, надумавшись всякого за вечер, он не уснет, но едва только лег, едва натянул холодное, так и не согревшееся одеяло, как сразу полетел в черную бездонную яму... Потом падение, от которого зашлось было сердце, прекратилось, ударило вдруг летнее солнце, и все перемешалось, как в сказке. Рыженькая, зеленоглазая Шурочка взяла его за руку, привела в булочную, на Невском.
   А в ней все полки батонами и сдобой забиты, пахнет так, что голова кружится!
   - Чего ж ты не ешь? - спрашивает Шурочка.
   - А разве можно? - удивляется Алексей.
   - Конечно, можно! - Шурочка звонко смеется, хлопает в ладоши, - А ты ничего не знаешь? Война-то кончилась!
   Алексей ест, отрывая зубами мягкие горячие куски батона. Шурочка снова тянет его за руку.
   - Идем, идем.
   - Куда? - Алексей сопротивляется. - Я еще хочу.
   - Ты уже пять часов ешь. Как не стыдно!
   Они долго идут по Невскому, горят огни, светятся витрины магазинов, играет музыка.
   - А куда ты уезжала? - спрашивает Алексей.
   - Никуда не уезжала. Все время здесь была.
   - Ну да! Почему же я тебя не видел?
   - Потому, что ты глупый был: сам всегда мимо ходил.
   Они стоят в своем подъезде на Зоологическом, Шурочка гладит его теплой ладошкой по щеке, и Алексей, набравшись смелости, обнимает и целует ее. Целует так крепко и долго, что у него по коже ползут мурашки. А, как холодно!..
   Ощущение холода было настолько реальным, что Алексей, вздрагивая, проснулся, в ту же минуту на подоконнике, прямо над ухом, затрезвонил будильник.
   Ну конечно, одеяло с себя, как маленький, сбил - приснится же такое!.. Постукивая зубами, Алексей зажег коптилку и, прежде чем взяться за растопку, подошел к Дяде.
   - Как ты тут, дядька?
   Сложив на груди руки, Семен Силыч лежал, вытянувшийся, молчаливый и неподвижный. Глаза у него были закрыты, черты лица заострились, по краям восковых губ резко запали спокойные глубокие складки.
   За блокадные месяцы Алексей насмотрелся всякого, вдоволь видел покалеченных и убитых, но тут смерть была рядом. Он судорожно всхлипнул, выбежал зачем-то в темноту коридора, тут же вернулся. Надо было что-то делать, но что делать, он не знал.
   В тишине четко постукивал будильник, продолжавший, несмотря ни на что, свою беспокойную работу, - знакомое тиканье вернуло Алексею способность думать и решать.
   Горько вздохнув, Алексей взял коптилку, пошел на кухню. Там у него стояли железные санки, на которых он возил с Невки в бидоне воду. Сейчас он закутает дядьку, уложит его в санки и отвезет на завод. Дядька просто не успел попросить об этом...
   Некоторое время мы молчим. Алексей задумчиво барабанит пальцами по столу.
   - Шурочку в пятидесятом году видел. Жила в Ташкенте, вышла замуж. Побаливает что-то... А доктор с женой не вернулись. Так полированный шкаф на моей совести и остался. - Алексей сдержанно улыбается.
   - Леша, - выйдя из другой комнаты, напоминает Антонина Ивановна, - тебе пора собираться.
   Я не сразу узнаю ее - в очках, с тетрадкой в руке:
   в моем представлении, под впечатлением рассказа, жена Алексея должна быть похожа сейчас на рыженькую зеленоглазую Шурочку. А впрочем, верно: как правило, лицо жены никогда не напоминает нам лица нашей первой любви...
   - Ого, правда, пора. - Взглянув на часы, Алексей встает. - Подожди минутку, переоденусь,
   - Оставайтесь у нас, - предлагает Антонина Ивановна.
   - Нет, что вы, спасибо.
   - Тогда завтра приезжайте. А то чего ж это - и не посидели.
   - Явится, мать, никуда не денется, - обещает Алексей - он уже в плаще, в серой кепке, в руке - крохотный чемоданчик. - Мы с ним еще законной своей чарки не выпили.
   Дождь все льет; накинув на кепку капюшон плаща, Алексей иронически декламирует:
   Унылая пора - очей очарованье...
   Мы чуть не сталкиваемся с оживленно щебечущей, несмотря на проливной дождь, парочкой - юноша и девушка поспешно ныряют за угол. Алексей останавливается, весело присвистывает.
   - Видал - Ленка моя! Я так и думал - какая это вечеринка! - Он хохочет, запрокинув голову, толкает меня. - Твоя еще так от отца родного не скрывается?
   - Да вроде нет.
   - Погоди - доживешь...
   Посмеиваясь, доходим до остановки троллейбуса, Алексей останавливается.
   - Значит, до завтра.
   Он задерживает мою руку в своей, негромко говорит:
   - Да, это ты правильно: летят наши годы... Только я, знаешь, о чем иногда думаю? Если вот так - не понапрасну, с полной отдачей, жалеть ведь нечего. Пускай они тогда летят, наши годы! А?
   - Пускай, - соглашаюсь я. - Тем более что ничего с этим не поделаешь.
   - Тоже верно. - Алексеи еще раз крепко встряхивает мою руку. Ну, счастливо.
   Он круто сворачивает в ту сторону, где в сыром ночном воздухе, растекаясь вполнеба, дрожит и переливается бледно-розовое зарево. Ожидая троллейбуса, я некоторое время смотрю ему вслед. Алексеи идет широким ровным шагом, каким и должен ходить рабочий - самый главный на земле человек.
   8
   Есть в Москве одна средняя школа, и директором в ней Валентин Алексеевич Кочин.
   Устроившись в номере гостиницы "Украина" на двадцать втором этаже, я поднимаю телефонную трубку, набираю номер, который дала мне Шура Храмкова.
   В трубке щелкает, солидный устоявшийся бас деловито сообщает:
   - Слушаю вас.
   - Кочин? - спрашиваю я.
   - Да, Кочин.
   - Валентин Алексеевич? - Вопрос задается с подчеркнутым уважением.
   - Да, правильно, - подтверждает собеседник, в его басе начинает звучать нетерпеливость. - С кем я говорю?
   - Как живете, Валентин Алексеевич?
   - Хорошо! С кем я разговариваю?
   - Вы не в духе, Валентин Алексеевич?
   - С кем я разговариваю?!
   Опасаясь, что занятый директор бросит сейчас трубку, я называюсь.
   - Валька, - говорю я. - Это я.
   Пауза, во время которой слышится только сопение, затем трубка начинает рокотать, бас не вмещается в ней и громом бьет в ухо.
   - Ты? Откуда? Эх, черт, здорово! Слушай, как же!,.
   Давай прямо ко мне! Сядешь на тринадцатый, доедешь до... Черт бы тебя взял, здорово! Жду!..
   Трубку - на рычаг, пальто - на плечи, и я влетаю в скоростной лифт, который быстро спускается и долго не открывается. Торопливо иду по мраморному вестибюлю.
   Возле дежурного администратора стоит неподвижная очередь. В Москве третий день работает XXII съезд партии, гостиницы переполнены.
   Такси мчится через всю Москву. Она сегодня праздничная, нарядная, несмотря на хмурый октябрьский денек. Над красной зубчаткой древних стен молодо и золотисто вспыхивают стеклянные своды Кремлевского Дворца съездов. Острый ветер покачивает на тонкой проволоке яркие транспаранты, трещит флагами; замедляют шаги у серебристых динамиков прохожие; длинные и нетерпеливые хвосты у газетных киосков. Что там, на съезде?..
   Полчаса спустя оказываюсь в Юго-Западном районе, Москва здесь какая-то молодая, юная, вся устрезшенная в будущее. Красные многоэтажные махины, составленные гигантскими четырехугольниками, образуют кварталы, сияют зеркальные витрины; по двум магистралям проспекта, мигающим во всю свою пушечную длину красными и зеленыдш огнями светофоров, движется поток машин. Все это - уже обжитое, вечное. И тут же рядом - стройки.
   Задрав железные жирафьи шеи, подъемные краны вздергивают в серое небо и бережно опускают на остовы будущих домов контейнеры с кирпичом, огромные плиты, а то и добрых полстены сразу; коротко вспыхивают голубые звезды сварки...
   Пятиэтажная школа еще совсем новая, с трех сторон она обсажена молодыми деревцами, заботливо привязанными к сторожевым кольям. Коричневые прутики покрыты зябкой ледяной корочкой.
   Прямо в дверях встречает дружный гомон большой перемены, с непривычки он оглушает. Я растерянно оглядываюсь, прикидываю, куда идти дальше, и невольно отшатываюсь - стремительный коренастый мужчина в синем костюме и черном галстуке едва не сбивает меня с ног.
   - Вот он какой! - шумит Валька, тиская и целуя меня. - Здорово! Здорово!..
   Валька все такой же - кареглазый, с темным чубом, закинутым вправо по давней привычке не расческой, а пятерней или просто резким кивком; с чуточку раздвоенным на конце крупным носом; с редкими, почему-то рыжеватыми волосками на том месте, где полагается быть бровям. В нашем классе он был самым шумным, самым грубоватым и самым, пожалуй, общительным парнем. Не признавая никаких тонкостей, с маху хлопая по плечу, он немедленно ввязывался в любой разговор, тем более - в спор. Спорил страстно, непримиримо, кончик его раздвоенного носа от возмущения белел. Размашистый, непоседливый, Валька не терпел медлительности, активности его с успехом хватило бы на десятерых. В красной футболке с засученными рукавами и развевающимся на ходу крученым шнурком на груди, в синих резиновых тапочках и мятых брюках, он носился по всей школе, всюду успевал.
   Если создавался музыкальный кружок, Валька становился не только домбристом, но еще и старостой кружка; начинали сдавать нормы на "Ворошиловского стрелка" - он ложился в тире, широко разбросив ноги, и, хитро щурясь, уверенно бил в черное яблочко. При всем при этом он очень неплохо учился, по таким дисциплинам, как математика и физика, уступал одному "профессору" - Валентину Тетереву...
   ...Пока мы идем до директорского кабинета, поминутно останавливаясь и обмениваясь бессвязными фразами, перемена кончается, по школе голосисто разносится звонок. Оживленное лицо Валентина сразу же становится озабоченным, тон - деловитым.
   - У меня последний урок. Хочешь - посиди в кабинете, почитай газеты. Или со мной, если хочешь?
   - Я с тобой.
   - Тогда быстренько.
   Чубчики, банты, стриженые маковки, красные галстуки - кажется, что весь коридор стремглав несется навстречу и, поравнявшись, словно наскочив на препятствие, переходит на чинный шаг. "Поправь ремень", "А где носовой платок?", "Какой стороны нужно держаться?" - все эти замечания директор делает на ходу, не переставая разговаривать со мной. Уметь надо!
   Из пятого "В" доносится дружный гвалт - впечатление такое, словно там ходят на головах. Но гвалт этот мгновенно обрывается, едва Валентин открывает дверь.
   Лихо стреляют откинутые крышки парт, пятиклассники встают и снова садятся. Я устраиваюсь на "Камчатке", благо она свободна. Крутя головами, ребята поочередно разглядывают незнакомого мужчину; Валентин листает журнал и демонстративно ничего не замечает - естественное любопытство должно быть удовлетворено, тут ничего не поделаешь.
   - Кто хочет отвечать, как сделал домашнее задание?
   Сидящая впереди девчушка с белым бантом, досасывая конфетку, поднимает руку, ее молочная шейка с белокурыми колечками волос тянется все выше и выше - во, как хочется ответить!
   Мальчуган в среднем ряду сосредоточенно листает тетрадь, острые его плечи опускаются все ниже.
   Пройдя вдоль ряда, педагог возвращается к своему столу и вызывает:
   - Егоров.
   Острые плечи мальчугана вздрагивают. Обреченно вздохнув, он идет к доске, довольно уверенно повторяет условие задачи и начинает "плавать". Простые дроби, ц кто только назвал вас простыми!..
   В классе проходит шумок, кто-то нетерпеливый отчетливо подсказывает, педагог недовольно качает головой.
   - Мы же с вамп договорились: не любо - не слушай...
   - А врать не мешай! - с явным удовлетворением нестройным хором заканчивает класс.
   - Верно.
   На помощь к доске вызывается голубоглазая, с тоненькими косичками девочка. Мелок в ее руке бойко постукивает, и вдруг - надо же! - ошибка.
   - Подумай, - советует педагог.
   Косички на секунду замирают, мокрая тряпка торопливо ликвидирует оплошность.
   - Так, - говорит Валентин и поворачивается к классу. - Ведерникова, какую, по-твоему, отметку нужно поставить Гале Андреевой?
   - Пять, - щедро предлагает девочка.
   - А по-твоему, Катя?
   - Четыре. Она сделала ошибку.
   - Правильно, - соглашается преподаватель. - Поставим Гале Андреевой четыре.
   Галя Андреева, очевидно, к четверкам не привыкла:
   когда она возвращается на место, губки у нее поджаты, на нежных щеках цветут два красных мака...
   Работая, Валентин старается не встречаться со мной взглядом. Почему? Чтоб не рассеиваться?
   Только теперь, издали, видно, что время не обошло ц его. Стал кряжистее, на мясистом лбу, не разглаживаясь, лежит глубокая продольная складка; когда-то по-мальчишески свежее лицо стало теперь бурым. Сейчас даже кажется, что и шумливость его, напоминавшая былого Вальку, - только минутный всплеск, вызванный неожиданной встречей. По классу ходит спокойный, сдержанный человек, знающий и любящий свое дело...
   - Слушай, а ты интересно урок вел, - говорю я Валентину, когда мы с глазу на глаз остаемся в его кабинете. - Молодчина, честное слово!
   - Ну да, волновался, как новичок! Хуже, чем комиссия из министерства. Сидит себе, очками блестит и еще что-то записывает! Ну тебя к черту! искренне ругается Валька. - И Галя вон Андреева из-за тебя четверку получила.
   - Да это я задачу с твоими пятиклассниками решал, - признаюсь я. Решил!
   - Поздравляю, - смеется Валентин и озабоченно смотрит на часы. Слушай, инспектор, посиди еще минут двадцать. Сейчас ко мне один папаша явится.
   Папаша является в сопровождении классного руководителя, в кабинете открывается маленькое заседание по координации совместных действий против одного недисциплинированного товарища. История довольно обычная:
   родители на работе, мальчишка большую часть времени предоставлен самому себе, стал плохо учиться, обманывает. Довольно молодой симпатичный слесарь подмосковного завода рассказывает о сыне, волнуясь, с надеждой смотрит на педагогов.
   Затем вводят виновного. Длинноногий сероглазый четвероклассник в аккуратно отутюженных брючках стоит, переминаясь с ноги на ногу, иногда тихонько шмыгая носом. Это - не по необходимости, а от внутренней потребности освоиться, обрести уверенность. У него смышленое лицо и беспокойные руки, которые он старается держать по швам.
   Сначала докладывает классный руководитель, потом, забываясь и повышая голос, говорит отец, в заключение, с высоты его директорского кресла, Валентин. На узкие плечи мальчишки взваливается непомерная тяжесть горьких обвинений; мальчишка упрямо молчит, и только в углах глаз, набухая, просвечивают слезинки.
   Все совершенно ясно, своим дочерям подобных проступков я не простил бы тоже, но сейчас - когда трое взрослых сообща выступают против одного, малого, - я полностью на его стороне. Слушай, друг, - подмывает шепнуть или хотя бы ободряюще подмигнуть ему, - скажи, мол, не буду, и они отстанут от тебя!..
   Виновного уводят, педагоги и родитель договариваются о совместных мерах. Симпатичный слесарь благодарно пожимает нам руки, прощается. На его малиновой скуле покатывается желвак, и мне совершенно ясно, что сегодня же к ослушнику будет применена еще одна крутая мера, не предусмотренная закончившимся совещанием.
   По самым неотложным делам к директору заходит завуч, потом молодая математичка, обеспокоенная результатами контрольной работы, - назначенные Валентином двадцать минут растягиваются до бесконечности.
   - Ну, это я ради тебя так скоро отделался! - довольно говорит Валентин, когда в шестом часу вечера мы наконец выходим из школы.
   В троллейбусе я выкладываю Валентину все свои новости - о встречах с ребятами, о Марусиных письмах - Валька бурно на все реагирует, с завистью говорит:
   - Повезло тебе, вон скольких повидал! А тут, кроме меня, один только Листов.
   - Правда? Надо будет повидать.
   - Повидай, повидай. - Валентин, кажется, улыбается. - Я разок с ним на улице Горького встретился. Три минуты поговорили, больше и видеть не хочу. Г... с ученой степенью!
   - Что уж ты его так? - смеюсь я, хотя в душе не очень возражаю против такого энергичного определения.
   - Тебе Николай Денисов рассказывал?
   - Говорил. До сих пор не верится.
   - Гущин номер два, вот он кто.
   - Ну, ты уж очень!
   - А что? - Заглянув в окно машины, Валентин оборачивается. - Одного поля ягодка! Поставь его в подходящие условия, Гущин и получится. То, что он сделал по отношению к Николаю, - такое же предательство. Да вот тебе его облик. Один раз, говорю, встретились, и то случайно. Стоим разговариваем. Усмехается. "Жениться, говорит, нужно не на бывших, а на настоящих". Насчет "бывших" - это в мой огород. А поконкретнее, спрашиваю. "Пожалуйста, говорит: самый конкретный пример - перед тобой. Женился на дочери своего научного руководителя - через год кандидат наук. Без двух минут доктор, плюс особняк в переулке". А ты ее, мол, любишь?