- Хорошо, с яблоками, значит, будем! - говорит председатель. - Да, Васпль Авдеич, знаешь, что я надумал? Надо тебе-в сторожку свет провести. А то днюешь и ночуешь, а без света, поди, дрянно?
   Василий Авдеич немного досадует, что разговор пошел не в ту сторону, но не ответить на такое дело нельзя.
   - Эка, а столбов сколь надобно?
   - Ну и что же? Раз надо - поставим. - Стеклышки очков блестят, узкие карие глаза глядят из-под них пытливо: - К осени-то домой переберешься?
   - Кто ж его знает, - неопределенно тянет Василий Авдеич. - Поглядим, как что...
   - Значит, договорились - на днях проведем, - решает председатель. Словно поправляя на руке ремешок, он смотрит на часы, потом прямо спрашивает: - С чем пришел, Василий Авдеич, выкладывай. А то пора мне в бригады.
   Времени на обходные маневры не остается, Василий Авдеич поднимается:
   - Так куда эти яблоки девать? Килограмма три - четыре, сказываю, никак, будет. Не приходовать же их...
   - Яблоки? - занятый уже какими-то своими мыслями, председатель не сразу вспоминает, о каких яблоках идет речь. - Да, приходовать, конечно, нечего. Пустяки... - Рожков на секунду запускает пятерню в рыжие волосы. - Знаешь что, Василий Авдеич, отдай их в детсад.
   Пускай ребятишки побалуются. Все у тебя?
   - Все будто.
   - Тогда будь здоров, поехал я. - Председатель крепко встряхивает старику руку, подхватывает на ходу потрепанную полевую сумку. - Завтра загляну.
   Когда Василий Авдеич снова с кошелкой в руке спускается с крыльца правления, дрожки председателя скрываются за углом. "Экий быстрый", - с одобрением и одновременно с некоторым смущением усмехается Василий Авдеич. Ему немножко досадно, что сам он отнести яблоки ребятишкам не додумался, и почему-то приятно, что сделать это посоветовал именно Виктор Алексеевич, а не кто-нибудь другой.
   Солнце начинает забираться вверх, Василий Авдеич прикидывает, что время, должно быть, к восьми, и прибавляет шаг. У ребятишек скоро завтрак, - в самый раз он с яблоками будет.
   Чаепитие с мороза, стопка за ужином и долгие разговоры сморили Василия Авдеича. Он так и уснул, не дождавшись Рожкова.
   - Намаялся старый, - кивнул Виктор, заглянув в полуосвещенную комнату, где на диване, сложив на груди руки, тихонько посапывал Василий Авдеич. Теплая быстрая улыбка прошла по лицу Виктора, и снова оно стало озабоченным.
   - Опять всыпали, - словно отвечая на мой безмолвный вопрос, объяснил он.
   - За что?
   - За низкие темпы строительства. - Виктор хмуро усмехнулся. - Такую, друг, я себе долю выбрал. Разбуди любого председателя ночью, ткни в него пальцем - в чемнибудь да виноват.
   - А Василий Авдеич тебя тут нахваливал.
   - Авдеич-то? Ну, Авдеич - добрая душа. Он ведь по результатам судит.
   - А разве можно судить по-другому?
   - Вполне. Например - по сводке. По ней, кстати, чаще всего нашего брата и судят.
   - А поконкретней?
   - Пожалуйста. С вывозкой навоза запоролся - виноват. Клуб вовремя не отремонтировал - тоже.
   - Выходит, за дело? - улыбнулся я.
   - Нет. - Виктор резко поднялся со стула, прошелся по комнате и, словно убедившись, что ему тут не разгуляться, снова сел. - Нет. Чаще всего за кампанейщину.
   За сводку. Я, может, этот клуб через неделю отремонтирую. Как с другими делами управлюсь. А тут смотр - картину порчу. Давай, значит, шею намылим, чтоб другим неповадно было!.. По району месячник по вывозке удобрений объявлен, так я, может, на тридцать второй день вывозку закончу. Что от этого пострадает? Сводка! Москва сути требует, а у нас на местах часто букву.
   Форму. Нынешним днем живут. Кампанией. Нынче одна, завтра - другая. А в целое не вяжут. И за каждую кампанию спрашивают с тебя отдельно. Сев так сев - гони, и все, лезь в передовики, главное, чтоб первым отсеялся.
   А что потом убирать будешь - после разберемся. Начал вывозку хлеба давай, дуй, чуть не под метелку! У соседей плохо - нагоняй процент по району, за семенным зерном зимой на элеватор поедем. Сначала сверх плана туда, а потом без всякого плана - оттуда!
   - Так надо объяснить, доказывать.
   - Да? Открыл Америку! - Глаза Виктора под стекляшками очков смотрели весело и задиристо. - А ты думаешь, я только в молчанки играю? Чаще всего поэтому в виноватых и хожу.
   Закурив, Виктор неожиданно улыбнулся.
   - Вычитал я как-то в газете. Вызывают одного председателя на бюро райкома вместе с женой. Едет, потрухивает, а про себя ругается на чем свет стоит. Праздник испортили, день рождения, а тут явно какую-то кляузу разбирать будут... Явились, сели. Бюро в полном составе и чуть не половина райактива вдобавок. Совсем, думает, худо. А секретарь поднимается и объявляет: "На повестке дня, говорит, один вопрос - пятидесятилетие нашего товарища..."
   - Здорово!
   - Еще как здорово! - продолжая улыбаться, подтвердил Виктор. - Такая штука посильнее, чем двадцать выговоров, подействует. Знаешь, как в нашем деле доброе слово нужно? Во - позарез! А мы его, ой, как редко слышим!.. Один раз звонят из района. "К тебе, говорят, первый из обкома заглянет, может, у тебя и пообедаем".
   Обрадовался. Один хоть раз, думаю, с большим человеком потолкую, что на душе - выложу. Прибежал домой - трем уткам голову напрочь, впервые в жизни обзавелись ими. Готовимся, ждем. И дождались - промчались на трех машинах, только пыль и увидел!.. Устаю иногда, дружище. Просто так, по-человечески, устаю. Физически. День и ночь ведь покоя не знаешь. Раньше у нас доярки еще так маялись - от зорьки до зорьки. С ними уладили, посменную ввели. А председательская доля так и осталась без изменения. С рассвета, а то еще до рассвета, как заведенный. Колхозник, как стемнело, - дома. А у председателя только день в разгаре. Наряды, собрание, правление, всего и не счесть...
   Замолкнув на полуслове, Виктор звонко шлепнул себя по лбу, посмотрел на часы.
   - Эх, шут, забыл совсем! У меня же сегодня там общее собрание! - Виктор проворно поднялся. - Слушай, можно телефонный разговор заказать?
   - Конечно.
   Несколько минут спустя, прикрывая рукой трубку, Виктор сдержанно басил:
   - Немного проперчили. Да, да... Ничего, злее будем!.. Как там у вас идет? - Рыжая его голова, кивая, одобрительно опускалась и поднималась. Так, так. Так!
   Я стоял позади, прикрывая дверь, поглядывая на Виктора - на его могучий затылок, литые плечи, широко, прочно стоящие ноги, и, вспоминая его жалобы на усталость, улыбался. Ничего, этот все сдюжит!
   - Что?.. Когда? Кто придумал? - Только что одобрительно спокойный голос Виктора зарокотал вдруг грозными нотками, его широко отставленные уши запламенели. - А ты куда смотрел?.. Что? Как сами?.. Ладно, приеду разберемся. - Грозные нотки в голосе исчезли так же неожиданно, как и появились, сейчас Виктор говорил скорее бурчливо, и в этом бурчании отчетливо угадывалось смущение. - Ну не надо мне. Понимаешь - не надо.
   А спасибо - скажи. От души, мол. Ну, привет там всем!..
   Осторожно положив трубку, Виктор помедлил и повернулся ко мне.
   - Вот, черти полосатые, что удумали! - Глаза его из-под очков смотрели непривычно мягко. - Постановили купить за счет колхоза путевку в санаторий. Мне - понимаешь?
   - Вот, а ты говоришь! - засмеялся я.
   - Что я говорю? - Виктор пытался нахмуриться, ио его редкие белесые брови не подчинились. - Слушай, а у тебя там чего-нибудь такого не осталось?
   - Осталось! Ты что ж, думаешь, садовод твой с одного чаю на боковую запросился?
   - Аида?
   Плутовато перемигнувшись, два взрослых дяди засмеялись и на цыпочках, крадучись, юркнули на кухню.
   10
   Ли-По совершенно не изменилась. Ни капельки.
   Все так же, поблескивая голубоватыми белками, смотрят ее быстрые карие глаза, щеки розовые, свежие, коротко остриженные волосы светлым дымком легли на широкий и выпуклый, как у мальчишки, лоб.
   - Ты все такая! - удивляюсь я.
   - А ты разве не такой? - улыбается Ли-По.
   - Я? Что ты! Лысый, седой...
   - Ой, не выдумывай! - хохочет Ли-По. - Подойди-ка к трюмо.
   Я нехотя подхожу к зеркалу и недоуменно моргаю.
   Из серебристой глубины на меня смотрит смуглый толстогубый парень, густые волосы у него небрежно зачесаны, из-под черных бровей, не заслоненные выпуклыми стеклами очков, глядят чьи-то очень знакомые глаза.
   На всякий случай я подмигиваю - парень немедленно отвечает тем же. Черт побери, это ведь я!
   - Ли-По, - поражение спрашиваю я, - сколько ж нам лет?
   - Чудак, - смеется Ли-По. - По восемнадцати. Тебе чуть-чуть побольше.
   - А я думал - сорок.
   - Ой, фантазер! - Ли-По звонко хлопает в ладоши. - Да мы тогда стариками будем!
   - Колька! - кричу я Николаю Денисову, нашему школьному музыканту и композитору. - Давай "барыню"!
   Николая в комнате нет, но задорная мелодия "барыни"
   звучит откуда-то все громче и азартнее; выждав такт, я лихо приседаю, готовый легко, как пружина, вскочить, хватаюсь вдруг за остро кольнувшее сердце и... просыпаюсь. Некоторое время, мешая сон с явью, не могу понять, где я.
   Темно, тихо, в тишине мягко и быстро постукивают колеса поезда. Никакой Ли-По нет. У изголовья - непроницаемо синий квадрат окна, чуть суженный темной покачивающейся шторкой. Покалывание в левом боку возвращает меня из далекого восемнадцатилетия в сегодня; глубоко вздыхаю и наконец окончательно прихожу в себя.
   Все просто и понятно. Я лежу на нижнем диване в двухместном купе. Сквозь медные прутья решетки, врезанной в основании двери, из коридора сочится желтоватый приглушенный свет ночных ламп. Второй час, еще ехать да ехать...
   Я еду в Киев, где живет Ли-По.
   Ли-По - это Лида Подвойская. Отчаянная выдумщица, она однажды сочинила себе это прозвище, составив его из первых слогов своих имени и фамилии. Кажется, что она впервые подписала так заметку в стенной газете; потом коротенькое, похожее чем-то на китайское или цирковое, имя осталось, прижилось, Лида стала Ли-По.
   "Боже, как давно меня так не звали!" - начиналось ее письмо. Узнав Лидии адрес, я написал ей, задав десятки, если не сотни, вопросов. Она немедленно откликнулась большим, на двадцати трех страницах, посланием, написанным крупным размашистым почерком, похожим на цепочку средней величины колесиков. Перечитал я его трижды, посмеялся, порадовался, а потом разочарованно вздохнул. Тайная надежда на то, что о своей жизни Лида расскажет подробным связным письмом, как Маруся Верещагина, - не оправдалась. Письмо блестяще отразило склад ее живого, быстрого ума, не терпящего медлительности, ее манеру стремительно говорить и думать, и, помоему, точно так же решительно действовать.
   Надежда моя была тем основательнее, что в школе Лида писала, пожалуй, самые интересные сочинения, вела "Иронический дневник", нередко ходивший по рукам. Одним словом, я всегда считал, что кто-кто, а уж она-то непременно станет литератором. Тем более что Витька Рожков и я писали стихи, а Лида - только прозу, в моих глазах это и тогда уже казалось внушительнее. Выходит, и на литературу она махнула рукой так же, как и на музыку.
   Дочь нашего школьного преподавателя пения, образованного и страстного музыканта, Лида шутя выучила нотную грамоту, отлично подбирала любую мелодию и наотрез отказывалась заниматься музыкой всерьез. Такой же темпераментный, как и дочь, отец, седовласый статный красавец, гневно сверкал глазами и кричал: "Ты иропадешь в жизни. У тебя нет главного системы?" - "При слове "система" мне хочется повеситься", - парировала дочь и смотрела на отца кроткими, безвинными глазами.
   Она и во всем другом была своеобразной. Схватив на лету суть вопроса, заданного педагогом или товарищем, Лида коротко отвечала - сутью же, нимало не интересуясь формой ответа, и, захваченная мелькнувшей мыслью, иногда чудовищно далекой от этой сути, неслась дальше.
   Точно таким способом - с пятого на десятое - она ответила и мне.
   "После выпускного вечера я сразу уехала и поступила в Воронежский медицинский институт. Но не кончила - началась война. Да, ты помнишь!.." и далее следовало несколько страниц, абсолютно не относящихся к теме. Все это не помешало Лпде в конце письма сообщить с завидной уверенностью: "Вот я и ответила на все твои вопросы". Весь этот стремительный, то веселый, то грустный сумбур, разворошивший и мою память, был подписан двумя коротенькими словечками: "Ли-По".
   В общем, стало ясно, что без поездки в Киев не обойтись. Было и еще одно обстоятельство, которое укрепляло мое намерение. На обратном пути хотелось побывать в Донбассе и встретиться с Игорем Лузгачом. Посмотреть, как он живет сам, и расспросить подробнее о последних днях жизни Валентина Тетерева и Саши Борзова.
   Ребята наши дорогие, наша былая мальчишеская гордость и наша нынешняя неизбывная боль!.. Память о них как осколок в теле, при каждом резком движении он напоминает о себе, и нет, видно, хирурга, который мог бы извлечь его. Мы живем, работаем, радуемся или печалимся своим житейским делам, а это остается нетронутым и постоянным. Встречаясь, после первых же восклицаний и объятий вспоминаем о них и умолкаем. Наверное, никогда человеческая радость не бывает полной, свет и тень - взаимосвязанные явления одного и того же солнечного дня...
   Мягко и быстро постукивают колеса поезда. Не поднимаясь с дивана, я всматриваюсь в темноту купе, и в синеве то расплываясь, то отчетливо, как на фотографии, проступают лица ребят. Как же так получается, что их нет, а предавший их человек ходит по нашей земле? Как получается, что мы, потерявшие за все эти годы столько чудесных людей и не только в бою, но из-за тупой подозрительности и жестокости одних, но равнодушию и доверчивости других, - не можем теперь отыскать подлинно виновного? Найти его - стало нашим долгом; мы сообщили все, что знали о нем, каждое письмо, которым мы обмениваемся, содержит непременный вопрос и о том, не поймали ли его, а он все еще жив!.. Лица ребят в густой предрассветной синеве удаляются, тают, я хочу спросить - ребята, куда же вы? - и почему-то не спрашиваю...
   Когда я просыпаюсь во второй раз, в купе совершенно светло. Торопливо вскакиваю.
   На окне - несколько крупных капель, оставшихся после ночного дождя. За стеклом - туман, то плотной сизой ватой лежащий на верхушках зеленых елей, то белыми клубами висящий над мокрыми лугами. Небо поутреннему голубое, и белые кучевые облака, неподвижно застывшие в нем, уже окрашены в розовые тона еще скрытым за горизонтом, только что готовящимся к своему торжественному выходу светилом.
   С каждым стуком колес, с каждым промельком телеграфного столба туман все реже и реже; вот уже только остатки его, словно клочки нерастаявшего снега, синеют по лесным ложбинам, все выше взмывает голубое небо.
   Потом вдруг лес расступается, и сквозь кипень яблоневого цвета мелькают нарядные хатки, сахарно поблескивающие на солнце плитками шифера; словно обрызганные чистой зеленью, величаво высятся гигантские свечи тополей.
   Нет, не могу спокойно смотреть на все это, и пусть простит меня читатель, я все равно объясню - почему.
   Сорок лет назад я был рожден на Украине и несколько лет прожил в таком же, как и бегущее за окном, местечке, где цветут черешни, хлопают по утрам над крышами крыльями аисты, а вечером девчата спивают своп изумительные песни. Память несовершенна, десятилетия просеивают через нее, как сквозь сито, и мелкое и значительное, но что-то самое главное, то сладкой болью, то острым толчком отдавшееся вдруг в сердце, остается навсегда.
   Стиснув медный прут поручней, я смотрю в окно час, второй - до тех пор, пока в мягкой опаловой дымке не выплывает вдалеке зеленая гора с жарко сияющими куполами лавры и голубой лентой Днепра у ее подножия, будто забытой второпях стыдливой чернобровой дивчиной.
   Густым малиновым звоном бьют в душе золотые колокола памяти...
   ...Черт знает, до чего все-таки красиво, когда цветут каштаны! Я иду по утреннему умытому городу и невольно задираю голову. Густые, пышные, каштаны разряжены, как на праздник. Гроздь из семи продолговатых, похожих на зеленые груши, листьев и посредине бело-розовая елочка цветка. Целомудренно белые и чистые, елочки торчком, не шелохнувшись, стоят в узорной листве, и не верится, что тут обошлось без щедрой искусной руки. Да ведь и то:
   лучший зодчий и художник - сама природа.
   Я поднимаюсь на второй этаж, коротко нажимаю черную пуговку звонка и на шаг отступаю.
   Дверь тут же открывается, немолодая светловолосая женщина в черной кофточке спрашивает:
   - Вам кого?
   Я, кажется, не знаю ее и, колеблясь, молчу. Женщина также молча и удивленно смотрит на меня, в ее карих глазах отражается какая-то напряженная работа ума, широкие у переносья и узкие в продолжении брови поднимаются, отчего на выпуклом лбу сбегаются морщинки.
   Взаимное разглядывание длится мгновение, уверенность в том, что я не знаю этой женщины, поколеблена.
   - Лида - ты?
   Женщина охает, вскрикивает, прямо тут же, на пороге, мы обнимаемся и через минуту не понимаем, как же мы все-таки не узнали друг друга. А все она, нелепая привычка: забыв о том, как выглядишь сам, эгоистично искать в другом черты былого.
   Некоторое время спустя, оглушенный градом вопросов, я сижу в прохладной комнате, пытливо поглядываю на Ли-По и убеждаюсь, что она в общем-то не очень изменилась.
   - Ну, сумасшедший! - Лида все еще не пришла в себя от изумления. Она носится по комнате, что-то смахивая с дивана и прибирая. - Я ж тебе письмо послала.
   - Получил. Поэтому и приехал. Триста вопросов остались невыясненными.
   - Бессовестный! Две ночи подряд писала. Да, знаешь?..
   - Здравствуйте, - раздается в комнате третий - юный - голос.
   В дверях стоит девушка-подросток. На ее выпуклом, как у мальчишки, лбу лежит светлая челочка; с чистого, чуть порозовевшего лица спокойно и слегка настороженно смотрят блестящие карие глаза. Вот эту Ли-По я узнал бы сразу и где угодно!
   - Дочь Вера, - знакомит Лида и понимающе улыбается: - Да, да. Вот так...
   Пошептавшись с матерью, Вера уходит; Лида усаживается за стол против меня, подпирает голову руками,
   - На какие же вопросы я тебе не ответила?
   - Начиная с первого. Ты уехала в Воронеж, потом...
   - Постой! - Лида машет рукой. - Из головы все с твоим приездом вылетело! Я ж три дня назад в Умани была...
   Хочу перебить, вернув разговор в четко намеченное русло моих интересов, хотя слово Умань почему-то и привлекает внимание, но, услышав конец фразы, тотчас же обо всем забываю.
   - На процессе Гущина, - договаривает Лида. - Поймали наконец!
   Умань, Умань! Вот почему это слово насторожило меня. Там, в этом небольшом украинском городке, в котором я никогда не был, и погибли наши ребята.
   - На пятый день узнала, - рассказывает Лида. - По радио услышала. Все бросила - и сразу туда. Думала еще, может, понадоблюсь зачем. А там уже все к концу шло. Боже мой! - Лида крепко прижимает ладони к бледнеющим щекам. - Сколько ж на его черной совести загубленных жизней! Кроме наших... Представляешь: начали читать показание Игоря Лузгача, я что-то крикнула. Не удержалась. Гад этот голову вскинул и опустил. Ни разу больше не поднял. Узнал!..
   - Дальше, дальше! - нетерпеливо, почти грубо тороплю я.
   В раскрытые окна плывет знойный воздух, Лида зябко передергивает плечами.
   - Самой ужасной смертью Валя Тетерев погиб... Он уже не двигался, на него напали вши. Заедали совсем.
   Ребята почистят, а они снова... Тогда эти, полицаи, пришли и добили его. Прикладом. Несколько раз. По голове.
   Пока дергаться не перестал...
   К белым стиснутым губам Лиды приливает кровь, и на нижней, там, где она прокусила ее, остается припухшее багровое пятнышко.
   - Игорь бросился к ним, так его тоже по голове.
   А когда очнулся - Валю уже вынесли... Все это в показаниях Игоря прочитали.
   - Почему показания? А его самого не было?
   - Игоря? - Лида как-то странно смотрит на меня, потом кивает. - Да я забыла, что ты не знаешь. Игоря пет. Сгорел он.
   - Как сгорел?
   - В самом прямом смысле. - Должно быть, устав от внутреннего напряжения, Лида говорит это чудовищно спокойным тоном. - На пожаре. Незадолго до процесса.
   Шел с работы, видит - пожар. Жилой дом горел. А в дому дети. Первый раз, говорят, благополучно ребенка вынес. Второй раз побежал и не вернулся. Только диплом получил.
   - Слушай, ну как же так?! А я к нему собрался...
   - Опоздал. - Лида кротко вздыхает и по обычной своей манере без всякого перехода сообщает: - Приговорили к расстрелу. Приговор окончательный, обжалованию не подлежит.
   На душе у меня какая-то странно звенящая пустота:
   хотя Костя Русаков оказался прав, правосудие восторжествовало, но никакого облегчения или удовлетворения я не испытываю. Разве может один выродок ценой своей никчемной жизнешки ответить за чистую, незапятнанную жизнь наших ребят?..
   - У меня есть карточка Валентина, - говорит Лида. - Увеличенная. Показать?
   - Покажи.
   Валентин сфотографировался вполоборота - молоденький, с растрепанным хохолком, со вздернутым носом и мечтательными близорукими глазами. Карточка увеличена плохо, тона расплывчатые, но она сразу наполняется живыми красками. Рыжий хохолок, мелкие звездочки веснушек на носу, зеленоватые рассеянные глаза и молочнобелая, как у всех рыжих, худая мальчишеская шея.
   - Зяблик, - ласково говорит Лида, вспомнив школьное прозвище Валентина.
   Он и впрямь чем-то похож на зяблика, на эту маленькую безобидную птичку.
   - Знаешь, он написал мне, что я ему всегда нравилась, - неожиданно признается Лида. - Из армии уже, из Шепетовки...
   Я хочу удивиться и пошутить - вечно погруженный в математические изыскания Валька и признания - несовместимы! - но, взглянув на Лиду, молчу. Она задумчиво смотрит на фотографию, щеки ее слабо розовеют, в лице что-то неуловимо сдвинулось, оно дышит сейчас нежностью и, поверьте мне, юностью.
   Видели ли вы, как в минуту духовного подъема.. радости или сверкнувшего, как молния, внезапного воспоминания молодеет женщина, даже если сама она забыла уже о своей молодости? В ней чудодейственно меняется все - лицо, глаза, взгляд, и, словно отмытое живой водой, сердце гонит звенящую кровь к молодо вспыхнувшим щекам. Удержать бы это короткое и редкое чудо, сохранить его, но оно - только мгновение, после которого человек кажется даже старше, чем он есть.
   - Теперь давай о твоих вопросах, - устало или равнодушно - не понять говорит Лида. - В Воронеже я проучилась два года. Потом начались бомбежки, нас распустили. Приехала домой, наших никого...
   Фотография Валентина Тетерева стоит на столе, прислоненная к вазочке. Впечатление такое, что он молча присутствует при нашем разговоре, и это некоторое время не дает сосредоточиться.
   - Услышала, что девушек набирают учиться на радисток. Поступила с мыслью, что при первой же возможности уйду в медсестры. Главное, чтоб в армию попасть...
   Привезли нас в Ульяновск, в учебный полк связи. Начали заниматься получается. На ключе хорошо работала.
   И не старалась особенно. Наверно, сказалось, что у меня неплохой музыкальный слух. И пальцы - тоже...
   Словно убеждаясь, Лида мельком взглядывает на свои тонкие пальцы.
   - Выпустили нас, зачислили в маршевую роту. Завтра отправляться, а сегодня на весь день увольнительные в город дали. Выхожу с девчонками, а навстречу наши институтские, из Воронежа. Проездом. Боже мой, представляешь!.. Зацеловали, затормошили. "Глупая, кричат, едем в Новосибирск! Студентов - медиков из армии увольняют!..
   Лида оживляется, и хотя последующие, огорчительные, должно быть, слова еще не сказаны, глаза ее, опережая, полны уже сожаления.
   - Прибежала к командиру роты - не слушает.
   "Вы - радистка, военнообязанная. Да еще в маршевой роте. Я в штаб полка, а там никого, ну что ты будешь делать! Все пальцы от досады искусала. Наревелась, как дурочка... А утром - все. Только Ульяновску из самолета помахали. На прощанье...
   Захваченная воспоминаниями, Лида на минуту умолкает; ожидая, что сейчас последует самая интересная часть рассказа, вострю уши и тут же, досадуя, разочарованно крякаю.
   Дверь стремительно распахивается, в комнату врывается звонкий возбужденный голос:
   - Мам!
   Мальчонка лет десяти - двенадцати останавливается как вкопанный. Он в серой школьной форме с разлетевшимися в разные стороны концами пионерского галстука; даже первого взгляда достаточно для того, чтобы понять:
   в нем ничего или почти ничего нет от матери; начиная с жуково-черных волос, упрямого подбородка и кончая черными вопросительно поглядывающими то на меня, то на Лиду глазами.
   - Явление второе и последнее, - улыбается Лида. - Евгений Александрович, собственной персоной. Знакомьтесь.
   Уразумев, что я гость, а не случайный посетитель, Женя подает мне левую руку, а правую протягивает Лиде. На измазанной чернилами ладошке тускло поблескивает какая-то монетка.
   - Вот, выменял! - торжествующе выпаливает он. - Рупия, мама!
   - Женька, а руки-то, руки! - Лидия удрученно качает головой и никак не может придать своему лицу строгое выражение.
   Разговор наш надолго прерывается. Заполучив свежего зрителя и слушателя, Женя с гордостью показывает мне свою коллекцию монет, популярно просвещая не искушенного в нумизматике человека; потом с кульками и свертками возвращается Вера с отцом.
   - Саша, - непринужденно, сразу располагая к себе, знакомится он и, задержав мою руку в своей, озабоченно спрашивает: - Непутевое письмо прислала? Говорил ей:
   выпиши все вопросы и коротко, по-военному, отвечай - да, нет, в таком-то году! А она что? "Ах, помнишь!
   Ах, помнишь!" Вот и погнала человека на край света.
   Лирика!
   - Эта-то лирика мне и нужна, - смеюсь я.
   - Да ну? - Саша удивленно крутит черноволосой головой. - А я думал по-нашему надо...
   Высокий, с широкой грудью, обтянутой белой тенниской, с тщательно, до синевы, выбритыми скулами и черными горячими глазами, он, кажется, заполняет собой всю явно тесную ему комнату. Крупно расхаживая, он треплет - по пути - чубчик сына, дотрагивается до гладко причесанной головы дочери, под мышки легонько поднимает со стула Лиду.