— А в них что было? Да вы не волнуйтесь так, Михаил Антонович. Все в прошлом, теперь сотни людей летают на ваших аппаратах, вон даже я побывал там, где мне и не мечталось никогда побывать… Может быть, мы прекратим разговор?
   — Нет, нет, я сейчас приду в норму, — голос Мельникова прерывался. Он налил из графина стакан воды, медленно выпил.
   — Вот черт, до сих пор не могу спокойно говорить об этом… Так вот, Платон Григорьевич, стал я получать отказы. А в них одна фраза: «Устройство, предлагаемое автором, неработоспособно».
   — Чем мотивировали эксперты такой вывод?
   — Тем, что я нарушаю законы природы…
   — Это возражение серьезное… И эти отказы вас снова выбили из колеи, Михаил Антонович?
   — Да, выбили… Мне пришлось уйти из школы, и для меня начались трудные дни. Долго я еще толкался в различные учреждения, но все было бесполезно. Тогда, незаметно для самого себя, я вернулся к живописи — ведь я в юности учился… «Вот занятие для отвергнутого изобретателя», — подумал я. Трудно было начинать сызнова после длительного перерыва. Помог сосед по квартире, Леонид Рахманов. Он во многом помог мне.
   — Он тоже сейчас здесь? — спросил Платон Григорьевич, уловив в голосе Мельникова нотку признательности.
   — А как же? У нас такое дело, что каждый, кто к нему прикасается, остается с нами навсегда.
   — Это распространяется и на медицинских работников? — смеясь, спросил Платон Григорьевич.
   — А вы думаете покинуть нас до того, как разберетесь во всем? — спросил Мельников.
   — Цепью, во всяком случае, я не прикован, — пожал плечами Платон Григорьевич.
   — Цепью? Вы сказали: «цепью не прикован»? Ну так, Платон Григорьевич, будет вам и цепь, дайте только срок. Такая цепь, что не разорвешь… Да, так начал я понемногу рисовать.
   — Вы сказали, что вам помог сосед? Он художник?
   — Нет, Леонид — рабочий-сварщик. До этого прослужил во флоте семь лет. Я вас обязательно с ним познакомлю, он у нас лучший мастер-наладчик тягового оборудования. Но мне нужно было помогать и советом и руками. Не было этюдника — сделал Леонид, нужен был мольберт — сделал и его. Я както сказал ему, что мне мольберт нужен. А в воскресенье смотрю: вокруг столика перед домом толпа собралась. Знаете такие столики, врытые в землю.
   — За ними обычно в «козла» играют?
   — Совершенно верно. И в тот воскресный день собрались вокруг Леонида соседи, кто инструмент притащил, у кого бруски буковые оказались, у кого фанерный лист. Пилят, курят, советы подают. Я заинтересовался, вышел во двор и спрашиваю:
   — Что это вы мастерите, друзья? — Сам вижу, что это мольберт, да такой, что и мечтать о лучшем не приходится. И так, знаете ли, на душе хорошо стало.
   — Не в шумной беседе друзья познаются, — заметил Платон Григорьевич.
   — Это верно, как это верно, Платон Григорьевич! Ведь мне казалось, что сердятся на меня, что вот, мол, недоучил ребятишек, ушел в самом конце года… А они помнили, все помнили.
   — Недостатка в натуре не было? — засмеялся Платон Григорьевич.
   — Какой там недостаток! Мне вначале нужно было руку, как говорится, размять. Нарисовал Леонида, потом его мать и рисунки ставил длительные, на пять часов, на десять, потом за ребятишек принялся. Много у нас там в доме было ребятишек, да и ученики мои приходили. Просто так приходили, рассказать о школе, о своей жизни. Попрошу посидеть часок-другой перед мольбертом — никто не отказывал… И дело пошло на лад. Потом стал писать пейзажи. Леонид вытащил. «Что вам все в комнате да в комнате рисовать, я вам такие места покажу — ахнете, и в Третьяковской галерее таких видов не найдешь…» -
   — И много вы картин сделали?
   — Много, Платон Григорьевич, очень много. Писал быстро, как говорят, «машисто». Взахлеб. Церковь у нас старая была, по неподтвержденным слухам', Казаковым строенная. Из белого камня тесаного, что с берегов Оби привозили. А камень этот теплый. Небо сумрачное, вот-вот дождь будет, но присмотрись, а камень солнечной желтизной светится, тонкой такой, радостной. С нее и начал. Ожил я в те дни. И все спокойней и спокойней думалось мне о моем изобретении… А там снес несколько картин на продажу, и опять повезло: знакомого художника встретил. Еще до войны вместе работали, в одной студии. Узнал он меня, обнял. А продавец видит, как мы встретились, и мои картины тут же унес, в рамы вставлять, как выяснилось. Потом знакомый мой из шести четыре мне вернул, показал, что к.чему, где верно, где я нафантазировал, но дела мои пошли на лад. И окреп я физически. А как же? Целый день на воздухе, и в солнечную погоду и в пасмурную. Загорел за лето так, что будто из Африки приехал. Ведь у меня руки сперва дрожали. Как выйдет? Да кому это все нужно? Что ни говори, жалко иной раз расставаться с картиной, даже с удачным этюдом, а когда говорят, что картина продана, легко на душе становится: значит, нужен твой труд, нравится людям. Так прошло лето, прошла осень, зима… И вот весной отправились мы как-то с Леонидом па рыбалку. Пруды невдалеке ст нас были, замечательные пруды. Я взял этюдник, Леонид удочки: одну — себе, а другую на мое счастье закинул. Я рисую, и так, знаете ли, вокруг свежо, и просторно, и чисто по-весеннему, что не заметил, как стал рассказывать Леониду про все, что случилось со мной. Слушал он меня, слушал, не перебивал, а потом поднимается ко мне, берет мой холстик, поворачивает его на другую сторону и говорит: «А ну, как эта штука у вас будет работать?»
   Я ему нарисовал схемку… Прямо кистью. «Вот, — говорю, — таким образом должна она работать». А Леонид отвечает: «Все правильно! Так что же вы рисуете, Михаил Антонович? Как это можно? Отказов испугались? Все инстанции прошли? Нет, не все инстанции. Не все!»
   С этого, собственно, и началось…
   — Но чем же Леонид мог вам помочь? Ведь вы говорили, что он был простой рабочий, кажется, сварщик?
   — А помог… Еще как помог. Я ему частенько рассказывал о своих друзьях, и он начал с того, что собрал их всех у меня. Всех собрал, всех нашел. И я уже больше не был одинок… Я обязательно расскажу вам о своих друзьях, ведь без них дело это было бы мертвым, ничего не было бы.
   — И среди ваших друзей были и Полковник и Могикан?..
   — И Гусар и Морж… — Мельников засмеялся. — Да вы многих уже знаете, Платон Григорьевич, а тоже по их позывным называете… Но вот с кем вы еще не встречались, так это с Джигитом.
   — Я видел его карточку, у него, кажется, одна рука?
   — Правильно.
   — И как же он летает с одной рукой?
   — Приспособился, вот и летает. Он ведь геолог, сейчас, вернее сказать, лунолог. Так я расскажу вам о нем, Платон Григорьевич? Или лучше у себя в свободную минутку наговорю катушку, другую и пришлю их вам…
   Диспетчер сдержал слово. Он подробно рассказал о тех, кто помог ему сделать первые шаги к практической реализации его изобретения. Вот его рассказ:
   — Иннокентий Нартов… Тебя я вспомнил первым… Вот ты в школе. Задумчиво посматриваешь во двор своими большими черными глазами. За окном вечер, и я ясно вижу с соседней парты отражение твоих глаз в оконном стекле. Мы зовем тебя «Инка», а когда говорим друг с другом, то фраза «Инка опять подрался с Гайдуковым» вызывает недоумение: что это за Инка, которая дерется, да еще не «она», а «он»…
   Я пришел в ваш класс в сороковом году. Крепче, сытнее зажил народ в канун войны. Спросите любого старого педагога, каждый скажет: «Как живые у меня перед глазами выпуски предвоенных лет. Какие были ребята! Веселые, рослые, один к одному».
   Артиллерийское училище стало тебе вторым домом: тебя любили товарищи, где бы ты ни был. За что? Да на тебя было всегда приятно смотреть, радостно говорить с тобой, Иннокентий, руки твои ловко и быстро делали все: вскрыть ли консервную банку или разобрать оружие, скрутить «козью ножку» или лихо отстукать «собачий вальс» на случайно сохранившемся среди развалин рояле. Три пули вогнал немецкий танкист-пулеметчик в твою левую руку, и повисла навсегда безжизненной плетью бескровная кисть… Госпиталь, потом комендатура в маленьком прифронтовом госпитале, затерявшемся гдето в Сальских степях. Потом в твой кабинет постучал твой же подчиненный, следователь комендатуры.
   — Старший лейтенант, — обратился он к тебе. — Вы когда-нибудь были в Павловской?
   — Был… — ответил ты, и сердце замерло. «Началось, — подумал ты. — Началось самое страшное, страшнее смерти».
   — Вы помните майора…
   — Да, помню…
   — Я должен вас арестовать… Прошу сдать оружие…
   Станция Павловская… В туманное утро батарея «эрэсов» покидает позицию. Это знаменитые «катюши», сейчас их желоба опущены и покрыты чехлами. Одна за другой уходят машины. Осталась одна. Иннокентий спустился в блиндаж, схватил вещевой мешок, бросился назад. Там, наверху, прогремел выстрел. Совсем рядом, еще и еще. Когда Иннокентий выскочил из блиндажа, шофер последнего грузовика, раскинув руки, как-то странно повалился на бок. А грузовик, развернувшись, уже набирал скорость, он уходил туда, к фронту, уходил к немцам. Иннокентий бросился ему наперерез, лишь об одном он думал в этот момент: не дать ему уйти, это «катюши», это же «катюши»! Он не знал, кто в машине, не было времени думать об этом, нужно было бежать, спешить, во что бы то ни стало приблизиться к машине. Широкая траншея преградила путь машине, а пока невидимый Иннокентию водитель, сбавив скорость, обходил ее, Иннокентий успел добежать, увидеть, выстрелить… Машина сразу же остановилась. Шумно дыша, Иннокентий распахнул дверь кабины. Там лежал майор… Иннокентий сел за руль, медленно выехал на дорогу, рядом лежало тело предателя. Кем он был? Почему он хотел увести драгоценную для всякого советского человека машину к врагу? Какое счастье, что он задержался в блиндаже, ведь тогда предатель застрелил бы и его, как застрелил водителя, и уже приближался бы к немецким позициям. А сейчас, что делать сейчас? Единственный свидетель — мертвец, рядом труп «непосредственного начальника». Да ведь и товарищи как-то не доверяли этому майору. Рассказывали, что в день приезда его в часть при странных обстоятельствах погиб младший лейтенант Сергеев… В этот же день… Теперь многое становилось ясным.
   Свою часть Иннокентий так и не догнал. «Катюшу» сдал на первой же батарее, рассказал о майоре. «Проверим, — сказали ему, — а сейчас получите назначение в артдивизион».
   Все остальное время, до дня ранения, пробыл в противотанковых частях. Иногда вспоминал станицу Павловскую, майора, и было страшно: «А вдруг не поверят… Не поверят!..» Это было малодушие, и вот сейчас томительные недели заключения, допрос за допросом, наконец военный трибунал,
   — За убийство старшего по званию старший лейтенант Нартов Иннокентий Георгиевич приговаривается к смертной казни, расстрелу… — звучал в его ушах голос председателя трибунала.
   Последнее слово… Иннокентий собрал всю свою волю и сказал твердо:
   — Прошу заменить мне «штрафной». Поверьте, я не последний человек, искуплю свою вину…
   — Поздно, — сказал один из судей, — у вас одна рука.
   — Настоящий человек и одной рукой может многое натворить, к тому же у него правая в порядке… — заметил председатель трибунала. — И обстоятельства дела не совсем ясны… Доверим? А, товарищи судьи?.. Тем более что Нартов сам признал факт убийства.
   Штрафная. Высокий статный полковник зычно кричит:
   — Смирно!.. Штрафники, у меня сменился дважды состав батальона, у меня нет и не будет не искупивших кровью. Я вас сделаю людьми, ребята. Утрем нос гвардейцам! За взятие высоты сто тридцать восемь обещаю свободу, с командованием договорено. Каждый, кто взойдет на вершину, даже если не будет ранен, получит право вернуться в свою часть! Это точно…
   Пятеро взошло на вершину… Среди них были и старше тебя по чину, Иннокентий, но в трудную минуту они поняли, что ты воин, воин с головы до пят, как есть прирожденные музыканты, каждая «жилочка» которых живет музыкой и для музыки. И они беспрекословно слушали тебя и тогда, когда вы шли вверх, и тогда, когда вы впятером отбили одну за другой шесть немецких атак.
   Потом на холм вскарабкался «джип». Полковник сам вел его.
   — Там у меня на заднем сиденье бочоночек, это дело мы сейчас отметим.
   Вы сидели на холме. Кольцом разбегались вокруг холма взятые линии обороны. Свои и чужие усеяли склоны. Вы пили красное густое вино, не чувствуя запаха, не зная опьянения, а внизу светился и играл на солнце Днепр, свободный, просторный, могучий.
   — Не был бы штрафником, — сказал полковник Иннокентию, — быть бы тебе с золотой звездочкой, Героя бы дали, а так получишь Красную Звезду — и прямиком к жинке… А вот мне, пожалуй, еще один состав штрафников получать…
   — Что за пир горой? — раздался голос. На холм неслышно поднялся генерал, его гвардейцы уже окружили холм, копошились в немецких траншеях.
   — Вы, товарищ генерал, к нам не подмазывайтесь, — ответил полковник. — Мы поработали, дай бог всякому…
   Генерал принял из рук Иннокентия немецкий складной стаканчик с вином, выпил за победу.
   — Как же ты одной рукой управлялся? — спросил он Иннокентия. — Заряжал-то как?
   Иннокентий усмехнулся, протянув руку, взял с убитого солдата автомат и дал очередь в вечернее небо. Это была последняя автоматная очередь в его жизни…
   Сорок четвертый. Душное, жаркое лето. Астрахань. Толпы людей на улицах. Люди возвращаются домой. У иных дома нет… У других дома еще непрошеные гости. Звенит трамвай. Народу — не повернуться. Вдруг трамвай прошел одну остановку, другую. Все заволновались, кто-то закричал: «Водителю голову проломили!» Я бросился вперед, к выходу, расталкивая людей; теперь мне было видно, что водитель держится за окровавленную голову, а ктото рядом истошно кричит и бьется. Потом трамвай плавно затормозил. Все облегченно вздохнули. А когда я, наконец, пробился вперед, на месте водителя сидел Иннокентий. Это он вырвал из рук хмельного и истеричного инвалида стальную палку, которой тот вышиб окно и сильно поранил водителя. Инка, наугад, повернув рычаг, остановил трамвай.
   — Чего это он распсиховался? — спросил я.
   — Нервы, — ответил Иннокентий. — А я тебя знаю…
   Мы вышли из трамвая и долго бродили у высоченных стен Астраханского кремля, среди церковных глав и зубчатых бойниц которого темнел огромный куб водонапорной башни. Ярко светились лики святых над вратами церквей, пахло рыбой, Волгой, нефтью. Загудел, подходя к причалу, большой, белый, совсем мирный пароход, «Пушкин» сияли на корме буквы.
   — Сам виноват, — говорил Иннокентий. — Только сам… Я так и сказал ей: «Двенадцать месяцев не будет от меня вестей, можешь выходить замуж и будь счастлива. Значит, меня нет в живых…»
   — А за кого она вышла?
   — Хороший парень, понимаешь! Отличный парень, летчик. Я с ним познакомился, выпили даже… И крепко выпили… Потом я уехал, сам понимаешь, куда глаза глядят… Поступлю куда-нибудь учиться… К вам меня не примут?
   — Отчего ж, примут. Документы-то у тебя есть?
   — Аттестата нет…
   — Это ничего, я за тебя поручусь — сейчас этого достаточно. У нас декан — душа человек.
   Я привел Иннокентия в общежитие. Забавно было смотреть, какое удивление вызывал наш студенческий быт у этого бывалого человека.
   — Что это? — спросил он, прикасаясь к большой, шестнадцатилитровой банке, стоявшей на подоконнике.
   Ребята рассмеялись.
   — Последнее средство от клопов, — ответил кто-то.
   Иннокентий тоже рассмеялся.
   — У вас тут будет где переспать? — спросил он.
   — Кровать любая, только без матраца! — засмеялись вновь в комнате.
   Это была очень большая комната. Вдоль стен стояли кровати. Посередине стояли столы. За одним мы чертили, за другим писали, за третьим тачали босоножки. Вот и сейчас один из студентов аккуратно подшивал к подошве тонкие кожаные ленточки. Босоножки, изготовленные студенческими руками, высоко ценились на рынке. За одну пару босоножек можно было получить пять жирных астраханских селедок — пища, весьма способствовавшая усвоению таинств корабельного дела.
   Солнце уже зашло, и на стене появился первый клоп. Огромный, толстый и плоский, он больше походил на вольного дикого жука, место которому в саду или траве, чем на мирное домашнее насекомое. Иннокентий переменился в лице.
   — И таких у вас много?
   — Да что на этого чахлика смотреть! — закричал тот студент, что сапожничал за столом.
   Он вихрем подлетел к стене и шлепнул подметкой будущей босоножки по стене.
   — Я тут спать не буду, — твердо сказал Иннокентий. — Не буду!
   — Инка, — сказал я, — а тут никто не спит. Общежитие, брат, вовсе не для жилья. Здесь мы занимаемся, кормимся, сапожничаем, а спим на крыше. Красота! Ну, пойдем. Бери матрац и пойдем.
   По пожарной лестнице залезли наверх. Там уже было все общежитие. Девушки спали по одну сторону крыши, ребята — по другую. Мы разложили свои матрацы и вскоре уснули. Первые чудесные теплые, но еще не жаркие лучи солнца разбудили нас. Отсюда, с крыши, был виден наш институтский хлебный ларек, и мы долго нежились на своих покатых «кроватях», ожидая, когда его откроют. Потом мы позавтракали селедкой с хлебом, выпили чаю и долго лежали на песке возле Семнадцатой пристани.
   Волжская гладь переходила вдали в заросли камыша. Приходили и уходили пароходы. Черная громада нефтеналивного танкера медленно поворачивалась на якорях у самого камыша. Песок был теплый, за ночь он не успел полностью остыть. Мы лениво говорили о том, о сем, вспоминали общих друзей. И мир казался спокойным, как Волга, свободным, как свежий ветер над ее гладью, светлым, как солнце, теплым, как песок, на котором мы лежали.

ПОЛКОВНИК

   Валентин Ушаков… Милый растрепа, добрый, отзывчивый, смелый. Китель летчика нараспашку, кирзовые сапоги пехотинца, застиранная тельняшка. Я часто видел тебя на улице, и каждый раз мы улыбались друг другу. Потом разговорились, подружились. Много ли надо, чтобы подружиться, когда тебе двадцать лет и когда не знаешь, что будет с тобой через день или месяц.
   — Я ж вольнонаемный, — сказал ты мне, когда я задумчиво рассматривал твою сборную форму. — Вот долечусь и обратно, туда…
   Был ясный, солнечный день. Мы сидели в скверике на берегу бурной, желтой, в разводьях нефти, стремительной Сунжи. Скамья была изрезана пронзенными сердцами, инициалами, именами.
   — Смотри, Мишка, — вдруг сказал Валентин. — Тут нацарапано «Валька плюс Женька», вот здорово! Мою жену зовут Женька, честное слово.
   — Ты женат?
   — А ты нет? Так я тебя женю, честное слово. Это, знаешь, моя Женька в два счета провернет. Она по этому делу зверь, а не человек. Я тебе точно говорю. Вот только сегодня поссорились. Но тут уже не жена…
   Валентин помолчал.
   — Жена — это брат не все… — продолжал он, и лицо его омрачилось. — Родственнички у меня появились. Настоящие шакалы.
   Валентин встал, зашел в кусты и вытащил оттуда белого, как снег, шпица с черными слезящимися старческими глазами.
   — Пристали ко мне, что ты, говорят, за мужчина, песику одиннадцать лет, в доме держать никак нельзя, пойди и брось в воду, брось в воду, и все!
   — А пес понимает вроде, — сказал я. — Смотри, дрожит как.
   — А ты думал? Буду ждать, пока стемнеет. А то давай вместе, а, Мишка? Вместе его… Камень привяжем… Ну, будь другом, они ж меня загрызут.
   Никогда вечер не наступал так медленно. Прохладный ветерок потянул от реки. Мы привязали песика к скамейке, чтобы не мозолил глаза, а сами пошли к реке. Вот тогда-то Валька и рассказал мне свою удивительную жизнь. Он был родом из Калинина, перед войной учился в Ленинграде, в каком-то высшем летном училище Гражданского воздушного флота. С первых же дней войны получил бомбардирог.щик. Налетал сорок часов и был сбит. Самолет больше не дали, стал десантником. Был сброшен в Крыму, попал в окружение. Вплавь пересек Керченский пролив, один из всей части. Вновь фронт. Где-то под Ростовом пошел на пулемет, время от времени строчивший в темноте. Его же друг и товарищ не заметил, что Валентин уже подобрался вплотную к немецкому пулемету, и швырнул гранату.
   — Можешь пощупать, — сказал Валентин, поворачиваясь ко мне спиной.
   Я провел рукой прямо по кителю, и во рту как-то сразу пересохло: спина Валентина была вся в буграх и вмятинах.
   — Шестнадцать осколков, — сказал он мне. — Вот и дали на шесть месяцев.
   Наконец стемнело. Мы вернулись к скамейке. Валька отвязал песика и, отстегнув ремешок, с размаху хлестнул белый комок.
   — Теперь мне домой и носу нельзя показать, — сказал он.
   — А пес-то как помчался, — сказал я. — Видно, дорогу знает…
   — А шут с ним, пусть живет… А ты, Мишка, не женись, понял?
   Я повел Валентина к себе. А назавтра к нам заявилась — и откуда она узнала адрес нашего общежития? — Валькина супруга.
   — Валька, домой! — закричала она с порога. — Валька, немедленно домой!
   — Я здесь останусь! — упрямо заявил Валентин. — Мне и здесь хорошо. — Он, однако, поднялся с койки и стал заправлять тельняшку в штаны.
   — Ты слышишь? И без всяких разговоров! Домой!
   Широкоплечая, пышущая здоровьем девчонка с выпуклыми голубыми глазами вдруг вцепилась в Валентина своими полными, видимо цепкими, руками и заревела белугой. «Домой! Домой! — повторяла она, топая ногами. — Немедленно домой!»
   — Ты уж извини, — смущенно сказал Валентин. — Она у меня такая, понимаешь, любит меня.
   Валентин узнал, что я умею рисовать, и сразу же договорился со своим начальством о том, чтобы мне дали работу. Я должен был оформлять клубную газету и дежурить в библиотеке, помещавшейся внутри клуба, в маленькой комнате без окон. Работа мне понравилась. Еще бы, я имел теперь свой тихий угол, в котором мог делать все, что хотел, а читать и заниматься хоть всю ночь. Правда, у входа в клуб стоял часовой, и я вечером прощался с ним, делая вид, что ухожу, а сам огибал здание клуба и через заросший дикий сад тихонько забирался в кинозал, а оттуда в свою библиотеку. Часам к двум ночи меня смаривал сон, я расстилал на полу карты, которые использовались для лекций о международном положении. Карт было много, и у меня получалась мягкая постель. Денег мне, правда, не платили, но дали пропуск в совершенно закрытую офицерскую столовую. Я всегда чувствовал устремленные на меня любопытные взгляды и никак не мог понять, почему это моя особа вызывает такой интерес. Помню примечательный для того времени разговор. Третий день подряд нам на первое подали щи из кислой капусты. Это была кисленькая водичка, в которой плавали листья какого-то странного растения. Сидевший за моим столом офицер вяло отхлебнул немного и спросил:
   — Кажется, вчера было то же самое?
   — Уже три дня, — ответил я ему, ничего не подозревая.
   — Вы считаете, что… — лейтенант строго прищурил глаза, — что пришла пора заняться персоналом столовой?
   — Давно пора, — быстро ответил я. Лейтенант встал, подошел к дежурному, о чем-то зашептался с ним. Потом они пригласили по одному офицеру от каждого стола и заспорили, но лейтенант, мой сосед, довольно громко сказал, показывая на меня:
   — И товарищ так же считает…
   Это, как ни странно, и решило вопрос. Тут же была создана комиссия, и все отправились на кухню, а заведующая столовой, высокая дебелая женщина, с таким треском закрыла фанерный ставень у окошка «выдачи», что мои надежды на второе блюдо пришлось оставить.
   Я чувствовал, что сыграл в этой истории какую-то странную роль, но ничего не мог понять. Рассказал о случившемся Валентину. Тот что-то минуту соображал, а потом разразился таким хохотом, что я еле его успокоил.
   — Так это был ты? — всхлипывая, говорил Валентин. — А заведующую сняли, и вообще суд будет. Так это был ты? Ой, не могу.
   Оказывается, мое появление в закрытой офицерской столовой произвело сенсацию. Согласно особому распоряжению офицер мог прийти в закрытую столовую не в форме только во время выполнения оперативного задания. Я же каждый день появлялся в столовой в черной косоворотке и совершенно штатском пиджаке. «Что же это за сверхзасекреченный работник, который никогда не приходит в столовую в форме?» — гадали офицеры и окрестили меня «товарищем Икс». Валентин неоднократно слышал разговоры о таинственной особе «всегда в штатском», но никак не мог подумать, что речь шла обо мне. Теперь же все разъяснилось. Назавтра Валентин привел ко мне в библиотеку буквально весь офицерский состав гарнизона. Я сидел красный как рак, а вокруг раздавались голоса: «Точно, это же он! Ну и товарищ Ико! А мы думали! Так это он газету разрисовал? Так он студент!»
   А ночью, когда я уже спал, вдруг раздался стук в мою дверь. Я замер как мышь, над ухом которой неожиданно раздалось кошачье мяуканье.
   — Не бойся! — услышал я голос. — Это я, Валька!
   Я отпер дверь. Часовой, выглядывавший из-за плеча Валентина, удивленно крякнул, увидев меня, укутанного картами всех континентов земного шара.
   — Так ты ж ушел? — сказал он. — Так я ж сам видел!
   — Ничего ты не видел, — строго сказал Валентин. — Это свой парень, он тут занимается. И вот что, жена прибежит, ну Женька моя, так меня ты тоже не видел. А сильно будет настаивать — стреляй в воздух, понял?