Выслушивая все это, невозможно было еще раз не подивиться абсурдности избранной и до конца проведенной Кальтенбруннером тактики безоглядного отрицания и передергиваний. Ведь никто и не объявлял его автором этих приказов. Речь шла лишь о том, что он был инициативным и ревностным их исполнителем! Впрочем, сам-то он отлично понимал, в чем его обвиняют. Настолько понимал, что не счел возможным уклониться от рассмотрения совета своего адвоката — предпочесть самоубийство свершению таких чудовищных преступлений, которые предписывались ему как начальнику РСХА. Это, конечно, прозвучало очень рыцарски. Но Кальтенбруннер не стал заходить слишком далеко, и мысль Кауфмана о самопожертвовании не удержалась в его сознании лишней секунды. Максимум, о чем мог думать Кальтенбруннер, это о симуляции какой-нибудь хвори.
   — Я должен был в тот период, — причитал он в своем последнем слове, — симулируя болезнь, уйти в отставку или приложить все силы и бороться за то, чтобы было прекращено варварство, которое не имело до сих пор прецедента.
   Увы, ни того, ни другого он не сделал. Для этого он должен бы перестать быть Эрнстом Кальтенбруннером, отречься от самого себя, а это еще никому не удавалось.
   И все же Кальтенбруннер считает, что если уж и судить его, то именно за то, что не догадался захворать и вовремя уйти в отставку.
   — Только это является моей виной.
   Но мнение доктора Кальтенбруннера о том, как и за что следует его судить, едва ли представляло интерес для кого-нибудь, помимо самого Кальтенбруннера. Трибунал видел в нем «великого инквизитора», рядом с которым Игнатий Лойола выглядел посредственным подмастерьем. Трибунал судил его как изувера-убийцу, против которого свидетельствовали миллионы людей — сожженных, удушенных газами, расстрелянных, заживо погребенных, сброшенных в пропасть! Трибунал судил постановщика тягчайших трагедий Маутхаузена, Освенцима, Бухенвальда, Треблинки! Трибунал, уполномоченный человечеством, судил того, кто страшными пытками в гестаповских застенках попрал само представление о человеческом суде.
   И 1 октября 1946 года Эрнст Кальтенбруннер был приговорен к смертной казни через повешение, а 16 октября в два часа пополуночи он ушел в справедливое небытие. Когда мне показали фотографию повешенного шефа гестапо, стоявший рядом немецкий корреспондент заметил:
   — Nur so sind sie unschodlich12.

VI. Яльмар Шахт уходит от расплаты

«Он обманывал мир, германию и меня лично»

   Доктор Дикс с нетерпением ожидал того момента, когда он сможет наконец занять место за историческим пультом и произнести защитительную речь по делу Яльмара Горацио Грили Шахта. В душе многие адвокаты завидовали Диксу — он защищал человека, жизнь и деятельность которого давали, с их точки зрения, хороший материал для саморекламы. К судьбе его подзащитного было приковано внимание всех деловых людей Германии, да и не только Германии. Мир большого бизнеса отнюдь не склонен был отдать Яльмара Шахта в жертву нюрнбергской Фемиде.
   Дикс отлично понимал все это и старался в полную меру своих возможностей.
   Забегая несколько вперед, скажем, что энергичные усилия доктора Дикса и его яркое судебное красноречие, использованные в защите Шахта, не были забыты. Он стал одним из наиболее преуспевающих адвокатов в Западной Германии и, что самое любопытное, сумел внушить новому режиму в Бонне, что как юрист может с одинаковой страстностью и талантом и защищать, и обвинять, одинаково успешно добиваться и оправдания, и осуждения. Все дело лишь в том, кого защищать и кого обвинять. Через несколько лет после Нюрнбергского процесса доктор Дикс выступал уже с громовой речью в качестве государственного обвинителя боннского правительства на судебном процессе против Коммунистической партии Западной Германии...
   Но вернемся в Нюрнберг.
   Итак, долгожданный момент настал: доктор Дикс поднялся с места, повернулся к скамье подсудимых, окинул ее небрежным взглядом и, найдя своего клиента, молча и сосредоточенно стал всматриваться в его лицо. Эта артистическая пауза и весь скорбный вид адвоката как бы говорили: «Я хочу, чтобы все присутствующие здесь вместе со мной почувствовали всю глубину трагедии, переживаемой этим человеком, всю вопиющую несправедливость, которая в отношении его допущена».
   Свою речь доктор Дикс начал патетически:
   — Господин председатель, господа судьи! Исключительный характер дела Шахта становится совершенно очевидным уже при одном взгляде на скамью подсудимых, а также из истории его ареста и защиты. Здесь сидят рядом Кальтенбруннер и Шахт... Это на редкость гротескная картина — главный тюремщик и его узник на одной скамье подсудимых. Уже одно это с самого начала судебного процесса должно было заставить призадуматься всех его участников: судей, обвинителей и защитников...
   Доктор Дикс неторопливо поведал Международному трибуналу, что по приказу Гитлера в 1944 году Шахт был заключен в концентрационный лагерь, что ему предъявлялось тогда обвинение в измене гитлеровскому режиму.
   — Летом тысяча девятьсот сорок четвертого года, — сказал Дикс, — на меня была возложена задача защищать Шахта перед народным судом Адольфа Гитлера; летом тысяча девятьсот сорок пятого года меня просили осуществить его защиту в Международном военном трибунале. Такое положение само по себе в корне противоречиво... Невольно вспоминаешь о судьбе Сенеки. Нерон, прототип Гитлера, предал Сенеку суду за революционные интриги, а после смерти Нерона Сенека был обвинен как соучастник в незаконном правлении и злодействах, совершенных Нероном, то есть в заговоре с Нероном...
   И тут же на всякий случай адвокат решил напомнить судьям Международного трибунала, что Сенека уже в четвертом столетии нашей эры был объявлен святым.
   Я слушал речь Дикса и с интересом наблюдал за скамьей подсудимых. По жестикуляции Геринга, переговаривавшегося то с Гессом и Риббентропом, то с Деницем и Редером, и по тому внешне уловимому пониманию, которое он встречал у своих соседей, нетрудно было определить, что остальные подсудимые отнюдь не восхищены адвокатским красноречием.
   Но доктор Дикс меньше всего интересовался мнением германского правительства, сидевшего на скамье подсудимых, правительства, власть которого уже вся в прошлом и будущее которого совершенно безнадежно. Адвокат искал сочувствия у тех, кто сегодня вершит судьбу его подзащитного и потому, обращаясь к судьям, закончил свою речь следующими словами:
   — Кто бы ни был признан виновным и несущим уголовную ответственность за войну и те зверства, ту бесчеловечность, которые были совершены в это время, Шахт может после такого точного установления обстоятельств дела бросить в лицо каждому виновному слова, которые Вильгельм Телль бросил в лицо герцогу Иоганну Швабскому — Паррициде — убийце императора: «Я воздеваю к небу мои чистые руки, проклинаю тебя и твое деяние».
   Яльмар Шахт был горд своим адвокатом. Но наступили уже завершающие дни Нюрнбергского процесса, и, несмотря на все красноречие доктора Дикса, бывший президент германского имперского банка проявлял трудно скрываемую нервозность. В беседах с самим Диксом, а также с доктором Джильбертом и теми немногими из подсудимых, кого Шахт считал «джентльменами среди бандитов» (Папеном, Нейратом), он все чаще и все настойчивее выражал свое возмущение тем, что его усадили на одну скамью «с этими выродками». Шахт демонстративно не разговаривал с Герингом, этим «убийцей и вором». Он с презрением отворачивается от «палача с юридическим дипломом» Кальтенбруннера. Он не желал иметь никаких дел с «выскочкой и карьеристом» Риббентропом. Похожий в профиль на голодного коршуна, худой и бледный, доктор Шахт в стоячем дедовском накрахмаленном воротничке с подчеркнутой брезгливостью старался не прикасаться к Штрейхеру — этому полусумасшедшему издателю погромного листка «Штюрмер», человеку, имя которого ассоциируется с убийством шести миллионов евреев.
   Что он имеет общего со всей этой сворой убийц и грабителей!
   Шахт был одним из немногих подсудимых, которые открыто выступали на процессе с разоблачениями гитлеровского режима. Это ему принадлежат слова:
   — Гитлер обещал бороться с политической ложью, а сам с помощью Геббельса постоянно ею пользовался; он обещал соблюдать веймарскую конституцию и нарушил ее; он создал гестапо и уничтожил свободу личности; он подавлял насильно свободный обмен мнениями и информацией и держал преступников на государственной службе. Он делал все, чтобы нарушать собственные обещания. Он обманывал мир, Германию и меня лично.
   И в Нюрнберге, и позднее, оказавшись уже на свободе, Шахт пытался убедить всех, что перевод его из гитлеровского концлагеря на скамью подсудимых в Международном трибунале — акт величайшего заблуждения и несправедливости. В мемуарах он довольно пространно описывает свое участие в антигитлеровском путче 20 июля 1944 года и утверждает при этом:
   «В моих собственных глазах я был виновен с точки зрения закона. Я совершил высшую измену. Я действовал в целях свержения, даже смерти тирана и вместе с другими принял активное участие, чтобы добиться этой цели».
   Так почему же Руденко и Джексон не приняли этого во внимание? Почему и американский и советский обвинители в Международном трибунале были столь неумолимы в своем стремлении доказать, что Шахту нет никаких оснований стыдиться своих соседей по скамье подсудимых. Больше того, оба прокурора утверждали, что без Шахта не было бы не только «вора и убийцы» Германа Геринга и палача Кальтенбруннера, но не вознесся бы на вершину государственной власти и сам Гитлер.
   Шахт слушал выступления обвинителей и с негодованием отмечал, что они без всякого сочувствия относятся к тому, что сам он оказался жертвой гитлеровского режима. Более того, по некоторым репликам Джексона можно было понять, что Шахту не следует ожидать от Международного трибунала чего-либо иного по сравнению с тем, что ждет Геринга или Кальтенбруннера.
   Тем не менее по поводу судьбы Яльмара Шахта как в самом начале процесса, так и в ходе его возникало немало разногласий. Даже в совещательной комнате судьи Международного трибунала, которые были едины в своем мнении по большинству вопросов, серьезно разошлись в оценке этого человека.
   Шахт занимал особое положение на скамье подсудимых. Это была, пожалуй, наиболее своеобразная фигура. Мало кто сомневался насчет бесславного конца Геринга или Риббентропа, Кальтенбруннера или Франка. Чудовищная их преступность была столь очевидной, что казалось излишним устраивать судебную процедуру. Каждый шаг их политической карьеры от зарождения нацизма до краха «третьей империи» отмечен омерзительными злодеяниями.
   Другое дело Шахт. И суть здесь вовсе не в тех парадоксах, на которые делал акцент доктор Дикс, хотя и они, конечно, придавали этой фигуре определенный колорит. Гораздо важнее была необычность обвинения, предъявленного «финансовому чародею».
   В чем обвиняли Геринга, Риббентропа? В том, что они лично и непосредственно в течение многих лет плели сеть заговора с целью ввергнуть Германию и всю Европу в страшную войну. Что вменялось в вину Герингу и Кейтелю, Деницу и Редеру, Франку и Кальтенбруннеру? Прежде всего чудовищные нарушения законов и обычаев войны, в результате чего появились Освенцим и Бухенвальд, Бабий Яр и Треблинка, Орадур и Лидице.
   А Шахт в чем повинен? Ведь лично и непосредственно он не участвовал в составлении планов агрессии, в издании приказов об убийствах и грабежах во время войны. Если свести к нескольким словам сущность обвинений против него, то она заключалась в следующем: возглавляя имперский банк и министерство экономики Германии, будучи лично и непосредственно связан с крупнейшими монополиями страны и зная об агрессивной программе нацистской партии, о ее заговоре против мира, Шахт при финансовой поддержке этих монополий создал условия для прихода Гитлера к власти, а затем с их же помощью осуществил ряд мер по быстрейшему перевооружению вермахта как орудия агрессии.
   Но разве перевооружение армии является международным преступлением? Так или иначе в перевооружении обычно участвуют крупнейшие капиталистические фирмы. Значит, и руководители этих фирм должны нести ответственность за то, как и в каких целях будет использовано произведенное ими оружие.
   Кстати говоря, Шахт хорошо знал, что с ним в одной тюрьме находятся не только Геринг и Риббентроп. От него не скрывали, что тут же содержатся и многие тузы германской военной промышленности, такие, как Крупп, Флик, Ильгнер, Шницлер. Советский Союз решительно требовал их осуждения. Полностью поддерживали эту позицию и обвинители других стран, представленных в Международном трибунале.
   Характеризуя зловещую роль руководителей крупнейших монополий в гитлеровском государстве, главный американский обвинитель заявил на процессе, что все эти круппы и флики, ильгнеры и шницлеры «отдали свое имя, престиж и финансовую поддержку, чтобы привести к власти нацистскую партию... с откровенной программой возобновления войны», а затем «как только началась война, за которую они были непосредственно ответственны, привели германскую промышленность к нарушению договоров и международного права».
   Мысль обвинителей, таким образом, была предельно ясна: за развязывание агрессивной войны должны понести заслуженную кару наряду с политиками и военными также и те, без чьей помощи оказались бы бессильны и политики, и военные, а именно — фабриканты и банкиры. Вот это-то совершенно новое в истории международного права обвинение и было направлено своим острием против Яльмара Шахта. Как нетрудно догадаться, оно пугало далеко не одного Шахта и не только германских «пушечных королей». Кто-кто, а Шахт-то хорошо знал, какие тесные связи существовали между германскими монополистами и монополистами других стран, в особенности США. Он отлично понимал, что от приговора по его делу зависела не только его судьба. В том, чтобы Шахт не был разоблачен до конца и осужден по заслугам, были заинтересованы и американские монополии.
   Но по заранее согласованному плану, предусматривавшему, в частности, распределение подсудимых между обвинителями, Яльмар Шахт «достался» как раз прокурорам США. В этом, как мы увидим дальше, была некая ирония истории. Лишь по некоторым вопросам Шахта допрашивал в Нюрнберге представитель советского обвинения Г. Н. Александров.

«Отдайте вашу должность Гитлеру»

   С первых дней своей карьеры, начавшейся еще в начале XX века, Шахт твердо решил, что он будет служить тому классу, который господствует в экономике, тем группам людей, которым принадлежат в мире все богатства и которые подчинили себе все достояние человеческого труда в его разнообразных проявлениях. За многие десятилетия он усвоил, что политики приходят и уходят, время от времени все меняется — гогенцоллерны, эберты, шейдеманы, брюнинги и штреземаны, на смену империи приходит республика, республику сменяет диктатура. Неизменным остается лишь тот, невидимый простым глазом дирижер, по воле которого зачастую происходят эти волшебные превращения, — его величество капитал.
   Изменяя поочередно многим режимам, Шахт остается верным лишь интересам капитала, интересам крупнейших германских монополий. Именно эти интересы диктовали в начале тридцатых годов целесообразность прихода к государственной власти в Германии Адольфа Гитлера и его банды. Только они обусловили активность доктора Шахта в расчистке пути вчерашнему ефрейтору на пост рейхсканцлера.
   В свою очередь Яльмар Шахт пришелся по вкусу Адольфу Гитлеру. На ответственном экономическом посту ему особенно нужен был человек, имеющий связи с Западом и пользующийся там кредитом. Этим требованиям Шахт отвечал, как никто другой. Недаром он сам любил называть себя космополитом.
   О космополитизме Шахта свидетельствовал, кажется, каждый шаг его прошлого. В своих показаниях на Нюрнбергском процессе он сообщил:
   — Семья моих родителей в течение столетий проживала в Шлезвиг-Гольштинии, принадлежавшей до тысяча восемьсот шестьдесят четвертого года Дании. Мои родители были еще датскими подданными. После того как Шлезвиг-Гольштиния перешла к Германии, мой отец эмигрировал в Америку, куда до этого отправились трое его братьев. Отец стал американским гражданином, и мои старшие братья родились за океаном... Я воспитывался в Гамбурге, учился в немецких университетах и в Париже. После того как я получил степень доктора, два года работал в экономических организациях, затем стал заниматься банковским делом. Тринадцать лет провел в Дрезденском банке, затем стал руководителем собственного банка... В тысяча девятьсот двадцать третьем году я расстался с частной деятельностью, перейдя на государственную службу в качестве имперского комиссара по валюте. Вскоре после этого стал президентом рейхсбанка... У меня и сейчас еще имеется много родственников в Дании и Америке... Я до сих пор нахожусь в дружеских с ними отношениях.
   Вот эти-то черты биографии Шахта и прельстили Гитлера. Он знал Шахта не только как ловкого финансиста, но и как человека, к которому внимательно прислушиваются на Брейтерштрассе в сердце Рура — Дюссельдорфе, на нью-йоркской Уолл-стрит и в лондонском Сити.
   Ну а что же прельстило в Гитлере Шахта? Почему он — человек с обостренным политическим нюхом — всей душой потянулся к нацистскому главарю? Почему пустился во все тяжкие, лишь бы привести Гитлера к власти, а затем популяризировать его правительство в «международных салонах»?
   Годы, когда решался вопрос быть или не быть Гитлеру «фюрером германской империи», несли на себе печать жестокого экономического кризиса, поставившего под угрозу не только высокие прибыли монополий, но и самую их власть в стране. Только решительный перевод всей экономики на военные рельсы, на путь подготовки войны и жестокое подавление рабочего движения могли спасти господство его величества капитала.
   Шахт долго присматривался к Гитлеру, к его партии и ее программе. И чем больше постигал их суть, тем сильнее убеждался в том, что Гитлер — это как раз и есть тот лидер, который нужен для спасения страны от надвигающегося «хаоса».
   По собственной инициативе Шахт предпринимает серию встреч с нацистским вожаком. Вспоминая об одной из них, «финансовый чародей» показал на процессе в Нюрнберге:
   — В социальном отношении Гитлер высказал целый ряд хороших мыслей, которые сводились, в частности, к тому, что необходимо избежать классовой борьбы, забастовок, локаутов. Он требовал не устранения частного хозяйства, а оказания влияния на руководство частным хозяйством. И нам казалось, что эти мысли весьма разумны и вполне приемлемы.
   Нет необходимости, конечно, объяснять, кого имел в виду Шахт, употребляя местоимение «нам».
   Ну а в чисто личном плане его очень устраивало то, что Гитлер «в области экономики и финансовой политики проявил почти что невежество». Это, разумеется, сулило Шахту в будущем правительственном кабинете монопольное положение при решении любых экономических вопросов.
   Всем своим поведением перед лицом Международного трибунала Яльмар Шахт стремился представить себя ярым противником фашизма. Мы еще не раз на ряде острых судебных эпизодов будем иметь возможность убедиться в его лицемерии. Но при всем том, изучая личность Шахта, наблюдая его десять месяцев в зале суда, слушая его показания, я почти не сомневался в искренности Шахта, когда он отворачивался от Кальтенбруннера и не здоровался с «нюрнбергским мясником» Штрейхером. Слишком различны были эти люди по своему происхождению и воспитанию, чтобы их могло что-то объединять в чисто личном, интимном плане. Думается, Шахту подчас и впрямь противны были изуверские, открыто погромные кликушества Штрейхера. Но не так примитивен был Шахт, чтобы в то же время не понимать, что своей деятельностью Штрейхер готовит почву для ограбления сотен тысяч, а потом и миллионов людей и что и из этого мутного источника потечет в сейфы имперского банка чистое золото, столь необходимое для перевооружения вермахта. Вот почему «финансовый чародей» решил примириться с тем, что «не только деньги, но и люди не пахнут».
   Вместе с тем Шахт, эта, по меткому определению одного из обвинителей, «накрахмаленная респектабельность», хорошо усвоил и другое неписаное правило буржуазной политики: услугами палачей пользуются, но их не приглашают к своему столу. Именно так он и строил свои отношения с людьми типа Штрейхера или Кальтенбруннера.
   Что и говорить, в представлении Шахта фашизм всегда имел свои теневые стороны. Открытый союз с ним на виду общественного мнения был связан с определенными издержками. Это Шахт отлично знал, лобызаясь с Гитлером, равно как он знал и то, что политика не имеет сердца, а имеет только голову. Ум же подсказывал: Гитлер и его свора куда более полезны для подлинных властителей страны, чем все эти парламентские резонеры из буржуазных партий. Впрочем, только ли в Германии оценили «высокие достоинства» фюрера? В частных беседах с другими подсудимыми, с адвокатами, с американским персоналом Нюрнбергской тюрьмы Яльмар Шахт нередко выражал негодование по поводу того, что американцы и англичане ставят ему в вину многолетнюю связь с Гитлером, как будто не из США и Англии приходили в свое время самые панегирические отзывы о Гитлере. Через своего защитника доктора Дикса подсудимый решил однажды напомнить суду, что в 1934 году лорд Ротермир поместил в «Дейли Мейл» статью, где, между прочим, имелись такие слова: «Выдающаяся личность нашего времени — Адольф Гитлер... стоит в ряду тех великих вождей человечества, которые редко появляются в истории». А разве видный американский политик Самнер Уоллес не утверждал в своей книге «Время для решения», что «экономические круги в каждой отдельной западноевропейской стране и Новом свете приветствовали гитлеризм».
   Но кто-кто, а Шахт-то сознает: после того как в Нюрнберге во всей своей ужасной наготе раскрылась кровавая история гитлеризма, из этих старых цитат нельзя создать надежную линию защиты. Он делал все, чтобы отмежеваться от Гитлера. И на процессе, и в мемуарах Яльмар Шахт утверждал, что во время выборов 1932 года им якобы не было произнесено «ни единого слова ни письменно, ни устно в пользу национал-социалистской партии».
   Слушая такое, Геринг прямо выходил из себя. Он ненавидел Шахта и в то же время невольно завидовал ему: надо же уметь врать так безмятежно и с таким величавым видом! А Шахт действительно лгал с большим искусством, сохраняя при этом вид глубоко оскорбленного человека, голубиная чистота души которого не выдерживает даже малейших намеков на причастность к нацистским преступлениям.
   Но, поступая так, он явно недооценил подлинно титанического труда, затраченного офицерами союзных армий для розыска и изучения германских правительственных архивов. Да и обвинители в Нюрнберге оказались на редкость невосприимчивыми к эмоциям. Юристы с большим опытом и знаниями, они предпочитали неотразимые факты психологическим этюдам доктора Шахта. И, опираясь на эти факты, Г. Н. Александров и Р. Джексон доставили подсудимому немало неприятных минут.
   Как на грех, в руки обвинения попал секретный протокол совещания в Гарцбурге, на котором с личным участием и помощью Шахта было заключено соглашение между Гитлером и влиятельным представителем тяжелой промышленности Альфредом Гугенбергом об оказании помощи нацистам в захвате власти. Предъявление суду одного уже этого документа разрушало легенду Шахта. А обвинители располагали не только им.
   Вот на свет извлекаются дневники Геббельса. Во второй половине 1932 года, когда нацисты дважды подряд потерпели сокрушительные поражения на выборах в рейхстаг, Геббельс записал, что из-за нарастания кризисных явлений в партии «фюрер помышляет о самоубийстве».
   Напомнив Шахту эту ситуацию, обвинители решили установить личное отношение подсудимого к событиям тех дней. Дело в том, что Шахт неоднократно при цитировании на суде его официальных высказываний в период пребывания в составе гитлеровского правительства возражал с деланным недоумением:
   — Помилуй бог, разве это противоречит тому, что в душе я был антифашистом и на деле боролся против Гитлера. Я ведь вынужден был маскироваться.
   Чтоб уже до конца раскрыть лицо лжеца, обвинитель сопоставляет с дневниковыми записями Геббельса письмо самого Яльмара Шахта Адольфу Гитлеру. Оно написано во второй половине 1932 года, то есть тогда, когда Гитлер еще не был у власти, а только рвался к ней и, потерпев поражение на выборах, был близок к самоубийству. Тогда доктору Шахту совсем незачем было маскироваться. Так что же он писал Гитлеру в этот трудный для нацистов период? А вот что: