Когда горящий лес остался позади, Головкин делает остановку. Над нами небольшими группами пролетают немецкие бомбардировщики. Летчики не обращают внимания на дорогу, не сбрасывают осветительные бомбы. Значит, у них другое задание. Какое? По звуку трудно разобрать направление. Особенно мне, контуженному.
   - Похоже, на юго-запад, - неуверенно замечает Коровкин.
   На юго-запад? За темнеющим впереди лесом словно вот-вот появится солнце. Небо красновато-светлое, как перед восходом в ветреный день. Но ведь это юго-запад, солнце там никак не может встать.
   Коровкин с фонариком склоняется над картой, которую я ориентирую с помощью компаса. Выходит, самолеты летят на Броды. Над Бродами поднимается озарившее полнеба пламя.
   Ничего нельзя понять. Васильев справедливо говорил: в Бродах нет войск, а ради случайных тыловых подразделений немцы не станут так неистово бомбить ночью. У них есть цели поважнее.
   Сверяемся еще раз с картой.
   - Броды, Коровкин?
   - Броды, товарищ бригадный комиссар...
   Улицы спящего Червоноармейска пусты. Укрытые брезентами машины спрятаны в тени раскидистых садов. В одном месте несколько легко раненных бойцов смотрят в сторону Брод.
   За рекой лес, в котором наш КП. Еще полчаса, от силы минут сорок - и все будет известно.
   В лесу не собьешься - наезженная просека ведет к штабу. Сейчас - поляна, поворот направо - и все.
   Вот белеет обращенный вправо указатель. Разворачиваемся, а штаба... нет. Ни души. Пустые землянки. Сняты служившие дверьми плащ-палатки. Ветер лениво гоняет обрывки бумаг. Подхожу к танку. Шевченко в который раз пытается связаться со штабом. Тщетно.
   Где искать своих? Что делать? Не ошибся ли я, уехав от Васильева?
   Коровкин смотрит на меня. Молчит.
   - Задумался?
   - В случае чего задаром не сдадимся.
   "Вот он о чем!". Неудивительно: мы вчетвером в лесу, не знающие обстановки, не связанные ни с кем.
   А немцы, не переставая, все бомбят и бомбят Броды. Одни самолеты улетают, другие прилетают. Натужно-прерывистый гул их едва различим в грохоте несмолкающйх разрывов.
   Вдруг совершенно явственный треск мотоциклов. Достаю маузер, Коровкин вытаскивает наган.
   Треск обрывается, мы слышим русскую речь. Отлегло. Прежде чем успеваем спрятать оружие, появляются мотоциклисты. Они заметили танк, потом нас.
   - Кто такие?
   - Свои. А вы кто?
   - Мы тоже свои.
   Командир мотоциклистов узнал меня по голосу.
   - Докладывает младший лейтенант Ефремов. Взвод был послан в распоряжение полковника Герасимова. Пробиться не сумел и вернулся обратно
   - Что значит "не сумел"?
   - Лес вдоль Стыри горит. Стена огня - не проскочишь. И так и этак пробовали.
   - Когда уезжали, штаб здесь стоял?
   - Здесь.
   - Готовился к передислокации?
   - Никак нет.
   На поляну медленно выезжает легковая. Фары закрыты чехлами. Только два узких лучика света. Они скользят по деревьям, пням, по брустверам опустевших окопов и упираются в "тридцатьчетверку".
   - Здравия желаю, товарищ бригадный комиссар.
   - Как узнали?
   - По номеру танка. Разведчику полагается все замечать. Передо мной майор Петренко, заместитель начальника разведки, человек веселый, лукавый, признанный в штабе остряк.
   - Откуда вы, Петренко?
   - От Герасимова. Я там с разведчиками весь день.
   - Как вернулись? Младший лейтенант уверяет, что нельзя пробиться, лес горит.
   - Правду доложил младший лейтенант. Я ехал кругом, через полосу Мишанина.
   - Мишанина?
   - Товарищ бригадный комиссар, может быть, пройдем в сторону.
   Мы сели под деревом.
   - Неладное происходит, - продолжал Петренко. - Дивизия Мишанина ушла с передовой.
   - Как ушла?
   - Вроде приказ был.
   - А Герасимов?
   - Герасимов на месте. Приказа на отход не получал. По дороге несколько раз натыкались на мишанинских бойцов. Бредут как попало. Командиров не видно. Говорят - всех побило. Уверяют, что генерал Мишанин приказал отступать на Броды, а сам вместе с командиром корпуса сдался в плен.
   - Вы, Петренко, верите этому?
   - Что отходит дивизия, не верить не могу. Своими глазами видел.
   - А насчет плена?
   - Разрешите закурить?
   Не спеша, склонившись набок, достает из кармана коробку, задумчиво мнет папиросу, стучит по крышке.
   - Чего молчите, Петренко?
   Пряча в ладонях огонек, майор закуривает.
   - Не знаю, - может правда, может - нет. Не видал, как сдавались. Но и на дороге тоже не встречал. А бойцы в один голос: генералы в плену...
   На поляне появлялись все новые и новые люди, из тех, что вчера утром, накануне атаки, были направлены из штаба в полки. Больше не приходилось сомневаться: дивизия Мишанина, которая днем вышла к Берестечко, оставила ночью свои позиции и откатилась к Бродам. Наконец-то ясно, почему немцы с неистовой яростью бомбят этот городок...
   Миновало примерно с час, и на опушке уже сотни полторы бойцов и командиров из штабных подразделений корпуса, из батальонов и полков дивизии Мишанина. В ночной суете люди сбивались с дороги, блуждали по лесу, натыкались на нас и, обрадованные, оставались на бывшем КП.
   Мы с Петренко организовывали оборону. Бойцы обживали старые окопы, рыли новые. Петренко покрикивал, ругался, гонял из конца в конец.
   - Не лепите окопы один к другому. Чтобы было как в том анекдоте: "Бедному человеку проехать негде".
   - Что за анекдот, товарищ майор? Рассказали бы... В такой просьбе Петренко никогда и никому отказать не может. Пусть самая неподходящая обстановка, пусть только что ругался на чем свет стоит...
   - Заснул мужик в телеге, на столб телеграфный наехал и заорал: наставили столбов, бедному человеку проехать негде.
   Петренко пробует извлечь из анекдота мораль и натужно подтягивает его к нашим обстоятельствам.
   - Как фашисты полезут - всюду окопы - негде бедному человеку проехать.
   - Послушайте, Петренко, - тихо говорю я, - ведь это совсем не из той оперы.
   - Да я и сам чую... Говорю так... для поднятия духа... Но у меня дух "не поднимается". Время идет, небо становится серым, а я по-прежнему ничего не знаю о положении корпуса, не знаю, где штаб, где Рябышев, Мишанин. Могу поверить в самое плохое и страшное, но не верю, что генералы сдались в плен. Если бы еще говорили, раненые попали, а то "сдались сами". Нет, это исключено.
   - Петренко, командуйте обороной. Я еду на дорогу, постараюсь узнать что-нибудь.
   Петренко смотрит на меня в упор.
   - Вы уверены: дорога свободна?
   - Не уверен, потому и еду.
   Ночь на исходе. Но рассвет приходит вяло, нерешительно. Солнцу не пробить толщу туч. И вдруг грянула накапливавшая всю ночь силы гроза. Капли, крупные, тяжелые, каждая с вишню, разбиваются о броню.
   Мы идем на север, параллельно дороге. В чаще настолько темно, что приходится включить фары.
   Начинается лес, в котором с вечера буйствовал пожар. Сейчас огонь ослаб. Дождь заливает его. Но ветер пытается оживить. В одних местах чернеют источающие удушливый дым головешки, недогоревшие стволы, кустарник, в других весело вьются по ветру оранжевые хвосты.
   Едкий дым заползает в танк. Через открытую башню хлещет вода. Шевченко, не переставая, кашляет. Но все понимают: люк нельзя опустить, надо смотреть и смотреть.
   Я промок до нитки. Повязка на голове, словно компресс. Да и что толку от этой грязной, пропитанной водой тряпки! Поднимаю руку поправить повязку и чувствую, что она совсем расползлась. Да пропади ты пропадом!
   Мокрый бинт повис на ветке...
   Чудится отдаленный шум моторов. Приказываю остановиться. Прислушиваемся. Коровкин не сомневается.
   - Танки, товарищ бригадный комиссар!
   Да, танки. Только чьи?
   Кожаные подметки скользят по влажной броне. Спрыгиваем на землю, делаем шагов сто, раздвигаем кусты и следим за дорогой. Бойцы небольшими группами бредут на юг. Не обращают внимания на нарастающий гул. Значит, танки наши.
   Вот и головная машина. Смотрю и не верю глазам своим. На башне жирная белая цифра - "50".
   Забыв обо всем, размахивая маузером, выбегаю на дорогу.
   - Стойте,стойте же!
   Танк резко, со скрежетом затормозил.
   Прошло менее суток с того часа, когда мы вместе с Волковым шли в атаку. Сейчас его нелегко узнать. Бледный, перепачканный, с запекшейся на щеке кровью, в рваном комбинезоне.
   - Прикрываем отход дивизии.
   Мимо нас, огибая "тридцатьчетверку" командира, проходят другие танки.
   Волков односложно, устало отвечает на мои вопросы. Трет ладонью широкий, с залысинами лоб.
   - В два с чем-то получили приказ командира дивизии немедленно начать отход на Броды - Почаев - Подкамень. К рассвету сосредоточиться в районе Подкамень.
   - Кто передал приказ?
   - Начальник штаба Попов, по радио. Сам слышал.
   - Генерала Мишанина видели?
   - Нет.
   - Генерала Рябышева?
   - Нет.
   - Где штаб дивизии?
   - Не знаю.
   - Штаб корпуса?
   - Не знаю. Связи ни с кем не имею.
   - Петр Ильич, тебе ясно, почему отходим? Волков глядит под ноги.
   - Товарищ бригадный комиссар...
   - Не хочешь отвечать.
   - Я привык исполнять приказы.
   - Ты не смотришь мне в глаза, потому что не веришь в обоснованность приказа.
   - Да, мне не все ясно. Зачем наступали, клали людей... Возможно, у фронтового командования есть свои соображения...
   - А ты знаешь, что Васильев и Герасимов на старом месте?
   - Не может быть!
   От вялой подавленности Волкова не осталось и следа.
   - Так мы же их на съедение Гитлеру отдаем...
   - Товарищ Волков, приказываю прекратить отход, занять оборону. На юго-западной окраине леса, на месте КП корпуса, держит оборону группа майора Петренко. Свяжитесь с ней.
   - Есть! - Волков ожил, потом раздумчиво произнес: - Как бы вам, Николай Кириллыч, не вмазали за это... Приказ-то как будто фронтовой.
   - Поживем, увидим. Я еду в Броды... В случае чего - держите дорогу до последнего...
   Рассвет взял свое. Все усиливавшийся ливень оборвался неожиданно, как разговор на полуслове. Миновав кладбище, танк вошел в Броды. Дождь прибил пыль, потушил пожары. Лишь кое-где с шипеньем догорали куски бревен и досок. Улицами не проедешь. Воронки, кирпич, балки и трупы. Трупы - на мостовой, на тротуарах...
   - Давайте попробуем огородами, - советует Коровкин, - нельзя же по своим...
   Но поди угадай, где огороды, где улицы. Бомбовые удары смазали очертания города. Когда Головкин затормозил и мы вылезли наружу, то оказалось, что стоим в... комнате. Три стены разрушены. Уцелела четвертая. На ней под нетреснувшим стеклом святая Мария, красивая, скорбно-томная.
   Немногие уцелевшие жители среди гряд и клумб, в воронках и погребах разыскивают близких. По только им доступным приметам опознают тела.
   В здании, у которого словно топором обрублен угол, судя по вывеске, размещался горсовет. Двери распахнуты. Сквозняк кружит по коридорам бумаги, поднимает к потолку пепел. Ящики столов выдвинуты, шкафы открыты. Ни души...
   За углом "эмка". В двух шагах от нее тело командира с кровавой раной на затылке. Мертвая рука не выпускает полевую сумку. Переворачиваю труп. Полковник Попов, начальник штаба дивизии. Беру сумку, вынимаю из кармана документы, неотправленное письмо, две фотокарточки. Рядом перехваченное портупеей тело в гимнастерке со "шпалами" капитана. Голова размозжена...
   Медленно, на каждом шагу останавливаясь, едем по мертвому городу.
   На площади, напротив костела, - КВ. Первый танк, который нам попался в Бродах. Чья же эта машина? Рота Жердева отходит вместе с волковским полком...
   Танк прижался к наполовину разрушенной стене двухэтажного дома. На броне кирпичи, куски штукатурки. Передний люк открыт. Заглядываю в него.
   На месте водителя генерал Мишанин. Голова с редкими седыми волосами безжизненно опущена, руки повисли вдоль тела. Гимнастерка и нижняя рубаха порваны от ворота до ремня. Грудь в крови, в ссадинах. Правый рукав прожжен. Теперь я замечаю, что и волосы опалены.
   - Товарищ генерал... Тимофей Андреич! Никаких признаков жизни. Поднимаюсь в люк, тереблю Мишанина за плечо. В ответ - нечленораздельное:
   - М-м-а-а-а...
   Склоненная голова неподвижна. Снова стон, и больше ни звука.
   Но я слышу чей-то голос внутри машины. Лампочка не горит. В темноте ничего не разглядишь.
   Из верхнего люка появляется молодой командир с "кубиками" в петлицах. Адъютант Мишанина. Я прежде лишь мельком видел розовощекого молоденького паренька. Теперь он не розовощекий и возраста не поймешь - зарос, почернел, перемазан.
   Облокотившись на танк, спрятав за спину руки, лейтенант рассказывает неестественно громким голосом, не обращая внимания на мои вопросы.
   - Ничего не слышу, контуженный. И генерал контужен. Очень сильно контужен. Пропускал дивизию, а его привалило вот этой стеной. Мы с механиком-водителем и радистом еле откопали. Думали, умер, но он живой. Ничегошеньки не слышит и не разбирается, что к чему. Мы его в танк спрятали. Я к нему залез. В этот момент радиста и водителя...
   Лейтенант кивнул головой в сторону двух изуродованных трупов, лежавших метрах в десяти.
   - Какие ребята были... Я что... Танк водить не умею. Да и руки от контузии трясутся... А генерала не брошу. Он, когда откопали, рукой показал - здесь, мол, стоять... Умру, товарищ комиссар, а генерала не оставлю...
   Лейтенант не замечал, что по его лицу текут слезы. Трясущимися руками расстегнул гимнастерку и достал из-за пазухи пистолет.
   - Клятву дал..
   Больше ничего от адъютанта нельзя было добиться. Я уяснил себе одно: два полка миновали город, прошли на юг.
   Вскоре мы стали нагонять бойцов. О штабе корпуса и о Рябышеве никто ничего не мог сказать. Теперь я уже не сомневался насчет плена - провокационный слух. Но все же - где Рябышев, где КП?
   На этой дороге штаба явно не было.
   От Брод начиналось еще одно шоссе, на юго-запад. Вернувшись в город, мы окраинами выбрались на него и, сделав не более двух километров, увидели на обочине КВ командира корпуса. Около танка, не останавливаясь, туда и обратно, как заведенный, шагал Рябышев.
   Я видел комкора всяким. Но таким - никогда. Сильные надбровные дуги стянулись в одну разрезанную вертикальной складкой линию, навесом укрыли ввалившиеся глаза. От широкого носа легли вниз к углам рта глубокие морщины. Серые губы сжаты, не заставишь разомкнуть. На плечи небрежно наброшен кожаный реглан с бархатным воротником. Голова не покрыта.
   Рябышев, едва кивнув мне, достал из нагрудного кармана сложенную вдвое бумажку.
   - Ознакомься.
   На листке несколько строк, выведенных каллиграфическим писарским почерком. Кругленькие, с равномерными утолщениями буковки, притулившись одна к другой, склонились
   вправо. "
   37-й стрелковый корпус обороняется на фронте Нов. Нечаев - Подкамень Золочев. 8-му механизированному корпусу отойти за линию 37 ск и усилить его боевой порядок своими огневыми средствами. Выход начать немедленно".
   Внизу подпись: "Командующий Юго-Западным фронтом генерал-полковник"... в скобках печатными буквами: "Кирпонос". А над скобками - размашистая, снизу вверх закорючка.
   - Перед Мишаниным заскочил на наш КП,- нехотя объяснял Рябышев. - С тобой как-то разминулись. Тут меня перехватил генерал-майор Панюхов, из штаба фронта, и вручил приказ... Было это в два тридцать.
   - Ты встречался прежде с генералом Панюховым?
   - Нет. Но фамилию знаю. Документы проверил. Подпись Кирпоноса. Точно. Приказ не липовый. Не надейся. И зло добавил:
   - Может, "порассуждаем"?
   - О чем рассуждать? Герасимов и Васильев не получили приказа...
   Рябышев задохнулся.
   - Как?.. Ведь посланы были офицеры связи...
   - Герасимов и Васильев стоят на старых местах, а Мишанин...
   Я доложил о Мишанине, о гибели Попова. Сказал, что остановил полк Волкова.
   Дмитрий Иванович сел, опустил ноги в кювет, зажал голову руками.
   Подошел Цинченко, но не решился тревожить комкора. Да и что он мог сказать! Нет связи ни с одной из дивизий. Не столь свежая новость, чтобы затевать разговор.
   С юга приближалась какая-то легковая машина. Остановилась неподалеку. Из нее вылез знакомый полковник из штаба фронта. Небритый, с красными от бессонных ночей глазами, он сухо с нами поздоровался и вручил Рябышеву конверт.
   Дмитрий Иванович сорвал сургучную печать, и мы увидели те же кругленькие, утомленно склонившиеся вправо буквы и ту же подпись - закорючку. Только текст совсем другой. Корпусу с утра наступать из района Броды в направлении Верба-Дубно и к вечеру овладеть Дубно.
   Рябышев оторопело посмотрел на полковника:
   - А предыдущий приказ?
   Полковник не склонен был вступать в обсуждение.
   - Выполняется, как вам известно, последний.
   - Так-то оно так, - раздумчиво заметил Дмитрий Иванович. - Хорошо еще, что две дивизии на старом рубеже остались, и Волков держит дорогу.
   Полковник его больше не интересовал.
   - Цинченко, повернуть обратно дивизию Мишанина. Передайте начальнику тыла - обеспечить расчистку улиц в Бродах...
   Тем временем полковник уже возвращался к своей машине. Я нагнал его.
   - У меня ряд вопросов... Полковник недовольно обернулся.
   - Какие еще вопросы? Приказ получили - выполняйте.
   - Я о другом... Каково положение на фронтах? Есть ли указания из Москвы? Почему нас ни о чем не информируют? Полковник выслушал молча, потер ладонью щетину на
   небритых щеках.
   - Дайте мне лучше командира, чтобы сопровождал до генерала Карпезо. Спешу очень...
   Шофер "эмки" спал, опустив голову на руль. Но я не сдавался, продолжал расспрашивать.
   - Да, вопросы, конечно, существенные, - согласился полковник.
   Ему было немного не по себе. Но вдруг он нашелся:
   - Напишите-ка обо всем этом в управление политпропа-ганды. Вам ответят официально. А сейчас попрошу сопровождающего...
   Машина полковника из штаба фронта скрылась за поворотом.
    
   Бои у Дубно
   1
   Я меньше всего хотел бы интриговать читателя "таинственной" противоречивостью приказов, вызывать подозрение, что ночной отход совершался по чьей-то злонамеренной воле или тут замешана вражеская разведка, или происходило нечто от лукавого. Ничуть не бывало.
   Командование Юго-Западного фронта решило сходящимися ударами механизированных корпусов с юга и севера разбить стенки коридора, образовавшегося между двумя общевойсковыми армиями, и уничтожить вражеские дивизии, катившиеся на восток.
   Что возразить против такой идеи? Во имя ее 8-й механизированный корпус 26 июня перешел в атаку, и коридор у Берестечко стал уже.
   Этот успех нашего корпуса объясняется не какими-то выдающимися достоинствами его командования. Генерал Карпезо, я и поныне убежден, превосходный военачальник. Однако его войска, сцепившись намертво с гитлеровскими частями, уже несколько дней вели непрестанные бои. Как из таких тесных кровавых "объятий" рвануться в наступление?
   Положение многих стрелковых дивизий осложнялось тем, что им приходилось вступать в действие с ходу - вместо контрудара получался встречный бой. А это давало преимущество немцам, механизированный кулак которых, непроницаемо прикрытый с воздуха, уже набрал большую силу инерции.
   Иное дело у нашего корпуса. Хоть и тяжело дался ему четырехсоткилометровый марш, дивизии не были связаны боем. Мы могли развернуться, отвести руки и вложить в удар всю сохранившуюся силу. И еще в одном нам повезло. У Лешнева и Козина гитлеровцы в тот день не наступали. Прикрывшись заслонами, они двигались мимо, спешили к Дубно. Мы атаковали сравнительно небольшие силы противника. Танковый полк, контратаковавший Волкова у Лешнева, был неожиданно для самого себя с марша брошен в бой.
   Почему же корпусу после успешного дневного наступления приказали отойти? По причине самой неожиданной и до удивления простой. Командование фронта вовсе не знало об этом успехе. В обстановке общих неудач, растерянности и суматохи рвались нити управления войсками. Наши донесения в штаб фронта, как видно, не поступали, и там невольно подумали, что нас, наверное, тоже расколошматили в пух и прах. Отсюда и возникло решение о том, чтобы мы хотя бы поддержали своими огневыми средствами части 37-го стрелкового корпуса.
   Характерно, что в ночном приказе не указывался даже рубеж, с которого мы должны были отходить.
   А между прочим, Гальдер к исходу 26 июня записал: "На стороне противника, действующего против армий "Юг", отмечается твердое и энергичное руководство. Противник все время подтягивает с юга свежие силы против нашего танкового клина".
   Но на следующий день Гальдер отметил в своем дневнике: "Русские соединения, атаковавшие южный фланг группы Клейста, видимо, понесли тяжелые потери". Только этим мог он объяснить наш отход от Берестечко, не подозревая, что нами выполнялся приказ командования фронта.
   Ну а как появился новый приказ, предписывавший 8 мк немедленно наступать на Дубно? Надо полагать, что до штаба фронта, хоть и с опозданием, но все же дошли смутные сведения о том, что корпус наш не потерял боеспособности, не разбит и, более того, сам может наступать.
   Тем временем Верховное Командование требовало от фронта активных действий, особенно в районе Дубно - города, которому гитлеровские захватчики уготовили роль перевалочной базы на пути к Киеву. Вот нас и двинули туда...
   Сейчас не так-то уж сложно разобраться во всем, рассортировать причины, отделить удачи от промахов, правильные решения от ошибочных. Но что мы с Дмитрием Ивановичем могли сказать командирам тогда, на новом КП в лесу неподалеку от Сигно? Где было найти оправдание отходу после успешного наступления, как объяснить новый приказ, требовавший скоропалительной перегруппировки корпуса, но вовсе не учитывавший реальной обстановки, сложившейся в районе Брод к утру 27 июня?
   А что ответить бойцам в ротах, раненым в мед санбатах?..
   К концу первого дня войны мы с Рябышевым решили:
   каждый приказ можно понять, если вдуматься, порассуждать. Поняв же, нетрудно растолковать подчиненным. Но вот пришли приказы, которые не поддаются объяснению. Как тут быть?
   Выполнять. Выполнять, не рассуждая. На войне могут быть такие приказы.
   А что в таком случае делать политработникам?
   Помогать умнее, ловчее осуществлять приказ. На вопрос "почему?" (его обязательно зададут) честно отвечать: "Не знаю".
   В боевых действиях вовсе не исключено подобное положение. И плох тот политработник, который начнет мудрствовать, вилять, придумывать всякие обоснования. Политработа сложнее априорных решений, пусть самых правильных и разумных. Нет греха в том, чтобы сказать "не знаю", "мне не известно", "не пришел еще час объяснять". Грех в другом - в неправде.
   К девяти часам утра 27 июня корпус представлял собой три почти изолированные группы. По-прежнему держали занятые рубежи дивизии Герасимова и Васильева. Между ними - пятнадцатикилометровый разрыв, в центре которого Волков седлает дорогу Лешнев-Броды.
   Гитлеровцы ночью обнаружили отход дивизии Мишанина. По ее следам осторожно, неторопливо - уж не ловушку ли готовят русские? - шли части 57-й пехотной и 16-й танковой дивизий противника. Полкам Мишанина нелегко дались и наступление, и ночной отход, и бомбежка. Роты разбрелись по лесу и лишь с рассветом собрались южнее Брод. Это и была третья группа нашего корпуса.
   Дмитрий Иванович разложил на пеньке карту и склонился над ней, зажав в зубах карандаш. За спиной у нас или, как говорил Рябышев, "над душой" стоял Цинченко. В руках планшет, на планшете листок бумаги. Цинченко-то и заметил кавалькаду легковых машин, не спеша, ощупью едущих по лесной дороге.
   - Товарищ генерал!
   Рябышев обернулся, поднял с земли фуражку, одернул комбинезон и несколько торжественным шагом двинулся навстречу головной машине. Из нее выходил невысокий черноусый военный. Рябышев вытянулся:
   - Товарищ член Военного совета фронта... Хлопали дверцы автомашин. Перед нами появлялись все новые и новые лица - полковники, подполковники. Некоторых я узнавал - прокурор, председатель Военного трибунала... Из кузова полуторки, замыкавшей колонну, выскакивали бойцы.
   Тот, к кому обращался комкор, не стал слушать рапорт, не поднес ладонь к виску. Он шел, подминая начищенными сапогами кустарник, прямо на Рябышева. Когда приблизился, посмотрел снизу вверх в морщинистое скуластое лицо командира корпуса и сдавленным от ярости голосом спросил:
   - За сколько продался, Иуда?
   Рябышев стоял в струнку перед членом Военного совета, опешивший, не находивший что сказать, да и все мы растерянно смотрели на невысокого ладно скроенного корпусного комиссара.
   Дмитрий Иванович заговорил первым:
   - Вы бы выслушали, товарищ корпусной...
   - Тебя, изменника, полевой суд слушать будет. Здесь, под сосной, выслушаем и у сосны расстреляем...
   Я знал корпусного комиссара несколько лет. В 38 году он из командира полка стал членом Военного совета Ленинградского округа. Тогда и состоялось наше знакомство. Однажды член Военного совета вызвал меня спешно с учений, часа в два ночи. Я вошел в просторный строгий кабинет. Комиссар сидел за большим, заваленным бумагами столом. Люстра не была зажжена. Горела лишь канцелярская настольная лампа под зеленым абажуром. Свет ее падал на стол и бледное лицо с черными усами, с нервно подергивающимся веком правого глаза.
   Справа на круглом, покрытом красным сукном столике несколько телефонных аппаратов, слева - раскрашенный под дуб массивный сейф. Между окон книжный шкаф. И все. Было что-то аскетическое в неприхотливом убранстве кабинета.
   Член Военного совета протянул мне через стол правую руку, а левой сдвинул папку, прикрыл лежавшие перед ним бумаги.