Он вынул из грудного кармана гимнастерки блокнот и записал два слова «сушильщица Викторова». Все уже знали, что ни одна запись в этом блокноте не пропадает и если что записано у Корнева, считай — сделано.
   Бригадир выбрался из траншеи. Он был в старой телогрейке и разбитых сапогах, тоже, как и у всех кругом, испачканных рыжей глиной. От него пахло свежей землей и дымом. Он щурил свои хитрущие глаза, и все его скуластое лицо с чисто выбритыми щеками и маленьким аккуратным ртом казалось хитрым. Он, постукивая по снегу деревянной рейкой-метровкой, сказал осуждающе:
   — Золотой котлованчик. Кто-то ко времени думать не успевает, а государство расплачивается.
   Вараксин искоса посмотрел на Виталия Осиповича, ожидая ответа. Но тот громко, чтобы всем было слышно, спросил:
   — Долго еще в земле сидеть собираетесь?
   — Так ведь грунт какой, — начал оправдываться бригадир. — Сверху киркой не расколешь, внизу глина плывет.
   — Я спрашиваю, когда закончите? — снова спросил Виталий Осипович, требовательно глядя прямо на бригадира.
   На сапогах бригадира глина светлела и трескалась от мороза. Тупым концом рейки он соскабливал ее с кирзовых голенищ.
   — Дня три еще надо… — начал он неуверенно, но Корнев перебил его, обращаясь не столько к бригадиру, сколько ко всем работающим в котловане:
   — Последний срок: завтра к вечеру!
   Бригадир не успел ответить. К ним бежала секретарша начальника строительства, накинув на голову аккуратную зеленую телогреечку.
   — Товарищ Корнев, Гаврила Гаврилович просят, скорей к нему.
   Иванищев говорил по телефону. Он указал Корневу на телеграмму. Главк сообщал, что утвержден первоначальный проект строительства бумажной фабрики: два корпуса по три машины каждый. Предлагалось немедленно развернуть строительство, чтобы уже к будущему году начать установку машин.
   Положив трубку, Иванищев с каким-то угрожающим торжеством спросил:
   — Понятно?
   Виталий Осипович, глядя в окно, освещенное розовым отблеском костров, злобно ответил словами хитрого бригадира:
   — С опозданием думают товарищи из главка.
   Ему вдруг припомнилось, с каким напряжением всех сил удалось выкопать этот котлован. Партком взял этот объект под особый контроль, комсомольцы устраивали субботники, самых сильных рабочих поставили на рытье котлована. Все шли на скованную морозом землю как в атаку. Работали день и ночь, невзирая на снег и дождь.
   И вот теперь эта работа, которой отдано столько сил и душевных волнений, оказалась ненужной. Придется заваливать с таким трудом выкопанный котлован и начинать новый.
   Гаврила Гаврилович подошел к окну. Зарево костров окрасило его черную бороду в цвет старой бронзы. Он, как и все на строительстве, носил простые кирзовые сапоги и стеганку, но из-под рукавов стеганки всегда выглядывали манжеты чистой сорочки нежных тонов, и его галстук был подобран под эти тона.
   Он сказал спокойно, даже с некоторым оттенком иронии:
   — Ну что же, им сверху видно все.
   Закурив, Виталий Осипович переломил спичку и, бросая ее в пепельницу, раздраженно сказал:
   — В Цека бы написать надо!..
   Не оборачиваясь, Иванищев спокойно спросил:
   — О чем? О том, что нас обязывают форсировать вторую очередь фабрики? О том, что нам дали повышенное задание? Об этом напишете?
   Виталий Осипович ходил по кабинету от окна до двери и молча курил, а Гаврила Гаврилович продолжал:
   — Напишем мы с вами о путанице в сроках, которую создает главк, — легче не станет. Приедет комиссия, да нам же еще и всыплют.
   Корнев тоже остановился у окна. Отсюда, сверху, из кабинета начальника днем хорошо была видна вся строительная площадка комбината. Сейчас она тонула в сером мраке, и только редкие точки фонарей создавали характерные очертания того или иного сооружения. Постороннему не легко было бы разобраться в этой путанице огней, но Виталий Осипович читал их как музыкант ноты. Далеко по берегу вдоль реки протянулась цепочка огней — там выравнивают линию берега, забивают шпунт, прокладывают подкрановые пути. Тускло светятся огромные окна варочного цеха, изредка озаряемые зеленой вспышкой электросварки. Высоко над строительной площадкой сверкают яркие фонари, освещающие верх кирпичной трубы и мелкие фигуры каменщиков на ней. Вся труба не видна в темноте, освещена только та часть, где работают каменщики, и они как бы парят в высоте, выкладывая кирпичи прямо на невидимых черных облаках.
   Иванищев, стоя за спиной Виталия Осиповича, негромко говорил:
   — Ну, конечно, это ненадолго. Должны же понять, наконец, что руководить за тридевять земель нельзя. Главк должен быть приближен к производству. Как совнархозы при Ленине. А пока надо работать. Несмотря ни на что, надо работать.
   Внизу, у кроваво-красной от света костров стены бумажной фабрики маленькие черные фигурки людей выбираются из черных щелей котлована. Виталию Осиповичу хорошо видно, как они идут неторопливой походкой, усаживаются у костров и закуривают. Наверное, говорят о неудобствах своей работы, об экскаваторах, которые больше стоят, чем работают, о разных недостатках и еще о многом другом, что кажется им несправедливым и чего, по их мнению, не видит начальство, или видит, но в силу присущего ему бюрократизма не хочет исправить.
   Вот, наверное, точно так же, как он сейчас из высокого окна конторы, смотрят руководители главка из своих высоких окон, и кажется им все огромное таежное строительство маленьким и люди черными одинаковыми фигурками. И, наверное, знают эти руководители о той неудовлетворенности, которую подчас возбуждает их деятельность у строителей. Им, наверно, так же, как и Виталию Осиповичу, кажется сейчас, что они одни изнемогают под бременем тяжелой своей должности, что они самые главные, а те далекие маленькие человечки только исполнители их воли. Они не могут думать иначе, потому что очень большое расстояние лежит между их кабинетом и строительной площадкой, затерянной в тайге.
   Виталий Осипович бросил окурок в пепельницу. От этих мыслей ничуть не улучшилось настроение. Даже наоборот. Он вдруг ощутил одиночество, которого вообще никогда не знал.
   — Ну, я пошел, — сказал он.
   Иванищев уже сидел за своим столом и что-то быстро записывал в блокноте. Не переставая писать, он сказал:
   — Действуйте.
   Виталий Осипович вышел в приемную. Там стоял Вараксин.
   Виталий Осипович посмотрел на него, как на незнакомого, неизвестно для чего зашедшего человека, и приказал Лине немедленно вызвать начальников всех цехов. Снова посмотрел на Вараксина и, открыв дверь в свой кабинет, пригласил:
   — Давай заходи.
   Не сняв полушубка, он сел на свое место. На столе лежали бумаги на подпись и письмо. Сразу узнав крупный, ученический почерк Жени, он положил руку на конверт, помедлил немного, потом решительно выдвинул ящик стола и бросил туда письмо.
   — Ну что? — спросил он, требовательно глядя на бригадира.
   — Ну что! — повторил тот угрожающе. — Котлован мы завтра закончим. Ребята постараются. А мы вот чего придумали. — Он сел против Виталия Осиповича. — Вы нам копер дайте, которым сваи заколачивают. Мы мерзлоту знаешь как раздолбаем, копром-то.
   Виталий Осипович с минуту что-то соображал, смотрел на бригадира. Копер! А ведь это здорово. Раньше бы сообразить.
   — Кто придумал? — спросил он.
   — Стара придумка.
   — Да что ж ты раньше-то!
   — Разве все упомнишь.
   — Надо все помнить…
   Вараксин поднялся:
   — Так вы разрешите?
   — Ну вот что, — решительно сказал Виталий Осипович. — Котлован этот оставить придется. Новый рыть надо. Да срочно!
   Бригадир вдруг нахмурился. Хитрые глаза его потухли.
   — Вам виднее, — отчужденно сказал он, разглядывая свою шапку. И вдруг отчаянным голосом завопил: — По рукам вы нас ударили, товарищ Корнев!
   Виталий Осипович сурово оборвал бригадира:
   — Ну, ладно. Заплакал. Нам доверие оказывают: этот цех на вторую очередь намечался, а нам его в первую поставили. Значит, надо сделать. Жилы порвать, а сделать! Садись. Да сядь же. Сейчас будем совет держать…

Часть вторая

НА УЗКОЙ ТАЕЖНОЙ ТРОПЕ

   Избушка, где жил Виталий Осипович, была поставлена между деревней Край-бора и строительной площадкой комбината. Ее срубили прямо в тайге, потом разобрали, связали в плот и пригнали на строительство. Руководил этим делом Петр Трофимович Обманов, а выгрузили из реки и поставили на место крайборские плотники.
   Вначале всем казалось, что избушку поставили в очень глухом месте, и сам Виталий Осипович думал так, спотыкаясь ночью о таежные моховые кочки, но со временем все понятия о дальности и глухомани изменились.
   Расчищая площадку под биржу, вырубили весь лес.
   Сразу сделалось просторно на берегу Весняны, и оказалось, что избушка стоит как раз у самой биржи и совсем недалеко, если идти прямо через поредевший сосновый лесок.
   Но вот настало время, когда вдоль всего берега застучали топоры. Плотники рубили эстакаду для выгрузки древесины. Свежая щепа колыхалась на воде, как осенние листья, прибитые ветром к берегу. По ночам редкие фонари сучили в черной воде золотые нити своего скупого света.
   Еще не настала пора белых ночей, но уже смягчились краски закатов, сделались нежнее, обольстительнее зори; поэтому, наверное, так долго и не отпускала их от себя уставшая от морозов и завываний метели северная земля.
   И если еще нельзя было сказать, что Виталий Осипович возвращается домой засветло, то во всяком случае видны были и дорога, и лес. И елочка, пригнувшаяся под тяжестью снега, не казалась неведомым чудовищем, притаившимся в темноте. И даже можно было различить, кто из встречных кланяется ему.
   Но даже если бы они шли один за другим, то последняя встреча все равно надолго бы запомнилась.
   Сначала в белесом сумраке возникли затушеванные далью фигуры. Навстречу шли двое. Один высокий, громоздкий, второй пониже, но тоже плотный и плечистый. Первый шел вперевалку, как обычно ходят толстяки. Он широко расставлял ноги и так твердо ступал, словно вбивал их в землю, как сваи. У второго была сторожкая походка большого пуганого зверя. Он шел, чуть отставая от толстяка и все время поглядывая по сторонам, словно принюхивался к многочисленным тревожным запахам, доносившимся со стройки. Одет он был несколько франтовато. Его широкие плечи обтягивала телогрейка с накладными карманами. Черные брюки-клеш колыхались при каждом шаге, обметая блестящие калоши. На маленькой голове серая мохнатая кепка с большим, закрывающим глаза козырьком. А его товарищ одет был неважно. Так, вероятно, одевались все мужики в деревне Край-бора еще в далекие довоенные времена. На нем был очень старый, позеленевший от времени полушубок и заплатанные ватные штаны, заправленные в огромные сапоги. Но голову его украшала хотя и сильно поношенная, но все же городская зеленая фетровая шляпа.
   Виталий Осипович подумал, что люди эти явно не здешние и что появились они здесь, по-видимому, недавно, потому что он с ними ни разу до этого не встретился.
   Неширокая лесная тропка, на которой произошла встреча, обязывала кого-то отойти в сторону. Виталий Осипович еще ни разу не уступал дорогу. Все встречные, а их было немного в эту пору, всегда сторонились и, стоя по колено в снегу, ожидали, пока пройдет строгий начальник. Он к этому привык и делал исключение только для женщин. Но и это не всегда получалось, потому что женщины тоже спешили уступить ему дорогу.
   Он шел прямо, глядя в лицо идущего ему навстречу толстяка. Это было обыкновенное отечное лицо пожилого алкоголика с желтоватой нездоровой кожей и маленькими равнодушными глазами с красными веками. Нос был тонкий, иконописный, а ноздри непомерно раздуты. Он давно не брился, и борода нежными бледно-рыжеватыми колечками опушила его подбородок и бледные пористые щеки. И все его лицо было похоже на влажный сыр, который только что вытащили из темного сырого подвала.
   Он равнодушно разглядывал приближающегося начальника и вдруг, закатив глаза, сорвал с головы свою зеленую шляпу, бросил ее на снег и тяжело рухнул на колени. Руки с растопыренными пальцами он поднял вверх и раскинул их широко, словно хотел схватить нечто огромное, что падает на него с темнеющего неба. Блеющим удушливым тенорком он завопил:
   — Гряди во мраке!.. Зрак немеркнущий…
   Еще не определив, кто этот человек, Виталий Осипович спросил у франтоватого:
   — Что за балаган?
   Тот искательно улыбнулся и, постучав где-то у себя под козырьком, пояснил:
   — Дефицит.
   На его лице то мгновенно появлялась, то так же мгновенно исчезала какая-то скользящая, неуловимая улыбка, будто он даже не улыбается, а просто играет мускулами лица, обтянутыми морщинистой, угреватой кожей.
   — Скажите ему, пусть встанет, — приказал Виталий Осипович.
   — Встань, Симеон, — спокойно сказал франтоватый и снова пояснил: — Бога ищет…
   — Бога ищу, коему поклонитеся, — равнодушно пояснил толстяк и начал медленно подниматься.
   Виталий Осипович решил: жулик. И спросил:
   — Это он перед всеми так ломается?
   — Нет. Начальство отмечает особо.
   — Жулик он, видать.
   — Симеон-то? Нет. Где ему! — неуловимо улыбнулся франтоватый. — Здешнее население за святого почитает.
   — Ну это один черт: что святой, что жулик.
   — И так бывает…
   — Ему в психобольнице место.
   — Он уже везде побывал. И у психов, и в тюрьме. Нигде, оказывается, не нужен. Выгнали в мир. Он невредный. Уж вы не беспокойтесь.
   — А я и не беспокоюсь, — сказал Виталий Осипович и пошел вперед, прямо на сопящую в темноте тушу Симеона.
   Тот не торопясь отступил в сторону, но немного, так что Виталий Осипович, проходя мимо, ощутил на щеке его тяжелое, жаркое сопение, как будто прошел мимо большого животного.
   — Спокойного вам сна, — улыбнулся спутник толстяка, делая вид, что уступает дорогу.
   Он просто слегка подался в сторону всем своим широким телом, и когда, проходя, Виталий Осипович толкнул его плечом, он не покачнулся даже, но сочувственно заметил:
   — Какие в тайге дорожки узкие. Не разойтись…
   Утром Виталий Осипович спросил Лину, не знает ли она, кто эти вновь появившиеся люди.
   Прищурив глаза, словно соображая, о ком идет речь, Лина на секунду задумалась. Потом тряхнула сережками и ответила своим четким голосом:
   — Эти вновь появившиеся люди — здешние старожилы…
   Виталий Осипович посмотрел на нее. Лина поняла: ждет исчерпывающего ответа. Поэтому она, не ожидая расспросов, рассказала все, что знала сама и что слыхала от других.
   Толстый — Семен Ощепков — как водится, в Край-бора половина деревни однофамильцы — имел прозвище Симеон-Коряга. И вот за что: когда началась война, Семену исполнилось тридцать лет. Он был здоровый, сильный мужик, отличный мастер плотогонного и всякого таежного дела, удачливый охотник. Такому бы только жить да жить, широко, как подобает человеку.
   А мать его была женщина нелюдимая, и оттого ей казалось, что все ее ненавидят. И даже бог, которому она истово служила, тоже ненавидел ее и все время испытывал, насылая разные сомнения. Это ее ожесточило до того, что она возненавидела все на этом и на том свете. Она верила так исступленно, что даже собратья по секте боялись ее.
   Сына держала не столько в страхе божьем, сколько в постоянном ужасе. От такого воспитания здоровый мужик уже тогда тронулся умом и начал всего бояться. В начале войны Семен исчез. Говорили, что он скрылся от мобилизации и, страдая за веру, пребывает где-то на севере, в исправительно-трудовых лагерях. Таких страдателей за веру, а попросту дезертиров, было несколько в Край-бора.
   Но когда окончилась война, Семен вдруг появился в деревне. Сначала никто его не узнал. Вышел из тайги огромный страшный человек, дико обросший рыжими волосами, с лицом, похожим на пузырь, налитый желтой болотной водой.
   Оказалось, что все годы войны он скрывался в тайге, где отыскал себе пещеру под корягой. Знала к нему дорогу одна только мать. Она тайно носила ему скудную еду, соль и спички. Зимой он поселялся в подвале под полом, а весной снова уходил в тайгу. Он опустился, распух и забыл почти все человеческие слова.
   Как только Семен вернулся домой, его арестовали за дезертирство, но вскоре из тюрьмы перевели в психобольницу. От долгого пребывания в яме, вдали от людей, а главное — от постоянного заячьего страха, он впал в идиотизм и объявил себя божьим фонарем, призванным найти в темноте бога и осветить его лик. В лечебнице пробыл он недолго. Его освободили, как человека неопасного для окружающих. В родной деревне его сейчас же пригрели сектанты, объявив старцем, столпом веры и даже святым. Имя его стало Симеон, а прозвище Коряга.
   Если смотреть глазами психиатров, он и в самом деле не был опасен — жил тихо, хотя выпить любил. Много времени проводил на молитве и даже пробовал исцелять, но скоро сами верующие пришли к мысли, что этой благодатью Симеон наделен не вполне.
   Его товарищ Феофан, тоже Ощепков, недавно освобожден из заключения. Он отбывал наказание за дезертирство. Этого оказалось достаточно, чтобы тоже объявить его «старцем» и «столпом».
   Феофан Ощепков так же, как и Симеон, нигде не работал и кормился за счет верующих. Они считали, что так и должно быть, так положено от бога и завещано отцами. А сам Феофан, не таясь, говорил, что для верующего человека даже обидно должно быть, если на его шее никто не сидит. По закону божескому каждый должен служить своему ближнему. Вот и служи.
   Все это рассказала Лина своим ровным, бесстрастным голосом, как будто доложила о текущих делах. Но иногда она срывалась, и в ее спокойную речь примешивались негодующие и даже мстительные нотки. Виталий Осипович спросил:
   — Не любите вы их?
   Она, пожав плечами, ответила:
   — Не больше, чем все.
   — А за что не любите?
   — Ненормальные они все какие-то.
   Тогда Виталий Осипович прямо спросил:
   — А вас они там не притесняют?
   Смуглые щеки девушки окрасились слабым румянцем. Сузив свои круглые глаза, она вызывающе ответила:
   — Меня? Зачем я им?
   Как будто сказала: «А вам-то какое дело?». Виталий Осипович так ее и понял. Он даже подумал: «Смотри-ка, огрызается девчонка», и хотел уже слегка осадить ее, но вовремя остановился. Он вспомнил узенькую тропку, петляющую между соснами, тех двоих на этой тропке и ее одну, тоненькую и беззащитную, бегущую домой в темную деревню. У него сразу пропало всякое желание осаживать ее, и даже голос его дрогнул слегка, когда он сказал:
   — Если они там что-нибудь, вы скажите…
   Лина удивленно и даже как бы испуганно взглянула на своего начальника. Он на нее не смотрел. Она прикрыла глаза темными веками и прошептала:
   — Спасибо.

ОДИН ДЕНЬ

   Бригадир Гизатуллин кричал на плотников:
   — Я не знаю никакой ваш сабантуй! Я знаю план. Я знаю сверхплана. А у вас в башке когда работать — план, когда получка — сверхплана. Эти пережитки — давай кончай.
   — Правильно, — сказал Гоша, самый молодой в бригаде.
   Еще не везде сошел снег, а Гоша с утра работал в одной майке. К полдню, разогревшись, он и майку снимал, обнажая до пояса свое богатырское, мускулистое тело. Зимой умывался снегом и купаться начинал, когда еще не весь проходил лед. Он, развалившись, отдыхал на эстакаде. Весенний ветерок шевелил его желто-соломенные, уже успевшие выгореть волосы.
   Плотники хмуро слушали бригадира. Это были те самые темные мужики из деревни Край-бора, завербованные Корневым. Они так и остались работать на строительстве. Плотники оказались умелые, старательные, на всякое дело дружные.
   Своего бригадира, несмотря на его молодость, они уважали и даже любили за сильный характер и рабочую смекалистость. Они почтительно звали его Яковом Васильевичем, переделав его имя Яхья на Яков.
   — Яков Васильевич, — веселым голосом заговорил Ощепков. — Это ты напрасно. Мы что заработаем, то и получаем. Чужого, а тем более государственного, мы не возьмем. У нас другая дурость есть, в этом вроде повинны. Отпусти ты дураков, ну пусть помолятся. Вреда от этого не будет.
   Про Ощепкова говорили, что это такой плотник, что смог бы и часы починить, если бы в них можно с топором развернуться. И в самом деле, это был умелец, каких мало. Зная, что начальство уважает его за редкостное мастерство, Ощепкова всегда выдвигали вперед, когда надо было вести переговоры. Языком он владел ловко, как и топором, выделывая такие хитрые узоры, в которых сразу и не разберешься.
   Помогая Ощепкову, плотники загудели:
   — Ты уж нас уважь, Яков Васильевич.
   — Мы потом вдвое сработаем.
   Гоша крикнул сверху, не меняя своей позы:
   — Начальство на подходе!
   Плотники замолчали. Со стороны корообдирки приближался Корнев. Он спросил:
   — В чем дело? Почему не работаете?
   — Перекур, — ответил Гизатуллин, недовольный вмешательством начальства. — Внутренние дела.
   Виталий Осипович сразу понял, какие это внутренние дела. Завтра, должно быть, праздник, и плотники, как люди верующие, собираются пошабашить пораньше. Каждый год повторяется одна и та же история. Пошумят, но работу не бросят. Слово свое держат. Бога дома оставляют, в дела свои его не мешают. Поговорят, повздыхают и до вечера стучат топорами с особым молчаливым ожесточением.
   Секретарь парткома Чикин сам побеседовал с плотниками. Они в гробовом молчании прослушали его лекцию о вреде религии. Ни один не пошевелился и не проронил ни слова. Черт их знает, этих плотников. Целый год люди как люди, работают, получают премии, не расстаются с переходящим знаменем лучшей бригады, а как праздник, так и прогул.
   — Уговор забыли, товарищи? — сказал Виталий Осипович.
   Гизатуллин торопливо заговорил:
   — Какой народ? Чего им надо? Секретарь парткома товарищ Чикин доклад делал, все объяснил, откуда бог, какое вредительство от религии. Вот они все слушали, молчали, а сегодня обратно давай свой сабантуй. Я знаю, кто вас мутит. Семенка-псих-дурная башка.
   Плотники угрюмо помалкивали. Они сейчас не походили на тех темных мужиков, которые в первую памятную ночь приходили к Виталию Осиповичу. Давно уже износили они солдатское обмундирование, некоторые отрастили крутые жесткие бороды, распрямили плечи и перестали бояться начальства.
   — Короткая у вас память, товарищи. Ну что ж. Я вас тогда предупреждал насчет бога, а сейчас будем принимать меры. Кто раньше времени уйдет с работы, отдадим под суд.
   — Этим нас не пугай, Виталий Осипович, — прервал общее угрюмое молчание Ощепков. — Не надо так-то. А что слово дали, не отказываемся. Уговор у нас крепкий. Вот так, мужики. Нельзя нам слово нарушать…
   Он замолчал, и в тишине раздался чей-то голос:
   — Назад попятился….
   — Да нет, вроде вперед, — отозвался Ощепков. — Это верно, уговор промеж нас был — праздновать неотступно. Так ведь моего согласия на этот уговор не было…
* * *
   — Корнева я не люблю, но уважаю, — говорил жене секретарь парткома Чикин. И, четко формулируя свою мысль, пояснил:
   — Не люблю, как человека заносчивого, не признающего авторитетов, и уважаю за преданность партии и общему делу, за исполнительность, за размах и даже удаль. Инженер он отличный, но недооценивает теорию.
   Они шли через биржу, осторожно обходя ямы, наполненные коричневой таежной водой. Эти ямы образовались после раскорчевки. Пни, вырванные из родной почвы, лежали здесь же, уродливые и несуразные.
   Жена Чикина, санитарный врач, неопределенно ответила:
   — Беспощадный он какой-то. Боятся его.
   Каждый раз, когда разговор заходил о Корневе, она отвечала неопределенно, зная привязанность мужа к главному инженеру. Он и недостатки старался отыскать только для того, чтобы оттенить достоинства. А она не любила Корнева за то, что он не всегда считался с ней, как с санитарным врачом, и боялась его, несмотря на высокое положение своего мужа.
   — Лодыри боятся, — заносчиво возразил Чикин, — он им спуску не дает. И правильно. Он и себе не дает спуску.
   — Я его тоже боюсь, — созналась жена.
   Чикин недоверчиво посмотрел на нее. Дело в том, что она была женщина властная и даже деспотичная. Ей беспрекословно подчинялись все — и сам Чикин и две их дочери.
   Она была небольшого роста. Приземистая, плотная. Ее тяжелую походку знали все, тяжелую руку тоже знали и старались не попадать под нее.
   — А он тебя уважает, — сообщил Чикин и опять четко сформулировал, за что Корнев уважает ее: — За настойчивость, за твердый характер, за то, что всех держишь под контролем, и за то, что с тебя легко спрашивать.
   — Как это легко? — спросила жена.
   — Я его понимаю так: трудно спрашивать с бездельника, с человека безвольного, потому что никогда нет уверенности в том, что он…
   Но тут он увидел Корнева, беседующего с плотниками, и, зная, о чем может идти разговор, торопливо сказал жене:
   — Ну, ты иди. Я не скоро.
   Как и все малорослые люди, он старался держаться прямо и двигаться не спеша, что не всегда ему удавалось. Живость характера мешала ему сохранять достоинство походки. И сейчас, подлетев к Виталию Осиповичу, он спросил:
   — Ну, что тут у вас?
   И, не дожидаясь ответа, скомандовал:
   — После говорить будем. А сейчас давай, Гизатуллин, давай.
   Раздосадованный тем, что лучшая бригада вдруг так осрамилась и что это уже невозможно скрыть, как в прошлом году, Гизатуллин покраснел и, надувая жилы на шее, закричал: