-- Как же не убиваться мне, мой милый,-- говорит Рыбка,-- если, наказывая злую Старуху, я вовсе позабыла своего долгожданного Жениха.
   -- Государыня Рыбка,-- воскликнул изумленный Старик,-- какая же я тебе ровня: я стар!
   -- Глупенький ты мой,-- ответила Рыбка,-- Старик не мог бы написать "Корень жизни", ты не только самый юный из всех советских писателей, но ты единственный на земле, кто понимает единство священной жизни в олене-животном и человеке и не стыдится об этом вслух говорить.
   Тебя я избираю своим мужем, и мы будем раскрывать перед несчастным человечеством секрет вечной молодости и красоты.
   В это время от слов Рыбки явился к Старику дар веселья, и он пошутил:
   -- Вот хорошо-то, мы с тобой не пропадем, шут с ним, с Лаврушинским, и с его люстрой, из-за которой мы столько терпим из-за Старухи, мы с тобой построим фабрику мыла под названием "Секрет вечной молодости и красоты". Мы обмоем все человечество, и все станут счастливы.
   Так открылся у Старика через Рыбку дар веселья, и другие дары открывались до того, когда Рыбка, наконец, сказала:
   -- Ну, довольно, мы теперь равные, а любить можно только равных.
   И тут волшебная Рыбка превратилась в женщину, исполненную всеохватывающего желания творчества жизни, собирания земного множества в такое же единство, в какое собраны капельки воды в ее родной стихии -океане.
   Вот, воистину волшебно, как в сказке, и совершился наш замечательный брак. 12-го апреля Михаил Пришвин привел свою охотничью машину на один двор, достал малокалиберную винтовку, тяжелые резиновые американские сапоги и вскоре вывел из дома Золотую Рыбку с винтовкой за плечом и в резиновых сапогах. Он увез ее в лесную избушку и празднует там под гул ручьев святую неделю неодетой весны.
   Будьте же и Вы счастливы, Сват, и да будет и Вам, как и нам, что не все в кон, а другой раз можно и за кон ".
   У пропасти
   "24 апреля. Ходил на тягу с Акимычем (зять дачного хозяина, охотник, помог нам устроиться в Тяжине). Он был в Москве, заехал за моей почтой на Лаврушинский, столкнулся лицом к лицу с Павловной. Она в крайнем возбуждении советовала "сушить сухари на дорогу в Сибирь вместе с В. Д.; она, жена орденоносца, постарается "сделать им это удовольствие".
   -- А можете вы эту угрозу засвидетельствовать на суде?
   -- Во всякое время,-- ответил Акимыч.
   -- Мне она,-- сказал я,-- еще грозила стрихнином, а через Аксюшу я узнал, что она сулила нож В. Д.
   Я могу и это засвидетельствовать...
   Странно, что в тот момент, когда он сказал "могу", я вспомнил разговор Ивана Карамазова со Смердяковым, и в первый раз в Акимыче увидал то, что долго не мог назвать: что-то мертвенно-смердяковское.
   Новость! Павловна уехала огород сеять -- весна не ждет. Л. собиралась уже давно в этот день в город за продуктами, я бросил все и поехал с ней. В Москве из осторожности Л. позвонила по телефону, подошла Аксюша.
   -- Ты одна?
   Одна. Приезжайте, В. Д., очень по вас я соскучилась. И вдруг вместе с Л. в дверях я! Аксюша опешила.
   Мы робко вошли в кабинет, сели в кресла, где сидели в начале знакомства, говорили в первые минуты на "вы"... Так обстановка возвратила нас к пережитому времени романа.
   Мы сидели в креслах друг напротив друга и "приходили в себя". И тут зазвонил телефон, но меня опередила Аксюша. Сразу понял: звонит с вокзала приехавшая Павловна. Аксюша односложно ответила, что приехать нельзя, и положила трубку.
   Разгадка проста: Павловна знала через Аксюшу, что Л. будет в городе в этот день, но меня не ожидала. Хотели ее заманить. Для чего?.. Помешало, что я приехал. К вечеру вместо Павловны приехал ее жилец -- писатель Каманин с новыми от нее угрозами...
   Ночью дошли до того, что решили вместе умереть,как Ромео и Джульетта.
   -- А как же мама? -- спросил я.
   Мама с нами умрет-- до чего ей жить трудно и надоело.
   Когда Л. утром забылась, я подле нее вместо смерти придумал выход в жизнь: ехать к Ставскому -- искать защиты от клеветы (вспомнил последнее с ним свидание и предложение помогать, если что).
   Так и сделал утром, поехал. А в это время у нас на Лаврушинском собрались друзья и вместе с Л. тревожно дожидались исхода. Я вошел неожиданно с букетом от Ставского и с его словами: "Передайте В. Д., что я отныне ее рыцарь".
   Ставский обещал "в соответствующих учреждениях" прекратить происки, какие бы они ни были, со стороны наших врагов и вызвать для внушения Леву.
   Он же посоветовал немедленно оформить наш брак и по возможности уехать обоим подальше.
   Вечером были у Ставского. Я сидел как в корсете. Ставский допрашивал Л... Она врала как сукина дочь.
   Врожденная духовность Л., поддерживаемая лиловым цветом ее платья, скромной прической, нервный подъем, сдерживаемый привычным усилием, создали из нее очаровательное существо, и когда я вошел (она пришла раньше меня), и увидал это, и понял, Ставский сказал: "Любуюсь!"
   Время-то было какое! Нельзя было позволить себе никакой откровенности, ну хотя бы о недавнем "путешествии" с мужем в Сибирь. К такому и пытались подобраться в те дни, ничего, к счастью, не ведая, наши "враги".
   "В этот вечер вспомнилась Л., какой я ее встретил в первый раз в обществе у себя за столом. Она до того всегда внутри себя, что при соприкосновении с обществом нервы ее не выдерживают и она "выходит из себя". Состояние до того мне знакомое, что я смотрел на нее и понимал, как себя.
   Зато внешний вид ее, как переживающей глубокое чувство и борьбу, был прекрасный. Она была охвачена тем лучшим в женщине, что я могу назвать изменчивостью, за что я люблю неодетую весну: изменчивость не по дням, а по часам, но неизменно в обещании радости.
   Вечером были юристы. Будут устраивать развод и раздел".
   "Она сегодня говорила, что не любит что-нибудь у Бога просить, что ей это выпрашивание не по душе: "какая-то торговля с Богом", сказала она.
   -- А выпросить, верно, можно. А. В. говорил прямо, что он меня у Бога выпросил.
   -- Почему ты думаешь,-- спросил я,-- что он тебя у Бога выпросил?
   Она изумилась вопросу и ответила:
   Да, я думаю, ты прав, не у Бога он меня выпросил".
   "26 апреля. Я был спокойно и радостно настроен, как казалось, исключительно волею Л. Как только погасили огонь и я остался наедине с самим собою, началась во мне глухая тоска, связанная с мыслью о недостоверности всего моего прошлого. А мое прошлое состояло в подвиге ради поэзии. Вот теперь представил себе столько волновавшие меня раньше явления природы, и удивляюсь себе теперь -- как могли они меня волновать?
   Мало того, не могу вспомнить ничего написанного мною, что осталось бы теперь как прочная основа моего самоутверждения. Все кажется теперь легкомысленным по существу и тяжким по исполнению.
   Лучше уж бы родиться просто каким-нибудь гусаром, что ли! вроде В. С. Трубецкого 2в. И та достоверность, что меня читают маленькие дети и учатся добру, тоже не удовлетворяет: мне-то что самому, и разве существо мое в детях, и чем они заслужили, чтобы я отдал себя для них? Да и вовсе даже и не отдавал себя, а все добро выходило из моей потребности писать хорошо, все -- от артиста".
   "Вечером я с огорчением не нашел в себе желания. Сегодня нет-нет я об этом вспоминал, а вечером опять у меня желания не было, и Л. не отвечала мне. Я хотел было это свалить на нее, но оказалось, что Л. вообще отвечает только моему желанию и что, значит, причина во мне. Ничего тут нет особенного, и зависит не от нас, и не относится прямо к делу нашей любви, но я забил через это в себе неправильную тревогу за нашу любовь и ничего Л. не сказал. Она же все прочла в моих мыслях и потребовала от меня настоящей искренности, настоящей правды в наших отношениях... Она так долго и так страстно долбила и вдалбливала в меня эту свою мысль о необходимости полнейшей искренности, что, наконец, меня проняло.
   Потом ночью (было это, вероятно, во сне) что-то во мне, как в земле, совершилось, и утром, когда я пробудился, вырос в душе моей какой-то чудесный цветок, и мне ясно, как это ясное морозно-белое утро, было видно: весь путь в любви мой был через сердце Л. и мое отношение к ней должно быть точно таким же простым и собранным, как стал я в это утро к самому Богу.
   Так поднялся из моей ночи в это светлое утро цветок, и, чувствуя его в душе своей, я принес из колодца ведро свежей воды, поставил самовар, и умылся, и читал утренние молитвы так, чтобы слова приходили в мир великой гармонии через сердце Л."
   "С тех пор как в Загорске стало мне жить невыносимо из-за отношений в семье (это было в 1932 году), я стал усиленно искать себе где-нибудь в глуши избушку, чтоб купить ее и поселиться в ней одному. Много я пересмотрел везде избушек, уединенней всех и красивей была изба в деревне Спас-на-Нерли. Только случайно я не купил ее, и потом все так обернулось, что желанная избушка Толстого превратилась в квартиру в Москве.
   Предусмотрительно я выбрал себе квартиру высоко (на советские лифты нельзя ведь надеяться) 29. Итак, я устроился, и дал Павловне дарственную в Загорске, и стал жить в этой "избушке" хорошо, собирая в нее родных два-три раза в год.
   И вот налетела буря и разнесла созданное мною с таким трудом уединенное жилище. Я снова очутился в деревенской избе, но со мной теперь была Л., и я понял, что не избушку я искал, а большую любовь. И ясно-ясно увидел я бедного Толстого, не знавшего любви, не понимавшего, что ему сердце нужно было, а не избушка".
   "Есть огонь, в котором сгорит все недостоверное, как на Страшном Суде, и никому нет спасения от этого огня. Этот суд приходит к людям, когда они становятся друг перед другом в отношении к Истине. И вот чтобы Толстому достигнуть заветной избушки, ему нужно было бы стать к другому человеку в отношении к Богу. Тогда бы сгорел Лев Толстой со всеми своими претензиями и остался бы не вздутый реформатор, а сам Толстой, как он есть".
   "29 апреля. На ночь она мне читала Евангелие. Знакомые с детства слова как-то особенно благородно упрощали мне сущность жизни, и сама Л. в самом стиле до того сливалась с простотой настоящей поэзии, что ясно-ясно открывался мне путь жизни моей -- понимать и любить Л. просто, без раздумья, такой, как она есть.
   Душа моя переполнилась такой безгрешной любовью, что долго не мог оторваться от ее груди, и даже утром, когда проснулись и встали, все, как вчера, наслаждался простотой и благородством то ли ее самой в ее чувстве ко мне, то ли прочитанными ею страницами".
   "30 апреля. Ночью она что-то вспомнила и не ответила мне на мою ласку.
   -- Вспомни,-- сказала она,-- что за все время нашей любви ты не принес мне даже цветочка.
   -- А ты вспомни,-- ответил я,-- до цветочков ли было тогда: сколько мучений!
   -- Я не меньше мучений испытывала, а хорошо помню, что у тебя на сером костюме на рукаве не было пуговицы, что ниточка даже не была убрана, что в туфле ночной подошва оторвалась и хлопала, что из туфли виднелась пятка и носок на ней был протерт...
   -- При чем тут цветок?
   -- Не цветок нужен, а внимание. Когда я видела, что ты живешь без ухода, мне становилось тебя жалко, мое внимание открывало брошенного человека, и мне хотелось помочь тебе, хотелось одеть тебя, вымыть. А ты не хотел заметить во мне женщину, чтобы принести ей цветок, как делают все.
   -- Миллионы женихов твоих,-- ответил я,-- не могли бы написать таких писем-поэм, какие писал и приносил тебе я вместо цветов. Ты с этим согласна?
   -- Согласна. И все-таки я тоскую сейчас, что ты, мой любимый, не сделал как все, не принес мне цветка.
   -- Позволь же,-- сказал я,-- вчера же утром,когда ты вставала,я рассказал тебе о том, что ночью во сне,как в земле,раскрылось брошенное тобой в мою душу семя,и за ночь из него вырос цветок необычайной красоты, и я понял секрет нашей дружбы до гроба: что надо быть правдивым с тобой до конца и ничего не таить. Помнишь, как ты плакала от радости на моем плече и благодарила за тот "цветок". Это ли не цветок, не лучший подарок тебе? Так почему же ты, понимая, какой цветок подарил, вспоминаешь, огорченная, о каком-то обыкновенном цветке?
   Она долго молчала. Но собралась с духом и ответила:
   -- Я это знаю, что ты единственный мой и чудесны поэмы твои для меня: ты мне доказал себя как единственного, душа твоя мне открыта. Но ты забываешь одно, что я женщина и каждый, кого бы я ни поманила, принес бы мне обыкновенный цветок. Мне грустно и теперь, что лучшее в мире, то, из-за чего длится жизнь на земле, то, что в тайне души все ждут и на что надеются, наша страстная святая любовь прошла у нас без цветка.
   Погрустив немного с подругой моей о цветке обыкновенном, мы вспомнили, что сегодня первое мая и в лесах теперь есть, наверно, много первых цветов.
   -- Не нами, милая,-- сказал,-- созданы эти мучения, из-за которых я забыл обыкновенные оранжерейные цветы, воспитанные людьми. Не вини меня. Но в леса теперь для нас послано много цветов, мы скоро будем ходить по цветам, как по коврам.
   Май . Л. сидела за столом возле зеркала и выписывала из моего дневника ценные мысли. Я сидел за тем же столом напротив, занятый той же работой 31.
   Вот я заметил в ней перемену на лице. Я понял, что она мысль нашла какую-то большую, такую, наверно, что мы оба разными путями к ней подошли, я это понял и радостно ожидал ее откровенного признания. Но, блуждая где-то далеко своей мыслью, напрягаясь, чтобы выразить эту мысль ясными словами, она заметила бумажку, приколотую булавкой к стене под зеркалом. Заметив эту бумажку, она быстро карандашом сделала на ней отметку.
   -- Что это,-- удивился я ей,-- ты записала какую-то мысль?
   -- Нет,-- ответила Л.,-- я вспомнила, что хозяин отвесил сегодня нам 12 кило картофеля, и хозяйка дала 3 кружки молока: я и записала.
   -- Но ведь ты перед этим сказала, что тебя поразила какая-то мысль.
   -- Милый мой, я тебя так люблю и мысль моя такая большая, что записать о картофеле ничуть не мешает.
   -- Какая же все-таки мысль? -- настаивал я.
   -- Раскрыть корни желания "быть как все хорошие люди" из твоего рассказа "Художник". А то люди после нас могут этих слов твоих не понять: "Зачем вам быть как все,-- скажут они,-- если вы же сами всю жизнь только и делали, что стремились к небывалому и то, что у всех, разрушали?"
   Я понял ее и ответил:
   Я тоже никогда не расстаюсь с большой любовью к тебе, когда целую твои колени".
   "Это было тому назад недели две, когда в лесу оставалось еще много снега. Случилось как-то зимой, по лесной опушке, глубоко осаживая рыхлый снег, прошел, наверное, с большим трудом человек. Эти следы сильно расширились при таянии снега, после того, как весь снег вокруг растаял, оледенения огромные остались -- тумбочки по всей опушке леса.
   Следы гигантского человека еще стояли по всей опушке, когда уж и бабочка лимонница зашевелилась под старой листвой, когда прилетели трясогузка и зяблик. Одна трясогузка даже уселась на след и с одной ледяной тумбочки перелетела на другую.
   -- А сам-то человек, может быть, и умер давно?
   -- Очень может быть,-- ответила Л.,-- сам человек, умер или жив, в том и другом случае не знает ничего о своих следах и не интересуется ими.
   -- Вот,-- сказал я,-- только тем писатель отличается от всех, что интересуется своими следами".
   Непроторенный путь
   "После утреннего большого подъема любви Л. стала мне как будто беременной, и я водил ее под руку осторожно с редкими словами.
   Мы шли по березовой роще, нам мешали сучки под ногами и неосторожные слова, как сучки, и раз я даже чуть-чуть не упал. А то было она покачнулась на мостике из бревна, и я успел поддержать ее. Путь наш был непроторенный, не дорожками...
   Зимними морозами убило все сады, и вот когда все вокруг зеленеет, наша деревня стоит в неодетых черных садах.
   На опушке, в не закрытой зеленью сухой листве, в солнечных лучах сверкнула сороконожка и, живая, быстрая, понеслась с листка на листок, то скрываясь, то снова сверкая.
   Сороконожка и та сверкает,-- сказала Л.,-- а я почему-то должна всю жизнь ходить в сером среди серых людей.
   Наша работа над дневниками в полном ходу, и материалы притекают по трем руслам: 1) Большой дневник как форма нашей идеи. 2) Рассказы "Фацелия" и 3) Календарь.
   Приехала к нам жить Наталья Аркадьевна (теща). Встреча матери с дочерью вышла хорошая, и я был очень доволен, потому что я же все устроил.
   Не люблю дачников за то, что они живут так, будто природа существует только для их здоровья. Но если Лялина мать ждет тепла и зеленой травы, то совсем другое дело: столько перестрадав, имеет человек право ждать от природы, требовать и бороться за лучшее. Но не только от природы -- и от вещей человеческих нужно ждать, чтобы они тоже служили тем, кто настрадался.
   Казалось бы, на этой почве и возникло это восстание пролетариев и на этой почве права измученного человека на материальную жизнь создалась эта идея счастья человеческого на земле.
   Но почему же идея эта так исказилась, что это "счастье" всякому порядочному человеку стоит как кость поперек горла?
   Наша идея, между прочим, содержит в себе и эту идею насыщения всех голодных и утоления жажды всех страждущих. Только она исходит из глубочайших основ бытия, где совершается все творчество жизни. А вокруг нас пока еще торжествует идея покидаемой духом материи.
   Наша идея происходит не от нас только, но наше участие в ее развитии должно состоять в том, что мы заключим в нее современность, что мы из области философии переведем ее в жизнь.
   Теща моя оживает не по дням, а по часам, и это идет мне в заслугу. Наша жизнь вообще начинает складываться. Мы так начинаем все привыкать друг к другу, что даже угнетенная Н. А. стала петь и шутить. Впервые я в семье, впервые за мною ухаживают, и я впервые по себе, а не по чужому примеру понимаю любовную связь между людьми. Все, оказывается, просто, любовь проста как хлеб, а мы как несытые о пище, мечтаем о любви и принимаем всякую дрянь за любовь.
   Л. почти ничего не знает в природе и впервые даже соловья слушает, но она как-то, не зная названий (не интересуясь тем, что это поет, летит, ползает), чувствует это все вместе и бывает охвачена чувством. Это оттого, что она вся -- внутри себя, человека, и редко выглядывает...
   Мы сегодня втроем между клейкими листочками берез, тополей обошли наш большой круг.
   Аксюша к нам приехала из Москвы... рассказывала о расчете Е. П.: "вот как расчетлива, что выложила себя как на ладони"; если рассчитывать на пожизненную пенсию, то через год я могу умереть, и она останется ни с чем; если же сейчас взять половину, то ей хватит на много лет. И есть полное основание думать, что вся борьба у них идет за наследство: "вместе наживали" -- и вся ненависть обращена к Ляле, как к возможной наследнице.И так вот они столько лет жили с примерно бескорыстным человеком и наживали себе корысть, и человек этот еще жив, а они уже делят вещи его, и страх его физический перед пошлостью они принимают за трусость. И все это мне приходит как расплата за безбожное "равенство", в котором они росли и воспитывались.
   Равенство людей возможно только перед Богом, никакого другого равенства быть не может на земле, и с этим надо покончить навсегда. Пусть это будет основной идеей моей новой жизни, и об этом я буду думать всегда.
   Быть внутри себя как дети -- это надо, но с детьми надо быть старшим, с людьми, стоящими в отношении духовного развития какими-то ступенями ниже тебя нельзя быть запанибрата, и это грех не меньший, чем обратный --быть заносчивым и гордым с низшими.
   Нужно зарубить себе на носу, чтобы взять Л. в железную дисциплину относительно литературной работы. Меня очень тревожит, что она готова все время проводить в суетливой заботе о ближнем. По-прежнему буду жить без чулок и наволочек, но ее воспитаю в работе.
   Л. начала работать. Привезли дров из лесу, по-прежнему очень сухо. Лес кишит комарами. Ночь лунная, прекрасная, поют соловьи. Л. встала с постели, подошла к окну послушать. Я почувствовал, что не доходит до нее песня соловья и нет в ней ответного чувства.
   -- Неважно поет,-- сказал я.Она засмеялась.
   -- Какие все перемены в моей жизни,-- сказал я, -вот был я знаменитым охотником, а теперь ни разу не был на охоте.
   -- Ты,-- сказала она,-- будешь на охоте, только не так часто; у нас с тобой столько всего, более ценного!
   -- А природа?
   -- Глупенький, разве ты не чувствуешь, природа была где-то, а я тут: теперь я -- твоя природа.
   И вот эта "природа" обняла меня, оставив луну светить для кого-то, соловьев петь кому-то.
   Через какое-то время я спросил ее:
   -- А путешествия? После того, как мы с тобой сошлись, я перестал думать о путешествии.
   Но разве сейчас мы не путешествуем?
   И это была такая правда!
   Мы каждый день изменяемся,-- говорила она,-- в путешествии этого достигают перемещением себя физически, мы же с тобой не такие дураки -- мы путешествуем в природе самого человека.
   Л. работала много времени над моими дневниками. Цветет черемуха всем цветом, так хорошо поет соловей, как Л. никогда еще не слыхала. Загоревал было я, что один в лесу, а Л. работает и не знает сейчас, как много в лесу цветущей черемухи, как хорошо поет соловей. Счастье мое, однако, было столь велико, что я скоро повеселел и сказал себе: пусть она работает и ничего не знает, я так расскажу об этом, что слова мои полюбятся ей больше, чем песнь соловья.
   Перед нашим окном оказались бутоны сирени, значит, скоро конец весне. В это время я обыкновенно теряю свою страсть к природе, но Л. люблю все сильнее, и так, что глаз не свожу с нее, и любуюсь ею весь день, а ночью приникаю к ней и все на свете забываю.
   Мы нашли в лесу дерево с давно вырезанными на нем крестом и заплывшими буквами. Мы их приняли за Лялины инициалы, и она стала одна ходить к этой
   березе.
   Выл у нас Лялин неудачливый поклонник N. Вижу по нему, что я не виноват в невежестве детей своих, а время такое: Л., любимая им женщина, просила его прочесть Евангелие -- самую дорогую ей книгу, и он не прочел. Больше того, назвал "гнилью".
   -- Гниль,-- ответила тогда Л.,-- тоже неплохо, это все равно, что навоз в земле: без навоза не родит земля, и мысль не родится, если что-нибудь в себе не умрет и не сгниет.
   Ах, как же я ненаходчив! Вместо глупейшей в моем положении гордости петушиной, что стоило бы подойти к нему и сказать: "Почему вы не выполнили просьбу любимой женщины -- не прочли книгу? Почему вы обошли самое для нее дорогое и хотели воспользоваться так неумело тем, что у нее дешевле всего?"
   Бутоны на сирени вызвали мысль о конце весны и напомнили о возможности конца любви. Об этом был разговор вечером в постели. Я просил ее не связывать себя клятвами, уверяя, что при связанности она потеряет лучшее свойство женщины -- свою изменчивость. И пусть она, не связанная, вечно изменчивая, предоставит мне самому позаботиться о том, чтобы уберечь ее от измен -- худшего, что только есть в человеке.
   -- Лесной крест,-- шептал я ей, неустанно целуя,-- есть твое суеверие, твой страх перед величайшим долгом быть собой, утверждаться в себе, быть вечно изменчивой и не изменять. Клятва есть посеянная измена!
   Утром мы пошли к нашей березке. Л. читала, я лежал у нее на коленях, и мне было хорошо. "Зачем мне обет,-- думал я,-- если я люблю ее и если в живом чувстве все это и содержится. Точно так же я верю, что она меня любит". Так я и свел все ко вчерашнему разговору об измене и изменчивости.
   -- Нечего клясться и обещаться,-- сказал я,-- если мы будем друг друга любить, то, само собой, будем открывать друг в друге свои помыслы. А если ты разлюбишь меня и закроешься, то ответ за твою измену я беру на себя. Будь спокойна и бесстрашна, я буду охранять наше чувство, я беру это на себя, и если изменишь -- я за это отвечу.
   Свободная любовь без обетов и клятв возможна лишь между равными, для неравных положен брак, как неподвижная форма. Но благословения на брак, на любовь, на откровение помыслов надо испрашивать, и для этого мы сегодня ночью пойдем к нашей березе.
   В березовом лесу мы с Л. продолжали разговор о нашей свободе, в том смысле свободе, чтобы нам исходить из наличия нашего чувства и мысли, а не из форм, клятв, обетов и обещаний, которые созданы великими людьми для воспитания маленьких.
   -- Мы должны быть свободны,-- сказал я.-- Как же великие люди? Почему не можем мы жить и мыслить, как равные им. Можем?
   -- Конечно, можем.
   -- Вспомни всех великих, включая Ленина, все они жили полным настоящим в своем творчестве, и все они, живущие полным настоящим, сулили маленьким людям счастливое будущее. Мы должны сделать наоборот, мы должны обещанное будущее сделать настоящим. И давай это делать сейчас же и не раздумывая.
   В это время луна достаточно высоко поднялась и стемнело настолько, что от деревьев легли тени. Мы нашли без труда Лялину березу.
   -- Вот этот загадочный символ на березе с твоими инициалами,-- сказал я,-- давай этот клятвенный символ сделаем живым.
   Возвращаясь домой, мы говорили о том, что едва ли бы сошлись, узнали, поняли друг друга, если бы встретились ранее определенного судьбой времени.
   -- Я бы,-- сказал я,-- не мог бы узнать тебя из-за своей личной заинтересованности в тебе; любя, я не мог бы не создать из тебя собственности, как другие, которые составляют хвост в движении твоей кометы, пересекающей традиционные орбиты обыкновенных светил.
   В молодости я, как все, не был свободен, и мое движение тогда, тоже как у всех, определялось силой всемирного тяготения.