Шли дни, и моя унылая рассеянность усилилась. Окружающее стало мне безразлично. День за днем я носил ту же одежду, перестал мыться и бриться и ел только то, что можно приготовить быстро и удобно. Я засыпал после полудня, часто мучился головной болью, у меня не двигались суставы и не разгибалась спина. Я чувствовал себя больным и выглядел больным, хотя был убежден, что физически со мной все в порядке. Тем временем наступил май, но весна запаздывала. С тех пор как я въехал в сельский домик, стояла угрюмая, пасмурная погода, изредка моросил дождь; теперь погода внезапно улучшилась: фруктовые деревья расцвели, бутоны начали раскрываться. Я видел пчел, бабочек, несколько ос. Вечерами перед дверью и над деревьями танцевали облачка крошечных мошек. Я обратил внимание на пение птиц, особенно в утренние часы. Впервые в жизни во мне проснулось чувство таинственности живых существ и взаимосвязи с природой; жизнь в городе и безразличное, невнимательное посещение в детстве сельской местности плохо подготовили меня к повседневным чудесам природы.
   Что-то шевельнулось во мне; я стал беспокоен, и мне захотелось избавиться от своего бесплодного самолюбования. Но я лишь попытался изменить положение, отдавшись радости, вызванной приходом весны.
   Желая избавиться от овладевшего мною неумолимого уныния, я предпринял серьезную попытку заняться работой. Я весьма слабо представлял себе, с чего следует начать. До этого я работал в саду, но теперь мне показалось, что участки, которые я прополол пару дней назад, снова беспорядочно заросли сорняками. И дому, по-видимому, требовался основательный ремонт. Мне предстояло очень много поработать, прежде чем заняться покраской стен – требовалась солидная подготовка. Мне помогло то, что я представлял себе ее результат. А когда я вообразил побеленные и покрашенные комнаты, моя работа начала обретать смысл. Это открытие стало шагом вперед.
   Я сосредоточил усилия на той комнате в нижнем этаже, где спал. Длинная, большая, она тянулась вдоль всего дома. Из маленьких окон на фасаде и по бокам открывался вид на палисадник и изгородь, а из большого окна была видна задняя часть сада с фруктовыми деревьями.
   Я работал напряженно, воодушевленный фантастическим видйнием того, как будет выглядеть комната, когда я закончу. Я вымыл стены и потолок, обновил выкрошившуюся штукатурку, очистил и отполировал дверные и оконные рамы, а потом нанес на стены два слоя белой краски, которую привезли с собой Эдвин и Марджи. Когда деревянные панели были покрашены, помещение преобразилось. Из грязной, мрачной пещеры оно превратилось в светлую просторную комнату, где можно было жить в свое удовольствие. Я убрал остатки краски, отскреб пол и вымыл окна. В порыве вдохновения, я сходил в Уэсбли, накупил тростниковых циновок и постелил их на пол.
   Больше всего меня удивляло то, что мое представление об этой комнате не вступило в противоречие с действительностью. Идея повлияла на исполнение.
   Иногда я часами стоял или сидел в этой комнате, смакуя ее прохладное спокойствие. Окна здесь всегда были открыты, так что прохладный воздух устремлялся внутрь, а ночью комнату заполнял аромат жимолости, росшей под угловым окном, запах, до сих пор известный мне только по химическим аналогам.
   Я назвал это помещение своей белой комнатой, и она стала центром моей жизни в этом сельском домике.
   Когда комната была готова, моя подавленность вернулась, но, поскольку я в последние дни постоянно что-то делал, мои мысли были ясны и сосредоточенны. Работая в саду и начав ремонт в других комнатах, я думал о том, во что превратил свою жизнь и чем занимался раньше.
   Прошлое представлялось мне неорганизованным, неуправляемым течением событий. Ничто там не имело смысла, ничто не было согласовано. Мне показалось важным попробовать привести воспоминания в относительный порядок. Бессмысленно было задаваться вопросом «зачем?». Просто это было важно.
   Однажды я посмотрел в зеркало, покрытое пятнами сырости, и оттуда на меня взглянуло знакомое лицо, но не смог согласиться с тем, что это тот я, какого я знал. Я знал только, что это пожелтевшее лицо с многодневной щетиной и потупленным взглядом – мое, продукт почти двадцати девяти лет жизни, которая теперь вся казалась мне бессмысленной. Я вступил в период претензий к самому себе: как меня угораздило, откуда взялся такой упадок духа? Что это было – просто полоса неудач, как мне бы хотелось, или результат глубоко скрытой неполноценности? Я погрузился в раздумья.
   Сначала я попытался восстановить истинную хронологию воспоминаний, которая меня очень интересовала.
   Я знал распорядок своей жизни, последовательность крупных и наиболее значительных событий, потому что я, как любой другой, располагал опытом прожитых лет. Подробности, напротив, было не так-то легко вспомнить. Частицы прошлого – места, которые мне довелось посетить, друзья и знакомые, мои поступки – присутствовали в хаосе моих воспоминаний, но точные действия и последовательность я вспоминал с большим трудом.
   Сначала я преследовал цель восстановить в памяти абсолютно все. Для этого я решил начать с первого школьного года и попытаться восстановить все до мельчайших подробностей: что я в тот год изучал, имя моего учителя, имена других ребят из моего и из соседнего класса, где работал отец, какие книги я, может быть, тогда читал и какие фильмы смотрел, с кем дружил и с кем враждовал.
   Работая над стенами, я бормотал про себя эту несвязную, давнюю, полную пробелов историю, путаную, как сама жизнь.
   Потом на первый план выступила форма. Недостаточно было просто восстановить последовательность событий, из которых состояла моя жизнь, требовалось установить относительное значение каждого из них. Я был продуктом этих событий, этого образования – и потерял контакт с тем, чем я был. Мне предстояло все проигрывать снова и, может быть, заново затвердить все, что я позабыл.
   Я стал рассеянным и неуверенным. Только через воспоминания я мог вновь обрести ощущение, что я – это я. Невозможно было установить, что я открыл заново. Меня смущало то, что необходимо сосредоточиться на воспоминаниях, а потом с большим трудом восстановить эти события. Мне, полагаю, удалось реконструировать определенный отрезок своей жизни, но, переходя к другому году или к другому месту, я обнаруживал между ними поразительное сходство – или что до сих пор я ошибался.
   Наконец мне стало ясно, что все это я должен записать. На прошлое Рождество Фелисити подарила мне маленькую портативную машинку, и однажды вечером я извлек ее из своих пожитков. В центре белой комнаты я установил стол, безотлагательно принялся за работу и почти немедленно обнаружил в себе тайну.

Глава третья

   Я призвал на помощь все мое воображение. Я писал из внутренней потребности; этой потребностью было создать четкое представление о своей личности и я писал то, что должен был писать. Это не были мои фантазии. Я шел от чутья и чувств.
   Сам процесс походил на создание моей белой комнаты. В начале – и прежде всего – была идея, а затем я воплотил ее сообразно своим представлениям, так же, как красил комнату. Я начал писать, не представляя, какие трудности у меня возникнут в связи с этим. Я был полон воодушевления, как ребенок, который в первый раз получил цветные карандаши. Мной никто не руководил, меня никто не контролировал, и я не испытывал никакого смущения. Впоследствии это изменилось, но в тот первый вечер я работал с неистощимой энергией и изливал на бумагу неиссякаемый поток слов. Процесс писания вверг меня в глубокое скрытое возбуждение, и я часто переделывал написанное, испещрял листы корректорскими значками и приписывал на полях дополнительные вставки. Мной овладело чувство странной неудовлетворенности, но я отмахнулся: все это заглушало всепоглощающее ощущение освобождения и довольство. Процесс писания скрашивал мне существование!
   Я работал до глубокой ночи; когда наконец забрался в свой спальный мешок, заснул с большим трудом и спал очень плохо. На следующее утро я, позабыв о ремонте, вновь уселся за работу. Моя творческая энергия не убывала, страница за страницей вылетали из каретки пишущей машинки, и никто и ничто не могло остановить этот поток. Напечатанные листы я разбрасывал вокруг стола по полу, и они в полном беспорядке лежали один на другом, как я их бросил.
   Но потом по неизвестной причине я внезапно остановился. Это случилось на четвертый день, когда у меня уже было больше шестидесяти полностью исписанных листов. Я хорошо помнил содержание каждой страницы, такой страстной была моя потребность писать, и часто перечитывал написанное. То, что я не успел перенести на бумагу, было того же рода, и все это было столь же необходимо изложить. У меня не было никаких сомнений в том, чем следует продолжить, а о чем умолчать. И все же я остановился посреди страницы, не в силах продолжать. Словно устал писать. Я впал в глубокую задумчивость и спросил себя, что делать дальше, каков должен быть следующий шаг. Я произвольно выбрал одну из написанных страниц и нашел ее наивной, самодовольной, тривиальной и неинтересной. Я заметил, что страница лишена знаков препинания, что правописание изрядно хромает и что я упорно употребляю одни и те же слова. Даже решения и наблюдения, которые я считал весьма неплохими, показались мне банальными и бестолковыми.
   Все, что я так поспешно написал, никуда не годилось, и меня захлестнули отчаяние и сознание собственной ущербности. В дальнейшем я оставил писание и попытался найти выход своей энергии в работе по дому. Я выкрасил одну из комнат на верхнем этаже и отнес туда свой спальный мешок и другие пожитки. С этого дня я использовал белую комнату только для писания. Следуя указаниям Эдвина, я обновил арматуру и установил водонагреватель. Этот перерыв я использовал, чтобы обдумать сделанное и все распланировать.
   До сих пор все, что я писал, касалось исключительно моих воспоминаний. Собственно, следовало поговорить с Фелисити и узнать, что помнит она, – вдруг это помогло бы мне приоткрыть какие-нибудь невеликие тайны детства. Но мы с Фелисити больше не были заодно; в последние годы мы часто ссорились, в последнее время, после смерти отца, особенно сильно. Она мало что понимала в моих делах. Кроме того, это была мояистория, и я не хотел видеть события глазами сестры.
   Вместо того я однажды позвонил ей и попросил прислать мне семейный фотоальбом. Фелисити досталась львиная доля вещей отца, среди прочего и альбом, но, насколько я знал, сестра не нашла ему никакого применения. Мой внезапный интерес к альбому поразил Фелисити – после погребения она предлагала мне его, но я отказался – но все же она пообещала прислать его.
   Отвращение прошло, и я вернулся за пишущую машинку. После перерыва я приступил к работе с большей основательностью и, прежде чем начать, лучше организовал материал. Я научился вводить в сюжет свои сомнения. Воспоминания – обманчивая штука, а воспоминания детства зачастую искажены влиянием, которого ты в то время еще не замечаешь. Дети не замечают перспективы мира; горизонт их узок, интересы эгоистичны, многое из того, что составляет их опыт, навязано родителями. Их внимание рассеянно и неизбирательно.
   Моя первая попытка вылилась всего лишь в серию малосвязанных отрывков. Теперь, когда я взялся рассказывать свою историю, им предстояло уложиться в определенные рамки и принять форму. Почти сразу же я ухватил суть того, что должен был описать.
   Моей темой все еще неизбежно оставался я сам: моя жизнь, мой опыт, мои надежды, множество разочарований и перипетий моей любви. До сих пор я считал, что причина моих неудач – желание описать свою жизнь в хронологическом порядке. Я начал с самых ранних воспоминаний и попытался изложить на бумаге, как протекала моя жизнь. Теперь я видел, что иду опасным путем.
   Если я хотел основательно разобраться в себе, то должен был действовать с большей объективностью, изучить себя, всесторонне рассмотреть, точно главную фигуру романа, и исследовать все обстоятельства. Описать жизнь – совсем не то, что прожить ее. Жизнь не искусство, но о жизни много пишут. Жизнь – это цепочка случайностей, взлетов и падений, частично внутренних, частично внешних, большинство из которых запомнились неточно, а уроки, извлеченные из них, непонятны.
   Жизнь дезорганизующа и бессистемна; в ней отсутствует то, что есть в романе.
   В детстве мир вокруг полон тайн. Они тайны только потому, что их верно не объяснили или по нехватке опыта, но запечатлелись в памяти из-за присущего им очарования. Потом подрастаешь, появляется много объяснений, но поздно: уже нет той фантастической прелести тайн.
   Но что справедливее: воспоминания или факты?
   В третьей главе переделанной рукописи я взялся описывать то, что великолепно иллюстрировало эту дилемму. Это касалось дяди Уильяма, старшего брата моего отца.
   В детстве я никогда не видел дядю Уильяма – или Вилли, как звал его отец. Его образ был расплывчатым, мать не одобряла Вилли, а для отца, он, очевидно, был чем-то вроде героя. Я помню, что отец уже в моем раннем детстве любил рассказывать истории о том, что они с Вилли вытворяли мальчишками и как попадали из одной переделки в другую. Вилли всегда и везде вызывал гнев, у него был особый талант шкодника. Отец стал известным и преуспевающим инженером, Вилли же, напротив, перебрал множество пользующихся дурной славой занятий, нанимался матросом, продавал подержанные автомобили и занимался сбытом залежалых товаров с государственных складов. Я не видел в этом ничего плохого, но матери это почему-то казалось сомнительным.
   Однажды дядя Уильям появился у нас в доме и разом перевернул мою жизнь. Вилли оказался высоким и загорелым, у него была густая вьющаяся борода, и ездил он в открытом автомобиле со старомодным гудком. Он говорил ленивым, тягучим голосом, который я находил таким же будоражащим, как и все остальное в нем; он поднял меня над головой и вынес в сад, а я вопил во все горло. На его больших руках темнели мозоли, и он курил грязную трубку. Взгляд Вилли был устремлен вдаль. Потом он взял меня в одну из головокружительных автомобильных поездок; мы мчались по проселочной дороге с невероятной скоростью, и он просигналил полицейскому на мотоцикле. Он подарил мне игрушечный автомат, из которого можно было стрелять в комнате деревянными шариками и показал, как строят бревенчатый дом.
   Потом он исчез, так же внезапно, как и появился, и я отправился спать. Я лежал в постели и прислушивался к голосам родителей: те бранились. Я не мог разобрать слов, дверь была закрыта, но голос отца гремел. Потом мать расплакалась.
   Я больше никогда не видел дядю Уильяма, а мои родственники и родители его больше не упоминали. Пару раз я спрашивал о нем, но родители искусно меняли тему, как обычно делают, чтобы не возражать детям. Приблизительно через год отец рассказал мне, что дядя Вилли теперь работал «за границей где-то на Востоке» и что мы, вероятно, его больше никогда не увидим. Таким образом, в словах отца было что-то, что вызывало у меня сомнения, но я не был недоверчивым и вдумчивым ребенком и предпочитал верить тому, что мне говорили. Приключения Вилли за границей еще долго будоражили мое воображение; с небольшой помощью комиксов, к которым питал и питаю пристрастие, я видел дядю поднимающимся в горы, охотящимся в джунглях и прокладывающим железную дорогу. Все это вполне увязывалось с тем, что я о нем знал.
   Когда я подрос и научился думать самостоятельно, мне стало ясно, что эти истории, вероятно, не соответствуют действительности и исчезновение Вилли, очевидно, вызвали какие-то другие обстоятельства, но образ Вилли Великолепного так и остался в моем воображении.
   Только после смерти отца, разбирая бумаги, я узнал правду. Я натолкнулся на письмо от директора тюрьмы в Дурхэме, там говорилось, что дядя Уильям помещен в тюремный лазарет; второе письмо, датированное несколькими неделями позже, сообщало о его смерти. Я связался с Министерством внутренних дел и узнал, что дядя Вилли был осужден на двенадцать лет за вооруженный грабеж. Преступление, за которое он был осужден, он совершил через несколько дней после того сумасшедшего, захватывающего летнего полдня.
   Но, как я уже писал, в своих фантазиях я видел дядю Вилли в разных экзотических краях, где он вступал в рукопашную с людоедами или мчался на лыжах по горным склонам.
   Обе версии соответствовали истине – но с различной степенью достоверности. Первая была обычной, досадной и окончательной. Другая – убедительной и возбуждающей фантазию, и, кроме того, она давала надежду на то, что дядя Вилли однажды вернется.
   Чтобы отобразить все это в рукописи, мне пришлось отделиться от своего «я» и стать на объективную точку зрения. Так произошло раздвоение или, может быть, даже растроение моего «я». Я выступил в роли писателя. Здесь было мое «я» из воспоминаний. И мое «я», о котором я писал, главное действующее лицо этой истории.
   Разница между действительной и фантастической правдой занимала мои мысли.
   Я ежедневно напоминал себе об ошибочности моих воспоминаний. Так, к примеру, я знал, что сами воспоминания не являются историей. Важнейшие события вспоминаются в той последовательности, которая заложена в подсознании, и их реконструкция для моего повествования требует постоянных усилий.
   Маленьким мальчиком я сломал руку, и в фотоальбоме, присланном мне Фелисити, нашелся снимок, подтверждавший это. Но произошел ли этот несчастный случай в начале моего обучения в школе или же после смерти бабушки? Все три события тогда оказали на меня сильное воздействие, все три стали ранними уроками жестокого произвола, свойственного жизни. Чтобы описать их, я попытался вспомнить их последовательность, но тщетно; память бросила меня на произвол судьбы. Я был вынужден заново воссоздать в памяти эти события и расположить их в каком-то более верном порядке, если хотел представить, как они повлияли на меня.
   Сами основы памяти были незыблемы, и моя сломанная рука служила наглядным тому примером.
   Я сломал левую руку. Это я знал абсолютно точно, потому что такие вещи нельзя изменить, и эта рука по сей день была несколько слабее, чем полагалось бы. Такого рода воспоминания и оказались под сомнением. Единственным документальным подтверждением перелома была пара черно-белых снимков, сделанных на семейном пикнике. На этих снимках на фоне залитого солнцем пейзажа был запечатлен печальный маленький мальчик, в котором я узнал себя. Его праваярука была в гипсе и висела на белой повязке.
   Я наткнулся на эти фотографии в то самое время, когда описывал этот случай и открытие потрясло меня. Такое документальное свидетельство смутило и поразило меня, и я поневоле поставил под сомнение все прочие сведения, которые выдала мне память. Только с некоторым опозданием я понял, что произошло: фотограф, очевидно, отпечатал эти фотографии, зарядив ролик пленки в увеличитель не той стороной. Стоило повнимательнее изучить снимки – сначала я рассматривал только себя – и различные детали фона подтвердили мою догадку: вертикальная надпись на номере автомобиля, правостороннее движение на дорогах, пиджаки, застегнутые не на ту сторону, и прочее. [1]
   Все это было вполне объяснимо, но дало мне две точки зрения на свою особу: во-первых, я непременно должен был проверять и подтверждать свидетельствами развитие событий, которые до сих пор считал неизменными, и, во-вторых, ничего не мог вычеркнуть из прошлого.
   Я приблизился ко второму перерыву в работе. Хотя мне нравилось, как идет моя новая работа, каждое следующее открытие порождало противодействия. Мне стало ясно двуличие прозы. Каждое предложение содержало в себе ложь.
   Непосредственным следствием такого осознания стала полная ревизия; я перечитал все готовые страницы с самого начала и несколько раз переписал некоторые из отрывков. Каждая новая версия вносила улучшение, все большее сходство с жизнью. Описывая часть правды, я все ближе подходил к полной правде.
   Когда я наконец приблизился к тому месту, на котором прервал свои труды, то натолкнулся на новые затруднения.
   По мере того как моя история подвигалась от детства к отрочеству, а потом к юности, мне вспоминалось все больше людей. Не членов моей семьи, а посторонних, с которыми жизнь свела меня более или менее случайно и которые иногда становились частью этой жизни. В частности, существовала группа людей, с которыми я был знаком по университету, а также несколько женщин, с которыми имел отношения. Одна из них, девушка по имени Элис, в течение нескольких месяцев даже была моей нареченной. Мы хотели пожениться, но потом у нас все пошло наперекосяк, и мы расстались. Элис со временем вышла замуж за другого и родила двоих детей, но оставалась моей хорошей и верной подругой. Потом появилась Грейс, которая в последние годы сильно изменила мою жизнь.
   И если я в своей одержимости хотел писать только правду, одну лишь правду, то каким-то образом должен был объяснить эти отношения. Каждая новая дружба означала продвижение в непосредственное прошлое, каждая любовная история так или иначе влияла на мои взгляды, меняя их. Хотя вероятность того, что кто-то прочтет рукопись, была очень мала, я, тем не менее, чувствовал себя неуютно из-за того, что все еще помню об этом.
   Кое-что из того, о чем я упомянул, неприятно, и мне хотелось бы подробно описать свой сексуальный опыт, хотя и не в мельчайших подробностях.
   Проще всего было бы изменить имен, места, даты, чтобы не раскрыть инкогнито вышеупомянутых лиц. Но это не было бы правдой, которую я хотел рассказать. Или можно было бы просто кое-что опустить: этот опыт был важен главным образом для меня.
   Наконец я нашел решение, художественный прием: я создал новых друзей и партнеров, снабдив их вымышленной историей жизни и личностями. Одно или два из этих лиц были рядом со мной с самого детства, и вследствие этого оказывалось, что мы дружим на протяжении всей моей жизни, в то время как в действительности я потерял всякий контакт с друзьями детства, с которыми вместе вырос. Это сделало мой рассказ замечательно стройным, он оказался завершенным, связным и значительным.
   В нем не было ничего лишнего: каждое запечатленное событие, каждое описанное лицо имело в моей истории свое предназначение.
   Так, в трудах я учился познавать собственную жизнь. Правда была буквально подчинена верности действий: это была высшая, лучшая форма правды.
   Тем временем, пока моя рукопись набирала объем, я вступил в стадию душевного подъема. Ночью я спал всего пять-шесть часов, а когда просыпался, первым делом садился за стол и прочитывал то, что написал накануне. Я все подчинил труду писателя, ел только тогда, когда голод принуждал меня к этому, спал только тогда, когда сильно уставал. Все остальное было мне безразлично: ремонтные работы по заказу Эдвина и Марджи я отложил на неопределенный срок.
   За стенами дома весна перешла в долгое и невероятно жаркое лето. Сад оставался заросшим и запущенным, однако почва теперь высохла и потрескалась, а трава и сорняки пожелтели. Деревья поникли, маленький ручеек в глубине участка почти высох. В очередное посещение деревни я услышал озабоченные разговоры о погоде. Волна жары принесла с собой засуху; молочный скот стали забивать из-за недостатка кормов, отпуск воды был строго ограничен.
   День за днем я сидел в своей белой комнате, ощущая теплый ток воздуха из открытого окна, и неутомимо работал над рукописью, полуголый и небритый, чувствуя себя уютно, довольный жизнью.
   Потом я внезапно подошел к концу своей истории. Я внезапно перестал писать, потому что больше не мог вспомнить ни одного события.
   Мне с трудом верилось в это. Я представлял себе финал как возвышенный, торжественный миг, как полное завершение своего духовного самоисследования. Вместо этого рассказ просто оборвался, без завершения, без откровения.
   Предчувствуя безрезультатность своей работы, я испытал разочарование и тревогу. Я исследовал страницы рукописи, думая, что где-то допустил просчет. Все события образовали стройный ряд, но они закончились, мне нечего было больше сказать. До разрыва с Грейс, до смерти отца и до потери работы я жил в Тилбурне. Я не мог продолжать, потому что следующей стадией моей жизни стал сельский домик Эдвина. Где же окончание?
   Я пришел к заключению, что единственный подходящий финал – только ложный. Другими словами, следовало по-новому связать свои воспоминания, ввести в нее вымышленные характеры, чтобы наконец закончить свою историю. Но сначала нужно признать, что во мне действительно сосуществуют две личности: я сам и персонаж истории.
   В этом месте самоизучения я испытал угрызения совести – из-за того, что бросил работать в доме и саду. Я утратил и иллюзии по поводу своего творчества и способность создавать ткань повествования, а потому с толком использовал нежданный перерыв. Жаркий сентябрь подходил к концу; несколько дней я провел в саду, подстриг кусты и собрал фрукты, которые еще оставались на деревьях. Скосил лужайку и окопал высохший огород.
   В заключение я покрасил вторую комнату на верхнем этаже. Оторвавшись от своей неудачной рукописи, я мысленно вновь и вновь возвращался к ней, и всякий раз у меня возникало желание переработать ее. Я понял: необходимо еще одно, последнее усилие, чтобы придать ей нужную форму. Необходимо – но ради этого, я должен был упорядочить свою жизнь.