Рыжая кобыла Джафара, пофыркивая, шагает по мягкой дорожной пыли. Солнце еще не взошло. Ранне-утренняя теплая тишина. Из садов тянет душистой прелью. Скрипят запоздалые арбы, полные овощей, — кто не проспал, доехал до базара еще затемно. Степенно идут верблюды, пятерка за пятеркой. На переднем погонщик, усевшийся поверх тюка с товарами. Глухо позванивают бронзовые колокольцы. Богатых в этот час на дорогах нет, богатые еще спят. Спешит в столицу деревенская беднота — обожженные солнцем, истомленные трудом работяги-земледельцы в длинных рубахах и истоптанных сандалиях, босоногие женщины, худощавые подростки, у которых вся одежда — кусок тряпки вокруг поясницы. Нищие бредут — простоволосые, тоже почти голые, с длинными посохами, с тыквенными флягами у пояса.
   Все в Багдад, в Багдад… Нетерпеливо смотрит Джафар туда, где должен быть спасительный город, столица халифа Правосудного. Привстает на стременах, вглядывается. Не видно Багдада.
   В небе розовый пожар, над землей жемчужно-серая дымка. Вблизи она как прозрачная кисея, вдали — стена стеной. Физали едет молча. Джафар не решается заговорить. Изредка похрапывают отдохнувшие, бодрые лошади. Поматывают головами, просят повода. Не раз уже бывали здесь, знают, что до конюшни недалеко. От нечего делать Джафар поглядывает в придорожный арык. Вода в нем розовая, как лепестки магнолий. Вот сухой лист платана плывет вырезной черной тенью. Вот осторожно спускается с крутого берега выводок желтых пушистых утят.
   — Богадата, Богадата…[32]
   Джафар поднял голову. Двое нищих машут клюками вдаль. Радостно голосят:
   — Богадата, Богадата!
   Жемчужная мгла осела. Теперь она — как тихое серебристое море, и среди него всплывает пологий остров, залитый утренним светом. Минареты вытянулись, словно исполинские копья великанов со сверкающими золотыми остриями. Зеленые чалмы куполов лежат на высоких розовых подставках. Два кольца светло-коричневых стен сжимают толпы плоскокрыших домов. Повсюду лиловые ранние тени, повсюду вереницы пальм, как темно-зеленые прожилки на камне-самоцвете.
   Джафар смотрит во все глаза, старается ничего не пропустить. Все ниже и ниже оседает серебристая мгла, рвется на куски, а город разрастается, расползается по долинам, становится цветистым морем коричневых и розовых стен, зеленых крыш, аметистовых и лиловых теней. Озаренный утренним солнцем, торжественно и спокойно сияет Багдад — богом данный, столица халифа, столица мира.
   Когда путники въехали в предместье, Джафар снова изумился. Думал, что увидит сказочный город, попал в бедную деревню. За низкими глинобитными оградами виднелись лачуги, крытые тростником. Растрепанные женщины в грязных рубахах возились с тощей скотиной, стряпали на очагах, кое-как сложенных из обломков кирпичей, выливали на улицу помои, бранились с соседками. Голые дети просили милостыню у проезжающих. Пахло нечистотами, прогорклым салом, грязным бельем и еще какой-то дрянью.
   Джафар сам был беден, в своей деревне и в Анахе знал бедняков, не лучше здешних, но таких скопищ бедноты нигде еще не видел. Физали заметил его разочарование. Подъехал вплотную, заговорил:
   — Не удивляйся… Это Багдад, которого издали не видно. Ты знаешь, я много ездил по свету, и всюду так. Богатые города — это парчовые халаты, обшитые грязной бахромой. Чем они богаче, тем эта бахрома гуще и грязнее. Погоди, скоро увидишь другой Багдад…
   Понемногу ограды стали выше, улицы чище. Пошли сады, обнесенные высокими стенами. Темные, окованные железом ворота были заперты. Кое-где виднелись окна-бойницы, забранные решетками. На узких улицах, полных прохладной тени, стали попадаться женщины, закутанные в шелковые покрывала. Черные рабыни несли за ними раскрытые зонтики. Важные дородные мужчины в дорогих халатах шли, не торопясь, и чинно разговаривали друг с другом. Джафару пришлось спешиться. Он осторожно вел под уздцы своих лошадей, чтобы не задеть невзначай нарядных прохожих. Улицы становились все люднее. Вереницами шли ишаки с тяжелыми бурдюками. Продавцы зелени и фруктов несли корзины на голове и нараспев расхваливали свой товар. Двое воинов с обнаженными саблями вели изможденного полуголого старика со связанными руками, который что-то выкрикивал, обращаясь к прохожим. Джафар прислушался. Старик голосил:
   — Правоверные, не крадите лошадей!.. Правоверные, не крадите лошадей!.. Иначе будет с вами, как со мной… Правоверные… — Джафар вопросительно взглянул на хозяина.
   Физали нахмурился. Сказал нехотя:
   — Так полагается… Его выведут на базар и там перережут горло…
   В просвете между оградами садов заблестела гладь реки. Поэт и его слуга вышли к Тигру. После тенистых улиц солнце слепило глаза. Сияла вода. Сияли медные щиты воинов, охранявших плавучий мост. На том берегу ярко блестела высокая светло-коричневая стена с темной прорезью ворот. Копыта лошадей глухо стучали по деревянному настилу моста. Люди шли торопливой толпой, все почти в одном направлении — к воротам. По сторонам их стояло десятка два рослых воинов в серебряных кольчугах и таких же шлемах с наносниками. В проходе через толстую стену на путников пахнуло прохладной сыростью, и снова брызнуло еще не знойное утреннее солнце. Они вышли на широкую прямую улицу, обсаженную двойными рядами высоких пальм.
   По обеим сторонам тянулись лавки ремесленников, тут же выделывавших свои товары. Медники и жестянщики неумолчно стучали молотками. Продавцы музыкальных инструментов пробовали флейты, дудки-мизмары[33], таблы[34], кусы[35], трескучие кадибы[36]. Портные шили халаты, горланя песни, слов которых нельзя было разобрать среди стука, звона, криков, скрипа арб, рева ишаков и верблюдов.
   У Джафара закружилась голова. Недавно еще в базарные дни Анах казался ему оглушительно шумным, а по сравнению с этой улицей он был тихой деревней. В глазах рябило от множества разноцветных халатов — то полотняных, как у самого Джафара, то шелковых, бархатных, затканных золотом и серебром. Вперемешку с правоверными шли какие-то желтолицые люди с раскосыми глазами и длинными косами., Шли негры — и нарядные евнухи с бабьими лицами, и почти голые, сильные и здоровые парни всех цветов кожи: черные, как уголь, темно-кофейные, серые, как шкура ишака после дождя. Шли высокие мужчины в холщовых рубахах и портах, с голубыми глазами и волосами, точь-в-точь как у покойницы няни Олыги.
   Немало было в толпе и женщин разных стран. Как ни устал Джафар от всего виденного, он все-таки пристально всматривался в тех, которые шли без покрывал. Сравнивал. Ни у одной не было таких глаз и такой походки, как у Джан. Длиннокосая персиянка показалась было красавицей, вроде женушки, но рассмешили шаровары — надо же было надеть эдакую штуку!.. И глаза у нее оказались глупые, как у молодой овцы.
   Джафар старался все увидеть и запомнить. Доведется ли ему еще раз попасть в Багдад?.. Знал, что они с Физали поедут мимо дворца халифа. Думал, что вот-вот его увидит, но поэт сказал, что дворец не здесь. Снова перед путниками выросла высокая коричневая стена с широкой прорезью ворот. Она была много красивее первой. Над аркой ворот высилась многогранная башня с зеленым ребристым куполом. Вдоль основания стены сверкающей ковровой дорожкой шел узор из разноцветных изразцов. У ворот стояли воины, еще выше ростом и еще пышнее одетые, чем у прохода через первую стену. Золоченые шлемы, кольчуги и щиты ярко горели на солнце. Начальника караула легко было узнать по сабле, усыпанной драгоценными камнями.
   Увидев этих воинов, поэт понял, что раньше завтрашнего дня он, наверное, не увидит Гарун аль-Рашида. Предстояло какое-то торжество — в обыкновенные дни и стража вторых ворот носила серебряные, а не золотые доспехи.
   Физали остановил двух хорошо одетых молодых людей. Спросил, в чем дело. На него посмотрели с удивлением. Откуда он, этот почтенный старик?.. Все ведь в Багдаде знают, что халиф принимает сегодня посла византийского императора Никифора I.
   Когда путники проехали по широкому проходу, облицованному золотистым мрамором, и очутились в самом сердце Багдада, Джафар едва не вскрикнул от изумления. Перед ним расстилалась огромная площадь, посередине которой высилось удивительное здание, словно затянутое сверху донизу разноцветными коврами. Понял сразу, что это и есть дворец.
   Великолепное жилище Гарун аль-Рашида родилось и выросло на глазах Физали еще во времена халифа Аль-Мансура[37]. Теперь оно было давнишним знакомым. Напоминало о счастливых годах, когда полный сил путешественник-поэт приезжал сюда по возвращении из далеких странствий.
   Физали вместе с Джафаром отъехал в сторону, выбрался из толпы, остановил коня. Долго любовался — в который уже раз — певучей нежностью изразцовых узоров, мощной стрельчатой аркой над главным входом, бирюзовыми ребристыми башнями, на которых величаво горели золотые купола.
   Час был еще ранний, и всюду, куда ни достигало солнце, лиловые густые тени оживляли спокойную красоту дворца. Искусный и смелый зодчий построил его так, что, откуда ни посмотри, бледно-розовые стены, затканные узорами изразцов, двойные окна, стрельчатые арки, башни — все сливалось в каменную песню, славившую могущество и мудрость халифа.
   Жилище его не казалось утомительно огромным. Оно было, как цветистый сон, веселивший душу, и, только подъехав поближе, путешественник, впервые попавший на площадь, мог заметить, что арка над главным входом вместила бы немалую мечеть, а на террасе из зеленого мрамора и на отлогой лестнице поместилось бы несколько полков пехоты.
   Когда Физали и Джафар подъехали к дворцу, все уж было готово для приема императорского посла.
   Несметные толпы народа теснились за тройными кордонами конницы. По обеим сторонам террасы перед главным входом стояли в две шеренги всадники на серых конях, покрытых малиновыми чепраками. На них были такие же золоченые кольчуги и шлемы, как у стражи вторых ворот.
   У самой лестницы великаны-негры в белых чалмах, с шелковыми белыми повязками вокруг поясницы держали на серебряных цепях десятки ручных леопардов.
   На первой ступени выстроились сокольники с кречетами и орлами халифа, за ними — множество белых и черных евнухов в парадных халатах.
   Еще выше стояли сотни дворцовых слуг — сначала безбородые нарядные юноши, потом мужчины во цвете лет и на самой верхней ступени — седобородые старики, служившие еще отцу халифа во дни его молодости.
   Посередине лестницы виднелся широкий проход, устланный коврами. По сторонам его сверкали обнаженные мечи личной стражи хозяина дворца. На террасе, обрамленной цветущими растениями в кадках, посла ожидала толпа придворных в парчовых халатах, церемониймейстеры, которым надлежало ввести его под руки в тронный зал, начальник стражи, хранитель сокровищ, звездочеты и множество других чинов.
   Физали и Джафар стояли в отдалении, но, несмотря на старость, глаза у поэта были зоркие. Не раз он и раньше видел подобные торжества. Заметил сразу, что византийского посла принимают по самому пышному церемониалу. Издали узнал многих придворных, с которыми встречался в былые годы. Поэт хотел все объяснить Джафару, но парень уже ничего не понимал.
   Перед ним высилось необъятно огромное здание, сверкавшее золотом куполов, мрамором арок, узорами своих стен. На террасе и по сторонам ее теснилась, искрилась, блестела, переливалась масса каких-то роскошно одетых людей. Они были точно живой цветистый ковер, от которого рябило в глазах. Слишком много увидел в этот день пастух Джафар — больше, чем за все девятнадцать лет своей жизни. От усталости ему невыносимо захотелось спать. Обрадовался, когда Физали, тоже порядком утомившийся, решил не ждать прибытия посла.
   Через полчаса поэт и пастух-музыкант снова ехали по тенистым, тихим улочкам одного из багдадских предместий. Джафару стало легче, но, спроси кто-нибудь, зачем он приехал в столицу, юноша навряд ли бы сразу вспомнил…
   Когда Физали и Джафар добрались, наконец, до дома Абу-Атохия, беспощадное июльское солнце палило так, что и коренные горожане с трудом дышали неподвижным раскаленным воздухом. Во дворе никого не было. Собаки, и те попрятались в тень. Лежали, свесив на сторону языки, и забыли о священной обязанности облаять чужих людей.
   Поэт нашел своего друга в сердаубе — прохладном подвальном этаже.
   По багдадскому обычаю, с наступлением жары туда переселились и господа, и слуги. Лошадей держали на дворе в тени огромного густого вяза.
   Туда же Джафар поставил и своих вспотевших коней. Вещи отнес в комнату, отведенную хозяину. Теперь надо было подождать, пока можно будет напоить лошадей и задать им корму. Самому Джафару есть не хотелось. Думал об одном: поскорее где-нибудь улечься и заснуть, но ложиться раньше времени было нельзя. Он снял халат и сандалии, снял головной платок, умылся холодной водой. Освободившись от городской одежды, почувствовал себя прежним Джафаром. Вздохнул. Что-то делает бедная Джан?.. Работает, наверное. Самое время снимать персики, чтобы не переспели. Или все сидит и плачет… Снова вздохнул. Еще восемь дней без Джан, целых восемь, а может быть, и больше… Конюх-пастух сидел, прислонившись к толстому стволу вяза, думал и по временам сильно щипал себя за ногу, чтобы не заснуть. Наконец настал счастливый миг. Лошади были накормлены, выели овес. Джафар снял торбы, подбросил сена. Теперь он принадлежал самому себе. В маленьком запущенном саду за домом нашел укромное место. Разостлал на траве одеяло, подложил под голову седло. Раздевшись донага, накрылся до пояса халатом. Закрыл глаза.
   Думал, заснет сразу, по сон долго не приходил. Сияла вода Тигра. Старик, которому должны были перерезать горло, уговаривал прохожих не воровать. Стража внутренних ворот сверкала золотыми доспехами. Молодая персиянка в широких штанах смотрела на Джафара глупыми овечьими глазами. Белые ишаки шли вперемежку с леопардами. Дворец Гарун аль-Рашида, халифа правосудного, необъятно огромный, сверкающий дворец стал вдруг прозрачным, и сквозь него пастух увидел плачущую жену на пороге их хижины. Потом исчезло все. Исчез и пастух Джафар. Осталась ласковая, спокойная, всепоглощающая пустота.

17

   «…Много у многих, к многим вещам и людям загораются страсти, любви и желания. Что ж удивляться, если очи Елены, телом Париса плененные, страсти стремление, битвы любовной хотение в душу ее заронили! Если Эрот, будучи богом богов, божественной силой владеет, как же может много слабейший от него и отбиться, и заступиться! А если любовь — болезней людских лишь страдание, душевных чувств затмение, не как преступленье нужно ее порицать, по как несчастья явление считать.
   Как же можно считать справедливым, если поносят Елену?..»
   Гарун аль-Рашид прервал чтение, положил свиток на диван и, поглаживая седеющую бороду, с хитрой улыбкой взглянул на поэта.
   — Ну, Физали, ты все знаешь — кто это написал?
   — Не догадываюсь, повелитель… Во всяком случае, не Платон. У него любовь такая умная, что для сердца места не остается, а здесь слова, правда, мудреные, но чувство-то живое, простое, человеческое… Горячая кровь, горячее тело… У Сапфо так, хотя, конечно, не она…
   — Нравится тебе?
   — Многословно, но хорошо… Я всегда был за живую любовь, повелитель.
   — Так слушай приговор: «Совершила ль она, что она совершила, силой любви побежденная, ложью ль речей убежденная, иль принуждением богов принужденная, во всех этих случаях нет на ней никакой вины». Согласен, Физали?
   — Вполне… Считать Елену по суду оправданной. Судебные издержки возложить на мужа.
   Халиф рассмеялся, потрепал гостя по плечу.
   — Старый ты грешник… Так не знаешь, что это? «Похвальное слово Елене» Горгия[38].
   — Того, который у Платона?
   — Того самого… Вчера мне византийский император прислал много разного добра. Золотую посуду мог оставить себе — мне ее не надо, а за ларец с греческими рукописями ему спасибо. Потеют теперь мои переводчики…
   Физали уже с полчаса беседовал с халифом. Заметил сразу, что Гарун аль-Рашид в хорошем настроении. Его громкий, порой грозный голос звучал на этот раз задушевно и мягко. Поэт хотел было сейчас же заговорить о Джафаре и Джан, но хозяин, усадив его рядом с собой на низкий диван, взял с курси свежеисписанный пергамент.
   Монархов не прерывают, их выслушивают. Физали почтительно слушал. Очень обрадовался тексту. Витиеватый древний автор, казалось, самолично явился в рабочую комнату халифа, чтобы заранее расположить его в пользу принцессы-беглянки.
   Когда кончился разговор об Елене Спартанской, Физали, стараясь не выдать своего волнения, начал:
   — Повелитель, я пришел к тебе с просьбой…
   — Рад буду исполнить ее, но сначала исполни мою. Поэт низко поклонился.
   — Приказывай, пресветлый.
   — Не приказываю, а прошу. Разверни свою парчу. Новые стихи, не правда ли?
   Физали снова поклонился. Вынул рукопись «Садов Аллаха». Гарун аль-Рашид уселся поудобнее, подложил под спину подушку. Он был одет по-домашнему: халат из легкого белого шелка, такая же чалма, сафьяновые бабуши па босу ногу.
   Просто было и убранство рабочей комнаты халифа. Он любил спокойные цвета. Велел выложить ее темно-зеленым мрамором. Не было тут ни мозаик, ни парчи, ни стенных ковров, расшитых золотом. В парадных залах их висело столько, что от золотого сверкания у Гарун аль-Рашида уставали слабеющие глаза. Здесь он приказал положить один только огромный ковер, привезенный из Бухары, темный, пушистый, незаметный, пока не приходило желание всмотреться в его мудреные узоры. Под стать ему был и диван — широкий, удобный, ласкавший тело и зрение. Несколько курси и низкий письменный столик занимали так мало места, что комната казалась бы пустоватой, не будь у открытого окна, забранного замысловатой бронзовой решеткой, большого куста таифских роз в резном мраморном ящике.
   Бронзовые вазы с цветами красовались и на курси.
   Как ни тревожно было на душе у Физали, все-таки, пока халиф читал «Похвалу Елене», он успел рассмотреть один из букетов, стоявший поближе. Цветы Гарун аль-Рашида были прекрасны, как все цветы, но поэт не увидел среди них ни одного знакомого. Халиф отовсюду добывал иностранные редкости. Посылал своих садовников то в Индию, то в Китай, то в черную Африку. Немало государей, иноземных послов и багдадских сановников хотели бы попасть в эту любимую комнату повелителя Востока, но хозяин принимал в ней только великого визиря Джафара Бармекида, начальника службы доносов Амалиль Абдулзагиф Мухаммеда бини-Махмуда, нескольких поэтов да придворного музыканта Ибрагима аль-Моусили с подрастающим сыном Исхаком.
   Халиф любил бывать восприемником «поэтических и музыкальных новорожденных». Очень сердился, когда узнавал, что до него уже кто-то слышал новинку. Спросил и Физали, читал ли он кому-нибудь «Сады». Поэт ответил почти правду:
   — Нет, никому.
   Не мог же он сразу сказать настоящую правду: читал своей садовнице и пастуху.
   Многие места поэмы Физали произносил наизусть, внимательно вглядываясь в лицо Гарун аль-Рашида.
   Халиф сидел не шевелясь. Глаза его блестели. Временами только он поднимал густые седеющие брови и одобрительно кивал головой.
   Когда чтец кончил и с поклоном подал рукопись, Гарун аль-Рашид молча его обнял. Поэт, как полагалось, хотел поцеловать полу халата повелителя, но халиф ласково-властным движением остановил его. Заговорил почти шепотом — Физали знал, что у Гарун аль-Рашида это признак радостного волнения.
   — Спасибо тебе… Великое спасибо. Обрадовал меня. Стареешь, а пишешь все лучше и лучше. Живи, Физали, много лет живи!..
   Он еще раз обнял растроганного старика. Поэт смахнул слезу, хотел ответить, но халиф снова обратился к нему:
   — Я знаю, как ты пишешь… Скажи мне, кто та красавица, которая превратилась в пери твоей поэмы? Она у тебя живая, совсем живая… Так и вижу ее перед собой.
   — Государь, я пришел просить за нее…
   Халиф удивленно взглянул на седобородого поэта. Улыбнулся.
   — Узнаю прежнего моего Физали. В чем же дело? Кто она?
   Старик вскочил с дивана и, прежде чем хозяин успел остановить его, повалился на колени.
   — Правосудный… это принцесса Джан, дочь эмира анахского… Ты один можешь спасти ее…
   Гарун аль-Рашид вздрогнул. С грустью посмотрел на коленопреклонного плачущего Физали. Подумал: «Вот она, судьба человеческая… Написал такую поэму — и вдруг безумие…» Снова усадил гостя на диван, взял его за руки. Принялся уговаривать:
   — Успокойся, друг мой… Узнаешь ли ты меня? У тебя лихорадка — сейчас позовем хакима.
   — Повелитель, я совершенно здоров и говорю правду. Умоляю… выслушай меня…
   Халиф пристально всмотрелся в глаза поэта. Из них по-прежнему катились слезы, но взгляд Физали был разумен и ясен. Гарун аль-Рашид вспомнил, как недавно еще в приемном зале эмир Акбар, оставшись с ним наедине, так же на коленях умолял помочь найти дочь. Не хотел верить, что ее нет в живых. Неужели же?..
   — Хорошо… Если ты и самом деле не бредишь, скажи, где сейчас принцесса Джан?
   — Три месяца тому назад я нанял юношу-пастуха с молодой женой. Она работала у меня садовницей…
   — Так, так… Понятно… Доскажу за тебя. Жена твоего пастуха оказалась пропавшей принцессой? Так ведь?
   — Да, повелитель…
   Халиф добродушно рассмеялся:
   — Физали, Физали… Ты прекрасный поэт, ты великий поэт, украшение моего царствования, но в жизни, я вижу, любая красивая девчонка тебя обманет. Как ты, старый, умный человек, мог поверить подобному вздору? Знаешь, я одному рад: не будь этой садовницы, ты бы, пожалуй, еще лет пять ко мне не приехал.
   — Государь, будь милостив… Позволь мне задать один только вопрос…
   — О принцессе-садовнице?
   — Нет, не о ней… Помнишь ли, какую книгу ты подарил эмиру Акбару года три тому назад?
   Насмешливая улыбка исчезла. Лицо халифа стало серьезным,
   — Книгу? Да, помню…. «Хезар Эфсане»… Нарочно велел переписать. Только он ее, кажется, не читал. А откуда ты знаешь?
   — Вот она… — Физали вынул из широкого кармана халата том в красном сафьяновом переплете и подал его изумленному Гарун аль-Рашиду.
   — Когда принцессе Джан исполнилось пятнадцать лет, отец, зная ее любовь к книгам, подарил дочери пожалованную тобой рукопись. Вот его надпись под твоею.
   — Что за чудеса!.. Неужели же?.. Быть не может…
   — Да, повелитель… Это любимая книга жены моего пастуха. Спаси ее, правосудный!..
   Халиф нахмурился. Взгляд его стал жестоким. Голос звучал теперь властно и грозно.
   — Физали, не проси невозможного… Преступницу закопают в землю по шею и разобьют ей голову камнями. Таков закон…
   — Государь, закон — это твое слово…
   — Распутства я не покрою.
   — Правосудный, нет здесь распутства…
   В черных, глубоко сидящих глазах Гарун аль-Ра-шида зажглись огоньки гнева. Левая щека задергалась. Будь Физали придворным, он бы в ужасе замолчал, видя, что многомудрый становится страшным.
   Халиф еще не кричал. Сжав кулаки, он медленно чеканил слова:
   — Не много же ты понимаешь в правосудии… Когда принцесса убегает с пастухом, позорит отца, позорит весь свой род, что же это, по-твоему?.. Что? Отвечай!
   — Любовь, государь… Ты согласился с Горгием, оправдавшим Елену, а ведь она была замужем, Джан же нет…
   Халиф недовольно повел плечами, но гневные огоньки погасли. Про себя подумал, что не надо было читать хитрому старику этого текста. Ответил строго, но уже спокойно:
   — Об Елене говорить не будем. Что хорошо в поэзии, то в жизни преступление. Неужели не понимаешь, какой это позор для эмира, моего верного слуги, старого воина? Неслыханный позор, ужасный…
   — Государь, никакого позора нет, принцесса…
   — Да ты что, в самом деле сошел с ума, Физали? Подумай, что ты говоришь…
   — Выслушай меня, повелитель. Никакого позора пока нет, и от тебя зависит, чтобы его не было. Принцесса Джан умерла. О том, кто такая моя садовница, знаешь ты, я, и больше никто. Вот если ее казнят, тогда…
   — О том, что казнили именно принцессу Джан и ее любовника, тоже буду знать я, ты, и больше никто. I
   Физали побледнел и снова упал на колени. С трудом проговорил: |
   — Государь… тебе угодно было назвать меня одним из украшений твоего царствования… Не мне судить, так ли это… Но клянусь тебе, клянусь… в тот день, когда умрет Джан, умрет и поэт Физали…
   — Старый ты безумец… Любовь?
   — Да, повелитель, любовь… Любовь к прекрасному…