Николай Алексеевич Раевский
Джафар и Джан

   Я сказал это и ушел, а повесть осталась…
Низами.

 
   Слушайте, правоверные, правдивую повесть о том, что случилось в царствование многомудрого халифа Гарун ар-Рашида, которого нечестивые франки именуют аль-Рашидом, — да ниспошлет ему Аллах в райских садах тысячу гурий, кафтаны из лунного света и мечи, сверкающие, как река Шат-эль-Араб в июльский полдень.
   И вы, гяуры[1] слушайте, пока вы еще попираете землю и не заточены в пещеры преисподней, где определено вам томиться в ожидании последнего суда.
   Двадцать глав будет в сем сказании, и каждая из них повествует о вещах весьма удивительных, которые во времена Гарун ар-Рашида, повелителя премудрого и правосудного, случались так же часто, как часты таифские розы в садах Багдада и весенние бури в сердцах девушек.

1

   Непутевый народ — поэты, не все, правда, по многие… Позабыв наказ пророка, пьют вино, развратничают всемерно, издеваются над людьми и друг над другом, а порой и о самом Аллахе всемогущем такое пишут, что и повторить страшно.
   Ибн-Мюназир[2] сочинял хорошие стихи. Абан Лахыкой — тоже, но друг друга они терпеть не могли. Однажды Ибн-Мюназир так ославил Абана в своей сатире, что и добропорядочным мужчинам читать ее было негоже, а девушкам и подавно… Читать-то в те времена почти никто из девиц, даже весьма знатных, не умел, но послушать тайком непристойные сказки и стихи охотниц было много. И во дворцах такое случалось…
   Однажды шестнадцатилетняя принцесса Джан, знавшая грамоте, у себя в комнате читала подругам Ибн-Мюназира. Сатиры не докончила. Бросила на курси[3] лист шелковистой бумаги и, ухватившись тонкими пальцами за край дивана, затряслась от неудержимого смеха. На ее черных глазах выступили веселые слезы.
   — Ой, не могу, не могу… Прямо умереть можно…
   Трех слушательниц тоже душил смех. Толстушка Фатима, дочь торговца сафьяном, сползла от хохота на ковер. Дочь адмирала Ибн-Табана, высокая худощавая Зара, визжала и била в ладоши так громко, что в дальнем углу комнаты индийский попугай завозился в своей бронзовой клетке и закричал хриплым, птичье — человеческим голосом:
   — Бисмиллах… Бисмиллах…[4]
   Озорница Зюлейка, дочь кади[5], расходилась пуще всех. Лежа на спине, задрала загорелые ноги и дрыгала ими так, точно ей прижгли седалище красным перцем. На золотых ножных браслетах шалуньи вспыхивали и гасли зеленые огоньки изумрудов. Забыла проказливая девушка суру Корана: «…они не должны ударять ногою об ногу, так, чтобы через то не открывались закрываемые ими прелести». Прелести открылись полностью, ибо при халифе Гарун аль-Рашиде — да ниспошлет Аллах его душе прелести райские — при халифе Гарун аль-Рашиде только персиянки носили шаровары, а все четыре девушки были арабками. К тому же сидели они в одних рубашках из египетского полотна, столь прозрачного, что человек с плохим зрением подумал бы, что на подругах вообще ничего нет.
   Жарки летние вечера в Багдаде, а в городе Анахе, на самом краю Сирийской пустыни, они еще жарче. Окна комнаты выходили, правда, в дворцовый сад. Старые виноградные лозы, увешанные тяжелыми фиолетовыми гроздьями, наполовину закрывали их, словно густые, узорчатые занавеси, и в комнате почти целый день стоял зеленый полусвет, который к вечеру становился зеленым полумраком. В саду, как раз против окон принцессы, днем и ночью бил многоструйный фонтан, рассыпавший облака водяной пыли. Финиковые пальмы толпились перед дворцом, прикрывая его опахалами своих огромных листьев, но ни они, ни виноградные занавеси, ни водяные веера фонтана не справлялись с всепобеждающим солнцем. Лучи его, правда, редко добирались до комнаты Джан, но прохлады летом и там не было.
   В этот же вечер веселым подругам становилось все жарче и жарче. Воздух был горяч, а чтение еще больше горячило. Покончив со стихами, принцесса вынула из выложенного перламутром сундука толстую рукопись в переплете из красного сафьяна. Это была любимая книга Джан и ее подруг — персидская «Хезар Эфсане» — «Тысяча Повестей», недавно только переведенная на арабский язык. В прошлом году отец Джан, эмир Акбар, получил ее в дар от самого халифа и, вернувшись из Багдада, подарил книголюбивой дочери. Сам эмир знал твердо, что книги — вещь очень почтенная и читать их следует, но для чтения у него всю жизнь не хватало времени. В молодости долго дрался с византийцами, истреблял персидских разбойников, дрался с непокорными армянами — сам уже хорошенько не помнит, где, когда и с кем дрался. Потом ездил послом к иноземным государям, побывал у короля франков Карла Великого, управлял беспокойным Анахским эмиратом. Дел всегда было множество, и придворный чтец, седобородый перс, знавший арабский язык лучше собственного, редко-редко приглашался в рабочую комнату эмира. Словом, отец так и не поинтересовался узнать, что за повести он дарит дочери. А персидские повести были таковы, что у девушек после нескольких страниц уже горели щеки, по всему телу разливался блаженный жар, и неудержимо хотелось покрепче прижаться к чернобородым красавцам, о которых повествовала «Хезар Эфсане». Слушательницы начинали дышать часто, глаза у них беспокойно блестели. Так бывало даже в январские прохладные вечера, когда северный армянский ветер, случалось, обрывал листья пальм, в зверинце тонконогие пленницы-жирафы дрожали от холода, а в комнату принцессы подруги приходили в кафтанах, подбитых мехом, и, прежде чем рассесться по диванам, долго отогревали озябшие руки у мангала, полного горячих угольев. В тот же июльский вечер, о котором идет речь, даже ко всему привычные аравийские львы изнывали от жары в своих просторных загородках, обнесенных высокими решетками. Шерсть у них потемнела от пота, языки свесились на сторону. Положив тяжелые морды на вытянутые лапы, могучие звери лежали, не шевелясь, и ждали, когда же скроется огненное солнце.
   Принцесса Джан читала повесть о восемнадцатилетнем Юсуфе-водоносе.
   Он был красив и смел, но по бедности жил без подруги. Юноша томился, томился, но однажды, переодевшись женщиной, остался на ночь в гареме почтенного кади, который, как полагается знатному человеку, держал взаперти двенадцать молодых жен. Все собирался осчастливить их своими ласками и не мог собраться. Дойдя до того места рассказа, где Юсуф в самом деле осчастливил восьмерых красавиц и собирался приступить к девятой, чтица почувствовала такой жар, что сбросила с себя и прозрачную египетскую рубашку. На стройном загорелом теле осталась только нитка крупного розового жемчуга. Три слушательницы тоже разделись донага. Переживать в таком виде озорные приключения Юсуфа было еще веселее, но жар не утихал. В комнате остро пахло молодым женским потом. Толстушка Фатима, закрыв глаза, запрокинула голову, и из горла у нее вырвался сдавленный хрип. Девушки расхохотались еще раз — много хохота было в этот знойный вечер.
   — Смотрите, смотрите — еще жена Юсуфа!
   — Фатима, берегись — родишь водоноса!
   — Ну, дальше, дальше…
   И Джан читала одну историю за другой, а вечернее небо из лимонно-желтого стало уже опаловым, и зеленый полумрак так сгустился в комнате, что не было больше видно точек и закорючек рукописи. Принцесса, с трудом дочитав главу, закрыла книгу и любовно погладила сафьян переплета.
   — Ну, хватит…
   — Нет, вели зажечь свет, и еще…
   — Сейчас зажгут, но читать больше не будем. Иначе ведь не заснем.
   — Велика беда!
   — Велика… Фатима возьмет да и похудеет.. Смотрите — уже начала… — и Джан, крепко обхватив пыхтевшую и визжавшую дочь купца, принялась щекотать ей подмышки, а Зюлейка и Зара схватили ее за ноги.
   Рабыня, вошедшая с зажженной лампой, увидела на ковре хохочущую груду голых тел и сама принялась хохотать, смотря, как извивается Фатима, которой щекотали и подмышки, и пятки, и места еще более щекотливые.
   Вошла еще одна женщина в лиловой шелковой рубашке с золотым шитьем по подолу. Лицо у нее было широкое, полное, с еле видными морщинками около голубых северных глаз. Из-под светло-вишневого платка виднелись русые волосы чужеземки. И руки, державшие тяжелый серебряный поднос, были не арабские — полные, спокойные, с короткими пальцами. Хмурившаяся, но готовая рассмеяться женщина осторожно поставила поднос на курси и, окончательно нахмурившись, принялась растаскивать барахтавшихся девушек.
   — Вот ведь бесстыдницы!.. Джан, отец идет…
   — Няня, не ври… Уехал на три дня. Простился со мной.
   Джан, вскочив с ковра, обняла пожилую рабыню.
   — Няня, тащи пока ужин обратно, а мы сначала выкупаемся. Ну, кто скорее!..
   Как была голая, одним махом вскочила девушка на зимний алебастровый подоконник и спрыгнула в сад, Зара и Зюлейка чуть отстали от принцессы, и только Фатима медленно, неуклюже лезла через окно последней.
   В саду был серебряный блеск, водяной шепот и одуряюще сильный запах ночных цветов. Голые девушки бежали к мраморному бассейну, не боясь нарваться на мужчин. Это была женская половина сада, обнесенная высокой стеной, и ни дворцовая стража, ни слуги-мужчины не смели сюда входить. Мог, правда, встретиться евнух, но девушки знали сызмальства, что евнух за мужчину не почитается.
   Ужинали на ковре, сидя на сафьяновых подушках вокруг низкого столика. Египетское полотно рубашек приятно холодило освеженные тела. Ели пальцами рассыпчатый жирный плов с бараниной. Вытерли руки о широкие вышитые полотенца. Принялись за артишоки — ели их, как полагается, обмакивая в топленое масло толстые вкусные листики. Не торопясь, жевали донышки. Потом няня принесла серебряное с эмалью блюдо, полное фруктов — посередине звезда из пахучих ломтиков дыни, вокруг нее ранние тонкокожие апельсины, темно-пурпурные гроздья винограда, янтарно-желтые полупрозрачные финики, лучше которых не было во всем Анахском эмирате, бархатистые персики величиной с кулак взрослого человека. И у себя дома подруги едали немало вкусных вещей, но, собираясь к Джан, всякий раз с удовольствием думали: чем-то их угостят во дворце? Больше всего нравился кофе — его только-только начали привозить из Аравии, и мало кто еще умел как следует приготовлять этот напиток. После эмирского кофе, который пах так сильно, что весной, летом и осенью заглушал запах цветов, лившийся из сада, после этого кофе становилось на душе весело и легко. И еще больше веселило пальмовое вино. Виноградное пророк запретил строго-настрого. Только кафиры да поэты пьют его, но кафиры на то и кафиры, а о поэтах все знают, что они обыкновенно пьяницы и распутники. О пальмовом вине в Коране, однако, ничего не сказано, а что не запрещено, то, как известно, позволено. И всякий раз, вместе с фруктами, няня приносила тонкогорлый кувшин, когда-то привезенный из далекой Кордовы. Ему позавидовал бы, пожалуй, и сам халиф — так красив был бледно-голубой фаянс, по которому сверху донизу вились и переплетались золотые и белые узоры. Но девушки к кувшину давно привыкли. Их больше занимало содержимое — холодное, бодрящее и слегка хмельное. Стоило выпить один — два кубка — и веселые мысли взметывались и летели, перегоняя друг друга, словно белокрылые ибисы на берегу Евфрата.
   После ужина уселись вчетвером на диван. Хотелось поговорить по душам. Лампы потушили. Через виноградные занавеси местами виднелись светлые куски неба. Над черными опахалами пальм переливчато горела серебристая Вега, звезда поэтов. В саду звонко чирикали ночные кузнечики. Откуда-то с Евфрата доносились звуки арабской свирели — ная. Мелодию с трудом можно было разобрать, но временами с реки тянул ночной ветерок, звуки ная становились громче, и подруги внимательно в них вслушивались.
   — Как хорошо играет…
   — Да, прекрасно…
   — Кто бы это мог быть?.. У нас в Анахе никто так не умеет.
   — Прямо как бюльбюль[6].
   Свирель замолчала, и потом снова послышалась другая мелодия — грустная, протяжная, с повторявшимся на разные лады припевом.
   — Стойте, стойте… узнаю, — Зюлейка уверенно кивнула головой, — это Джафар, наверное, Джафар…
   — Кто он такой?
   — Пастух нашего соседа. Недавно приехал.
   — Молодой?
   — Иэ, уалейд[7].
   — Красивый?
   — Очень… Каждый день мимо нас проходит. Высокий, стройный… Ему восемнадцать лет,
   — Как Юсуфу?
   — Да, только он еще беднее. Ни отца, ни матери. Никого… Подкидыш — его нашли у фонтана в Апсахе.
   — Да откуда ты все это знаешь?
   — Прачка наша рассказывала. Ничего у бедняги нет — ходит босой, почти голый. Но играет, сами слышите, как играет…
   Подруги замолчали. Должно быть, музыкант подошел ближе к саду. Звуки ная, чистые и четкие, стали совсем ясными. Свирель заунывно и сладко пела о чем-то хорошем, чего никак не передашь словами. Девушки слушали ее до поздней ночи, и было им так хорошо! В комнате стояла душистая, торжественная тишина, и только попугай изредка шевелился в своей клетке.
   Они остались, как обычно, ночевать у принцессы. Остались на ночь во дворце и рабыни-провожатые. Снова раздевшись донага, подруги спали по двое — веселее так… Джан с Зюлейкой, Зара с Фатимой. Принцесса долго не могла уснуть. Рядом с ней дочь кади давно посапывала, уткнувшись лицом в подушку. От ее распущенных волос приторно пахло розовым маслом. Джан лежала на спине и смотрела в окно.
   В ночном небе медленно опрокидывалась Большая Медведица. Виноградные листья мало-помалу закрыли ее золотой ковшик, но три звезды хвоста оставались на виду. Принцесса вспомнила о том, что над второй от конца должна быть совсем маленькая звездочка — Всадник. Только молодые сильные глаза видят ее, да и то не все. Откинула край простыни, осторожно приподнялась, чтобы лучше всмотреться в звезду. Всадник чуть заметно мерцал. Подумала о том, что лет через тридцать уже не разглядит его. Много это — тридцать лет, — пожалуй, умрешь раньше. Да и стоит ли жить старухой?.. Опять улеглась, прижавшись к подруге. Лежала так долго, а потом начались удивительные вещи. Через открытое окно могучим прыжком влетел черноволосый юноша. На нем не было ничего, кроме козьей шкуры вокруг поясницы. Босые ноги неслышно ступали по коврам. Джан было и стыдно, и страшно, и блаженно. Юноша подошел к дивану, наклонился и прильнул губами к ее груди. Джан казалось, что она умирает от блаженной тоски. Горячие руки юноши все сильнее и сильнее сжимали ее тело, а губы дразнили и жгли. Смерть не приходила, последняя радость близилась…
   Утром принцесса никому не рассказала о своем сне. Снова купалась с подругами в бассейне, окруженном густыми стенами жасмина. Потом, надев на рубашки легкие шелковые кафтаны, четыре девушки чинно сидели на диванах, ожидая призыва муэдзина. Запястья и ножные браслеты лежали кучкой на курси вместе с любимой жемчужной нитью Джан. Мусульманкам подобает молиться без всяких украшений. Слова призыва были плохо слышны в комнатах гарема, но девушки знали их наизусть. Повторяли вполголоса, склонив головы и сложив руки на груди:
   — Свидетельствую, что нет бога, кроме Аллаха! Свидетельствую, что Мухаммед — посланник бога!
   Был 219-ый год Гиджры, 802-ой от рождения пророка христиан.

2

   Несколько лет тому назад халиф отправил эмира Акбара послом к королю франков, которого в его землях заранее именовали Великим[8]. Халиф знал, что собрат его Карл — государь могущественный, но не очень-то богатый, да и хороших вещей на Западе делать некому. Надеялся, что драгоценные подарки помогут переговорам о торговле.
   Готовили эти подарки много месяцев. Индийские купцы немало заработали на драгоценных камнях, предназначенных для франкских принцесс. Привезли рубины, горевшие, как звезда Альдебаран, голубые сапфиры, изумруды цвета февральской травы, бериллы, хризопразы, печальные дымчатые топазы, камни счастья — бирюзу. Халиф сам выбрал жемчужные ожерелья для жены и дочерей короля Карла. С восхода и до заката солнца работали лучшие багдадские ювелиры и золотых дел мастера. Крошечными молоточками ковали золотые листья для диадем. Отливали узорчатые ассовиры — запястья из золота и серебра. Ученый путешественник, недавно вернувшийся с Запада, посоветовал изготовить и либде — ожерелья из золотых пуговок. В Багдаде все женщины побогаче их носят, а в земле франков и принцессы таких украшений не видывали. Золотых вещей у них много, но все грубые, точно их обыкновенными молотками ковали. Только колец для ног — кулыхал — не делали. Известно было, что знатные франкские женщины носят длинные платья, волочащиеся по земле. О ногах они не очень-то заботятся. Не полируют ногтей порошком из толченых морских раковин, не красят их хной в шафрановый цвет, не срезают, как следует, загрубевшей кожи на пятках. Под полотняными чулками все равно ничего не видно. И даже если икры поросли рыжими волосами, как у обезьян с острова Калы[9], так эти волосы и оставляют расти. Но серьгами франкские красавицы чванятся пуще, чем всеми другими драгоценностями.
   Обо всем рассказал путешественник, и по его совету отобрали двенадцать пар продолговатых розовых жемчужин, подобных бутонам яблонь. Самые крупные пошли на серьги для королевы и ее дочерей, а те, что помельче, для остальных принцесс.
   Для самого короля был предназначен драгоценный меч. Роговые ножны обложили узорчатым золотом. Сверху донизу шел переплет диковинных цветов и листьев. Два павлина с хвостами из драгоценных камней держали в рубиновых клювах концы развернутого свитка со сверкающей надписью: «Аллах да ниспошлет тебе мужество льва». В рукоятку из слоновой кости вделали бриллиант, стоивший десять тысяч верблюдов, но лучше всего был самый клинок, привезенный из Дамаска.
   Обыкновенно мечи испытывали, срубая одним ударом голову барану. Для королевского клинка такая проба не годилась. Начальник дворцовой стражи собственноручно обезглавил им провинившегося раба и, обтерев кровь о полу халата, щелкнул от восторга языком.
   Водяные часы работы придворных механиков Гарун аль-Рашид пожелал осмотреть сам.
   Мудреную машину с трудом принесли во дворец четыре великана-негра. Они тоже предназначались в подарок королю Карлу. Время отбивали бронзовые шары, падавшие в серебряную чашу, и с каждым ударом из ворот алебастровой башни выезжал золотой всадник на коне из слоновой кости. Полюбовавшись часами, халиф довольно погладил бороду и усмехнулся. Знал, что у повелителя Запада пока нет других часов, кроме солнечных, а ночью время ему выпевают дворцовые петухи.
   Наконец все было готово. В январе 213 года Гиджры — 796 года кафиров — десятилетняя Джан надолго рассталась с отцом. Он уехал в Багдад, принял подарки по описи, запечатал своим перстнем ларцы с драгоценностями и сундуки с тканями, осмотрел индийского слона, пересчитал арабских коней, ручных леопардов, обезьян, кречетов, павлинов, пощупал мускулы рабов — славян и негров.
   В конце февраля караван тронулся в путь. В багдадских садах розовыми облаками цвел миндаль. Перепадали весенние дожди. Степь быстро оживала. В ложбинках ярко зеленела трава, и с каждым днем прибавлялось цветов. Берега ручьев покрылись бирюзовой россыпью незабудок. Ящерицы грелись на не жарком еще солнце. Кобчики, быстро трепеща крыльями, высматривали мышей.
   Эмиру Акбару было не до весны. Путь до моря долог, труден и опасен. Когда углубились в Сирийскую пустыню, днем и ночью ждали нападения непокорных кочевников. И спереди, и сзади, и по бокам каравана ехала охрана — триста всадников в железных кольчугах. На длинных бамбуковых древках их копий висели черные пуки конских волос. Блестели расписанные золотом круглые щиты. Начальники в островерхих шлемах с мечами на кожаных перевязях то и дело выезжали на пригорки. Пристально всматривались в даль, но людей нигде не было видно. Только пробегали изредка табунки легконогих газелей да дикие ослы неторопливо уходили подальше, завидев пылящую змею каравана. Эмиру приходилось заботиться о всех и о всем.
   Много было хлопот с кречетами, привезенными из холодных армянских гор. В пустыне их пуще всего надо было беречь от жары, а солнце уже начинало приискать. К каждому кречету были приставлены двое — сокольничий нес птицу на плече, а раб-помощник держал над ним шелковый китайский зонт. Оба знали: пропадет кречет — тут и им голова с плеч.
   В легких бамбуковых клетках, подвешенных к длинным шестам, несли диковинных китайских фазанов. Чтобы не измялись серебристые хвосты в пять локтей длиной, их каждое утро завертывали в шелковистую бумагу.
   Ручных леопардов вели на медных цепочках. В земле франков должны были заменить их золотыми. Где дорога была плоха, недовольно ворчавших зверей загоняли в клетки и везли на арбах, чтобы они невзначай не поранили лап.
   Все почти удалось довезти в целости заботливому эмиру. Только трое носильщиков умерли от поноса, один из негров утонул в Средиземном море, да со слоном приключилось несчастье.
   До любимой столицы Карла — Аахена (у него было еще двадцать девять других) оставалось дней пять пути. Король уже знал, что получит в подарок огромного элефанта. Приказал построить для него конюшню. Франки сбегались толпами поглазеть на невиданного важного зверя с трубой вместо носа и с зубами, как у кабана, но только побольше. На одном из последних ночлегов слон наелся какой-то ядовитой травы и поутру не смог подняться. Лежал, оглядываясь на вздувшийся живот, рыл землю передними ногами и по временам отчаянно трубил, распугивая франкских ребятишек. Эмиру пришлось задержать весь караван — не вступить же в Аахен без элефанта. На следующее утро слон издох, и вороны стаей слетелись на огромный труп. Корнака-индуса долго искали. Разгневанный посол приказал отрубить ему голову, но погонщик покарал себя сам: повесился на плакучей березе недалеко от лагеря.
   После Багдада Аахен показался эмиру и маленьким, и бедным, и весьма грязным. Бедновато было и при дворе короля Карла, очень бедновато. Дворец своего повелителя франкские вельможи почитали за неслыханное чудо. Строил его Эгингард, королевский секретарь и архитектор. Прозвали сего ученого мужа Велесшилом, который воздвиг некогда древним иудеям их скинию. Посол же, увидев впервые это строение, подумал о том, что в Багдаде старшие слуги халифа и те живут в доме красивее. Франки, видимо, любили пышность. На торжественном приеме расшитая золотом мантия великого короля блестела ослепительно. Блестели и раззолоченные башмаки, но эмир с удивлением заметил, что красные штаны повелителя франков сшиты из крашеного холста.
   На первых порах Акбару понравилась только королевская охота. Пробовали кречетов, присланных халифом. У Карла, правда, не было и десятой части ловчих, слуг и коней, с которыми выезжал в поле Гарун аль-Рашид, но впервые эмир увидел в Аахене женщин-охотниц.
   Они выходили одна за другой из низкого приземистого дворца и садились на коней.
   Рядом с послом стоял королевский секретарь Эгингард, маленький юркий человечек с некрасивым, но умным лицом. Называл трудные имена охотниц. Говорил о красоте и добродетелях принцесс и их спутниц. Толмач, багдадский еврей, давно торговавший в Аахене, переводил. Не подобало правоверному смотреть столь внимательно на жен и дочерей кафиров, но эмиру Акбару было тогда едва сорок лет, и с самого отъезда из Багдада он не разделял ложа с женщиной. Не до того было. В то летнее утро, которое казалось арабам прохладным, а франкам жарким, посол халифа снова почувствовал, как весело бежит кровь в его сильном теле. А маленький человечек, щуря подслеповатые глаза, словно читал слово похвальное нарядным охотницам:
   — Посмотри, вот Родруга… На золотистых волосах ее пурпурная повязка, унизанная рядами сверкающих камней, как и золотая корона, украшающая ее голову,
   — Вот Берта, окруженная знатными девушками. Золотой обруч обвивает ее голову, сияющую дивной красотой. Золотистыми шнурками переплетены белокурые блестящие волосы, а белоснежную грудь ее ласкает куница.
   — А вот Феодродос, цветущая лицом и сияющая челом. От блеска ее волос тускнеет золото. Подобно звездам, мечут искры огненные глаза…
   Посол слушал и почтительно молчал, но ему очень хотелось рассмеяться. Секретарь короля расхваливал драгоценности охотниц так, словно ему поручили подороже их распродать, а сработаны были украшения грубо, и камни отшлифованы совсем плохо. Эмир заметил это на первом же приеме заодно с полотняными штанами короля.
   Через два дня в честь посольства был устроен пир. На королеве, принцессах и придворных дамах Акбар увидел тогда подарки своего повелителя. При дрожащем свете факелов сверкали и переливались багдадские диадемы, серьги и ожерелья. Были надеты и ассовиры и либде — ничего не осталось в ларцах. Посол подумал о том, что привези он кхизами — кольца, которые полудикие бедуинки продевают в нос, пожалуй, и их бы надели здешние красавицы.
   Но на охоту они опять украсились тем, что похуже, — должно быть, боялись растерять подарки халифа. Смотреть было не на что. Зато белоснежная грудь королевской дочери Берты, которую ласкала пушистая куница, понравилась и запомнилась. Хороши были и ее золотистые волосы, и яркий румянец на молодом смеющемся лице. Королевский секретарь, очевидно, понимал толк не только в своих бумагах.