Возницын перебирал в памяти все, что случилось за последние дни.
   Он клял себя за то, что поехал на именины к Дашковым, что напился пьяным и, расчувствовавшись, полез целоваться к Аленке которая пожалела его. (Возницыну и в голову не пришло, что это любовь, а не жалость.)
   Когда же их застала Ирина Леонтьевна, Возницын с горя, что Софья так вероломно его бросила, с отчаяния, с пьяных глаз, попросил Ирину Леонтьевну благословить их с Аленкой.
   Он вспомнил, какой радостный переполох произвело это событие на всех, как удивился и обрадовался Андрюша, как без конца лезли целоваться дяди – рыжебородый стольник и ландрат с мочальной, пегой бородой.
   Все эти дни Возницын старался уверить себя, что любит Аленку, что Аленка лучше Софьи. Он собирал в памяти все то, что могло бросить на Софью хоть какую-нибудь тень.
   Возницын припомнил, что Софья – холопка графа Шереметьева. Вспомнил, что сказал о ней грек и что – слово в слово с греком – говорил князь Масальский. Он готов был верить, что Софья жила с капитаном Мишуковым и что она уехала за рубеж только из-за того, чтобы не разлучаться с Захарием Даниловичем.
   И особенно странной представлялась сейчас Возницыну та ночь в Астрахани, когда Софью вытащили из реки. Припомнилось, как Софья объясняла это происшествие. Теперь вся история с ночным катаньем по Волге казалась Возницыну неправдоподобной. Безусловно, с Софьей произошло что-то иное. Возницын удивлялся, как раньше он не придал этому значения и легко поверил софьиным объяснениям.
   И наконец он вспоминал последнее прощание в Москве. Софья здесь была совершенно другой, нежели в Астрахани.
   – Уехать так – значит не любить! – со злостью уточнял он.
   И тотчас же, на смену своенравной Софье, в воображении вставала другая – ласковая, старающаяся во всем угодить ему Аленка.
   – Вот она меня любит! Она не бросит! – думал Возницын. Но ни радости, ни успокоения эта уверенность ему не давала.
   И Возницын продолжал ворочаться на постели с боку на бок, продолжал глядеть на белевшее в полумраке окно, слушать, как шумит тихий дождь…
   Вдруг на дворе яростным лаем залились собаки.
   Затем, через некоторое время, Возницын отчетливо расслышал: к дому подъехала подвода.
   В дверь застучали.
   Возницын вскочил. Нелепая мысль пронеслась в голове:
   «Софья передумала! Вернулась с дороги!»
   Он набросил кафтан и, уронив в темноте стул, кинулся из «ольховой» горницы в сени. Но уже по сеням к двери прошлепала босая девка.
   – Кто там? – немного испуганным голосом спросила она.
   – Отпирай, холопка, свои! – откликнулся из-за двери низкий женский голос.
   Возницын попятился назад к себе и, нашарив в темноте одежду и сапоги, стал одеваться.
   – Кто бы это мог быть? – догадывался он.
   Девка ввела приезжих в соседнюю, «дубовую» горницу.
   – Говоришь, молодой барин дома? – уже потише переспрашивал у девки все тот же приятный голос. – Не буди, пусть отдыхает!
   Возницын застегнул последние крючки и открыл дверь в «дубовую».
   У дверей в сени, снимая промокшую холщевую накидку, стояла высокая полная женщина.
   – Ах, вот и сам хозяин! Все-таки мы тебя разбудили! Не узнаешь, поди, тетку Помаскину? – сказала она, легко, неся навстречу ему свое тучное тело. – Ну, здравствуй, Сашенька! – говорила Помаскина, наскоро вытирая губы концом шали. – Здравствуй, родной!
   Они троекратно поцеловались.
   – Эк ты вырос, вытянулся! Молодец-молодцом, – оглядывала Возницына тетка Помаскина. – А помнишь, как я приезжала – ты махонький мальчик был! На плече у меня по всем горницам езживал!
   Возницын вспомнил веселую тетку Помаскину. Она в детстве как-то раз приезжала в Никольское откуда-то издалека. Привезла вкусные медовые пряники и полюбилась Саше так, что он не сходил с теткиных колен.
   – Помню, как же! – радостно улыбнулся он. – Садитесь, тетушка!
   Он шагнул к лавке и только тут увидел, что тетка приехала не одна. В углу, степенно сложив руки на животе, стоял чернобородый, заросший волосом до самых глаз, лопоухий человек в длиннополом кафтане и черной бархатной ермолке.
   Увидев, что Возницын смотрит на него, человек поклонился, выходя в полосу света.
   Помаскина указала на него племяннику:
   – А это, Сашенька, мой попутчик, наш смоленский откупщик Борух Лейбов.
   – Мо?е ушанова?не пану! – сказал Борух Лейбов, низко кланяясь.
 
* * *
 
   Тетушка Анна Евстафьевна сидела за столом, а ее спутник, молчаливый Борух Лейбов, пристроился на лавке у окна. Он ел только мед, хлеб и молоко. Борух Лейбов не снимал своей бархатной ермолки и потому – из уважения к образам – сел в сторонку.
   Нежданные поздние гости ужинали.
   – Значит, муж Матреши, Иван Акимович, волею божиею преставился? – говорила Помаскина. – Опился-таки вином? Бедная Матреша! А ты, Сашенька, теперь – ваше благородие, унтер-лейтенант? Теперь тебя надобно женить! Правда, пане Борух?
   – Кто остается безбрачным, тот не заслужавет имени человека, – так сказано у нас в законе, – ответил Борух Лейбов из чсвоего угла.
   – Вот видишь, – хлопнула Возницына по плечу тетка. – А ты чего зеваешь, ваше благородие?
   – Позавчера уж сговор был, – стыдливо сказал Возницын.
   – Ай да молодец! Чего ж ты не рассказываешь? Кого просватал?
   – Алену Дашкову.
   – Это из «Лужков», Ивана Устинова, стольника дочь, что ли?
   – Ее.
   – Дело хорошее, соседское. Да и отец у нее был добрый человек! А старуха Дашкова, Ирина Леонтьевна, все такая же хитрая, как и была?
   – Такая же, – потупился Возницын.
   – Коли дочь в маменьку пошла, – занозистая баба будет… А какая она, Аленка? На кого похожа?
   – Небольшого росту, рыжая…
   – Может, и в маменьку – отец-то был высокий, русый, – сказала Помаскина.

ВТОРАЯ ЧАСТЬ

Первая глава

I

   Софья, ссутулившись, понуро сидела в уголку и слушала, что говорит ей поваренная старица, мать Досифея.
   Моргая вечно красными, подслеповатыми глазками, мать Досифея оживленно, видимо с удовольствием, повествовала:
   – Прислали нам игуменьей мать Евстолию из Рождественского монастыря, что у «Трубы». Там она, коли помнишь, келаршей была. Она уж и в Рождественском себя изрядно показала: стариц, ни за что – ни про что плетьми била да на чепь сажала, а сама в ночное время протопопа к себе в келью приваживала. Мы и все-то не подвижнического жития, да все-таки чин монашеский блюдем!
   Привезла с собой из Рождественского монастыря пьяницу, зазорного состояния мать Гликерию. Сделала ее чашницей. И вот, как приехали они к нам, так сразу пошло у нас во всем – и в пище и в одежде – великое оскудение.
   На келейный обиход – на каждый удел – бывало по два рубли в год получали, а тут и полутора целковых не стало выходить. Панафидных семьдесят памятей царских в год всегда считалось, а она и за тридцать не платила. На Симеона-летопроводца по сорок копеек за капусту давали – Евстолия и вовсе отменила эту дачу. Говорит, повелением блаженные и вечнодостойные памяти императора Петра первого новый год, говорит, заведен с генваря, так тогда и получайте вместо сорока копеек полтину. Будто мы не сведомы, что капустная дача – сама по себе, а генварская – сама по себе. Она и называлась не «на новый год», а «на коровье масло». Шестьдесят копеек давали. Как раз полпуда масла купить можно было.
   Одним словом, не стало житья. Старицы так и начали таять гладом. Вот тогда-то, вечная ей память, и преставилась твоя благодетельница, мать Серафима…
   Софья слушала и думала: как за эти шесть лет, что она пробыла за рубежом, изменилось все в Вознесенском монастыре.
   Софья ехала в Вознесенский монастырь – как к себе домой. (Мишуковы довезли ее до Москвы – Коленька вырос, и Софья уже не была им нужна.) Она и не допускала мысли, что мать Серафима могла за эти шесть лет умереть. Уезжая за рубеж, Софья оставляла ее здоровой и бодрой.
   И вот теперь и Вознесенский монастырь и вся Москва сразу сделались чужими. Здесь не было никого близкого. Софья начинала жалеть уже, что не осталась в Кенигсберге или в Варшаве.
   Правда, где-то был еще Саша Возницын. Но где он и что с ним – Софья не знала. Ведь прошло столько лет! Он мог забыть, разлюбить ее.
   Да и как не разлюбить – ведь она обманула его: говорила, что едет на полгода, а пробыла столько долгих лет! Можно ли простить ее?
   – Нет, нет, пока что – об этом не думать! – гнала от себя неприятные мысли Софья.
   – А кто решился написать царице про игуменью Евстолию, что ее вызвали в Питербурх? – спросила Софья.
   – Да кто ж один решится? Все написали. Асклиада первая удумала, написала, а мы – сто удельных, шестьдесят две полуудельных да сорок богадельных – все и подписали доношение. Просили избрать общим всех монахинь согласием новую игуменью, чтоб и летами довольную и неподозрительную и состояния доброго.
   Досифея придвинулась поближе к Софье и зашептала:
   – Асклиада не могла простить, что после смерти игуменьи Венедикты поставили не ее, а какую-то пришлую, из другой обители, келаршу. Мать Асклиада тоже не бог весть какая ласковая – ты, должно, помнишь – да все ж лучше Евстолии была бы!
   – А кто вместо игуменьи сейчас в монастыре будет?
   – Не знаю, Софьюшка. Кого-то царица нам пришлет!
   Софья поднялась.
   – Надо сходить к матери Асклиаде поговорить, что мне делать.
   – Поживи у нас с недельку, поосмотрись, а там увидишь, как быть. К графине Шереметьевой всегда успеешь! – провожала Досифея Софью.
   Келарша, мать Асклиада, приняла Софью весьма радушно.
   В первый момент она не узнала в этой нарядно-одетой даме бывшую монастырскую воспитанницу. Асклиада сказала Софье то же, что и мать Досифея – она предложила Софье побыть в обители, сколько понадобится.
   – Будешь довольствоваться нашим трактаментом, – милостиво разрешила келарша: – а жить вместе с трапезной сестрой Капитолиной. С ней и сыта будешь и не заскучаешь: баба не больно умна да поговорить любит.
   Софья поблагодарила и пошла устраиваться на ночлег – с дороги чувствовала усталость.
   Трапезная сестра Капитолина временно занимала две смежные кельи, оставшиеся свободными после умершей богатой вкладчицы.
   Капитолина была сорокалетняя, тучная и, несмотря на свою полноту, подвижная женщина.
   Она любила поговорить и посмеяться, а жила одна и потому с радостью встретила Софью.
   Капитолина засуетилась, забегала.
   Она раздобыла для гостьи постель и устроила Софью в передней, проходной келье, а сама перешла во вторую. 3атем притащила из трапезной разной снеди и, пока Софья ужинала, успела рассказать ей, что недавно в монастыре получен царицын указ собрать в государственные заводы с девичья монастыря со ста душ по одной кобыле.
   – Вот хорошо бы нашу келаршу, мать Асклиаду, отправить в зачет! – хохотала смешливая Капитолина.
   Она еще долго рассказывала бы Софье разные монастырские истории, если бы не увидела, что гостья совсем клюет носом.
   Как ни смешны были рассказы трапезной сестры, но Софья с удовольствием легла в постель.
 
   Софья встала поздно, хотя она отлично слышала, как еще на зорьке по всем кельям бегала будильщица Анфиса, подымая на молитву.
   С дороги так сладко спалось и Софье не захотелось рано вставать из-за скудного монастырского завтрака. Тем более, что у нее еще осталась от дороги кое-какая еда, а кроме того она была уверена в том, что хлопотливая трапезная сестра Капитолина накормит ее во всякое время.
   Софья уже одевалась, когда в келью вбежала запыхавшаяся, красная Капитолина.
   Софья удивленно посмотрела на нее: что такое случилось? Сестра Капитолина плюхнулась на лавку.
   – Ой умора! Ой моченьки нет! – хлопала она себя по широким бедрам и тряслась в беззвучном смехе.
   Под широкой рясой студнем колыхалось ее тучное тело.
   – Что такое? – улыбаясь, спросила Софья.
   – К нам игумена прислали! Ой, не могу! – хохотала Капитолина.
   – Как игумена? – подняла брови Софья.
   – Игумена! Не игуменью, а игумена! И не монаха или попа, а лейб-гвардии семеновского полку капитана.
   Софья стояла, пораженная такой нелепой новостью.
   – В девичий монастырь царица назначила игуменом гвардии капитана? Хорошее дело! – рассмеялась она.
   – Сейчас только с матерью Асклиадой у меня в трапезной был. Ячный квас кушал!
   – Когда же он приехал?
   – Сегодня по утру. У заутрени был. Молодой, красивый… И одно у него девичьего звания – только что косичка, – хохотала смешливая Капитолина, колыхая толстыми боками.
   – Глядите, они, к амбарам мимо наших окон пойдут. Я забежала упредить, – сказала Капитолина, вставая. – Оденетесь, приходите в трапезную завтракать! – кинула она Софье и понеслась дальше.
   Софья причесывалась и смотрела в узенькое, маленькое оконце кельи.
   Сторожа, не как обычно, с прохладцей, а рьяно мели двор. Мимо окна, моргая красными глазками, пробежала куда-то озабоченная мать Досифея.
   На крыльцо вышла, было, из кельи дурочка Груша, до сих пор жившая в монастыре под надзором мукосеи, матери Минфодоры, но кто-то тотчас же прогнал Грушу назад в келью.
   А игумен всё не шел.
   «Может быть, прошли, да я не заметила?» – подумала Софья и уже собралась итти в трапезную, как послышались голоса.
   Говорила мать Асклиада и еще кто-то.
   Софья глянула в окно.
   К амбарам шло несколько человек. Впереди, с картузом в руке, катился на своих коротких толстых ножках маленький, курносый приказчик Бесоволков. Сзади, гордо откинув голову в клобуке, шла, широко, по-мужски шагая, высокая, негнущаяся мать Асклиада. Лихорадочный румянец играл на ее старчески-обвисших щеках.
   Рядом с Асклиадой шел высокий офицер.
   Софья не видела его лица – офицер шел в ногу с келаршей, как в строю. Софья видела только щегольские белые штиблеты с пуговицами, треуголку и кончик косы, оплетенной черной шелковой лентой, – точь в точь как она видела за рубежом у прусских офицеров.
   Они уже поворачивали за угол, Бесоволков подобострастно подскочил к офицеру и подхватил его под локоть, хотя шли по ровному месту.
   «Вот досада – не увижу нашего игумена», – улыбаясь, подумала Софья.
   И вдруг этот лейб-гвардии игумен обернулся, глядя вверх, – видимо, осматривал обветшавшие кровли обители.
   Софья отпрянула от окна: это был востроносый и востроглазый, с курьим лицом без подбородка, князь Масальский.

II

   Отворачивая в сторону курносое лицо, Афонька с силой встряхивал кафтан и, в промежутках между взмахами, говорил чернобородому мужику, стоявшему у забора:
   – Послезавтра… едем с барином… в Питербурх.
   Выбив из кафтана пыль, Афонька распялил его на заборе, где уже висела разная исподняя и верхняя барская одежда, высморкался в пальцы и отошел в сторону.
   – Три с половиной года в кавалергардии служили. А теперь кавалергардию царица распустила. Нас опять в морскую службу отправляют, – рассказывал он.
   Чернобородый мужик слушал как-будто бы внимательно, а сам все поглядывал на барские хоромы, видимо, думая о другом. Это был староста из Коломенского села, полученного Возницыным в приданое за женой. Староста приехал в Никольское со столовыми и домашними припасами, сдал их и теперь ожидал, когда его позовут в горницу к барину на беседу – Возницыны в это время обедали.
   – Скажи-ка, мил человек, а каков наш барин? Я, ведь, первый под в старостах, хожу, барина еще не видывал, – почесывая от смущения затылок, зашептал староста: – Лютый горазд? – наклоняясь к Афоньке, спросил он.
   – Кто? Александра Артемьич? – как бы не зная, о ком идет речь, переспросил Афонька. – Горяч – слов нету, да отходчив. А главное – справедлив! Ученый человек – все с книгами сидел бы. У нас целая кадь накладена всяких, разных книг. Он на всех языках книги читает. С иноземцами любит беседовать. Бывало, в Астрахани перса ли, татарина ли в гавани встретит, – к себе позовет, расспрашивает: как они живут да какой у них закон? Эти годы здесь, в Москве, жили – в Немецкую слободу часто ездили. К нам, в московский дом, жидовин один со Старой Басманной часто хаживал. Целый вечер, бывало, с Александр Артемьичем говорят, библию читают. Одно слово – ученый человек!
   Чернобородый мялся. Видимо, ученость барина его не занимала.
   Ему хотелось спросить о чем-то другом, но он не решался перебить «верхового» слугу.
   Сметливый Афонька быстро понял это.
   – В хозяйские дела сам не вмешивается! По нем – хоть все тут пропади пропадом. Барыня Алена Ивановна за этим глядит. А вот она – это, брат, не Александр Артемьич, – протянул Афонька.
   И потом, понизив голос, продолжал:
   – Скупая, не приведи бог! Летось выдавали дворовую девку замуж. При старой барыне, Мавре Львовне, царство ей небесное, матери барина, каждой девке давали в приданое десять рублев, серьги да постав холстов. А эта – шиш дала! Девок за косы таскает да и нам, мужикам, от нее достается. И с чего она такая – в толк не возьму! Должно оттого, что детей нет. Шестой год живут, а – нет. Злая, привередливая, одно слово – рыжая!..
   – Дядюшка Пров, барыня кличет, – позвала с крыльца дворовая девушка.
   Чернобородый схватился и опрометью кинулся к дому.
 
   Барыня Алена Ивановна Возницына сидела в «ольховой» горнице одна.
   Староста стоял у двери, не смея ступить своими пыльными лаптями дальше порога. Переминался с ноги на ногу, мял в руках колпак, слушал, как барыня разносит его за то, что маленько припоздал с оброком.
   – Это еще что у меня выдумали? Отчего с Евдокиинской третью опоздали? Слыхано ли дело – чуть ли не к Юрьеву дню притащились с припасами! Что, аль никогда с батожьем еще не знался? Спознаешься! – кричала Алена Ивановна, сверля старосту злыми, коричневыми глазками.
   У старосты от страха даже в животе забурчало.
   «Пошлет, стерва, на конюшню, отдерут, как пить дать, отдерут! Ишь глазами, как шильями колет!» – думал он.
   – Матушка-барыня, – заикаясь от испугу, оправдывался он: – Я о ту пору в горячке лежал. Она у нас, окаянная, все село уложила – воды испить некому подать было! Вот как перед истинным! – крестился и божился староста, оправдываясь.
   – Молчи уж! – прикрикнула Алена Ивановна: – Счастлив твой бог, что сам не приехал тогда – отведал бы березовой каши! А теперь? Успенье третьёводни прошло, а ты где был? Как еще до Семена-летопроводца не дотянули – не ведаю! Ежели так еще раз будет, переведу всех с оброка на изделье. Так и знайте! Поедете в Вологодские наши села!
   …Возницын лежал за дощатой перегородкой в маленькой горнице. Готовясь к свадьбе, отгородил когда-то по совету тетки Помаскиной темный покойчик для спальни, для будущих детей – и все понапрасну: ни утехи, ни детей.
   Он лежал, глядя на противоположную стену, на которую из «ольховой» горницы в раскрытую дверь падал свет. В полутьме Возницын различал висевший на стене кавалергардский палаш с вызолоченным эфесом и серебряным грифом и обложенную красным бархатом нарядную кавалергардскую лядунку.
   Все это сейчас было уже не нужно: императрица Анна Иоанновна расформировала кавалергардов.
   Каждому предложили выбрать себе полк. Кто пошел в Конную гвардию, кто – в Измайловский, а кто просто ушел подальше от фрунта – в гражданскую службу, поближе к дому.
   Возницын с большой охотой вовсе оставил бы службу, но уйти было трудно, тем более бывшему кавалергарду.
   Пришлось снова вернуться во флот.
   Как Возницын не любил морской службы, а теперь с удовольствием собирался в Питербурх. Там жил прелюбезный старик Андрей Данилович Фарварсон, там плавал на фрегате «Армонд» закадычный друг Андрюша (он из-за небольшого роста не попал-таки в кавалергарды) и вообще с Питербурхом у Возницына соединялись приятные юношеские воспоминания.
   Но – самое главное – в Питербурхе не будет нелюбимой жены. Еще первый год, пока все было ново, они жили в Никольском хорошо, а потом с каждым годом Возницын чувствовал разлад все острее и острее.
   Худшее предположение тетки Помаскиной сбылось: Алена пошла в маменьку. У нее оказался такой же тяжелый, своенравный характер. Она из-за пустяков могла по неделям не разговаривать с мужем. Она так же, как Ирина Леонтьевна, была отличной хозяйкой – сама вникала во все мелочи поместной жизни; так же собственноручно била по щекам дворовых девок и так же окружила себя разными безместными монахинями и вшивыми юродивыми старухами.
   Старухи знали, что помещик не выносит их и, заслышав шаги Возницына, точно мыши забивались в темные углы.
   Алена не любила ничего нового – ходила по-стародавнему в летнике, а из развлечений предпочитала слушать сказки и рассказы своих приживалок.
   К мужниным книгам и тетрадям Алена питала неприязнь. Сама Алена никогда ничего не читала – сколько раз Возницын ни пытался приохотить ее к этому.
   Однажды он дал жене притчи Эсоповы, думая, что Алена прельстится гравюрами и прочтет. Он показал ей притчу о человеке и мурине. Как некий человек, купив арапа, решил вымыть его, полагая, что арап черен лишь из-за своей лени.
   В большой лохани сидел широкоспинный мурин, и две женщины мыли его, а в сторонке стоял господин.
   Алене гравюра не понравилась.
   – Тьфу, какой страшный! И дьявол бы его, нехристя, мыл! – плюнула она, так и не поняв смысла басни.
   И только, чтобы угодить мужу, Алена, зевая, кое-как перелистала книгу.
   Ко всему этому замужество как-то не пошло Алене на пользу. В замужестве она была худа, сухмяна. Куда девались ее полные плечи, руки!
   Возницын стал замечать в жене то, чего не видел раньше: ее угловатые локти, большие уши, веснушки, которые, точно ржа, покрывали аленины руки и лицо.
   Ее визгливый голос (Алена целый день кого-то бранила) раздражал Возницына, а ее ласки (Алена не переставала любить мужа) были для Возницына непереносимы.
   Возницын ни на один день не забывал о Софье. Что бы ни делала Алена, он всегда представлял на ее месте Софью. Хотя Софья поступила с ним вероломно, обещав вернуться через полгода и задержавшись на пять с лишком лет, но Возницын из года в год терпеливо ждал ее приезда.
   Что бы мог сделать он сейчас, связанный женитьбой, Возницын не знал да и не задумывался над этим: он ждал Софью, он хотел ее видеть.
   Он часто наведывался в Немецкую слободу – там всегда бывали приезжие из-за рубежа иноземные купцы. Авось, как-либо узнает о Софье.
   Возницын не знал, продолжает ли служить Софья у капитана Мишукова, но стороной разведал, что Мишуков еще не вернулся в Россию.
   Возницын лежал, отгоняя назойливых осенних мух, которые и в темной палате не оставляли в покое.
   С двух сторон до Возницына доносились голоса – из-за перегородки и в раскрытые двери из соседней «дубовой» горницы.
   В «дубовой» с какой-то очередной монахиней Стукеей, которая вот уже несколько недель жила у Алены в Никольском, сидела Настасья Филатовна Шестакова.
   Возницын не переносил этой толстой льстивой сплетницы, не любил, когда Настасья Филатовна приезжала в Никольское. Он точно чувствовал, что Настасья Филатовна в его неудачной женитьбе хорошо постаралась.
   Настасья Филатовна вчера пожаловала в Никольское. Сейчас после сытого обеда, она рассказывала своей собеседнице:
   – Незнаемые и воровские люди, человек с тридцать, с огненным и студеным ружьем выскочили из лесу да к ним.
   – Ахти, царица небесная! – ужасалась монахиня Стукея.
   Возницыну настолько был противен голос Настасьи Филатовны, что он не вытерпел – встал и захлопнул дверь в «дубовую» палату. Теперь неприятный голос не так бил в уши.
   Зато прекрасно слышался голос жены, Алены Ивановны. Отчитав как следует несчастного старосту, Алена сейчас напоминала ему все то, что он должен прислать к следующей, рождественской трети, в оброк:
   – Окромя мяса, сала и муки и прочего, пришли, как матушке, бывало, присылали, пятнадцать аршин серого сермяжного сукна и пятнадцать аршин ровных новин, тринадцать вожжей, тринадцать тяжей, тринадцать гужей да тринадцатери завертки… Погоди, чтоб не забыть, – масла конопляного полтретья ведра, грибов четверик… Да гляди мне, чтоб гуси и утки были не тощие, да чтоб бабы яиц тухлых не слали. Я знаю: норовите барину что похуже сбыть! Ну, что у тебя есть, говори? – сказала Алена Ивановна.
   – Матушка-барыня, – раздался робкий голос старосты. – Трофим Родионов, просит, чтоб ему покормежную дать. Жалится – с голоду мрет.
   – Что это за притча? Никому у вас сёлеть на месте не сидится! Весной Ефима Косого да Прошку отпустила, нонче Трофим туда же! Этак все по миру разбредетесь…
   – Хлебушка нетути.
   – Врешь, все вы лодыри, лентяи!
   – Вот те крест святой, матушка-барыня, что не вру! В Савелове мужики целую зиму желуди с лебедой ели… Землица не родит…
   – А от чего не родит? От вашей лени…
   – Старики бают, будто от того, что женский пол царством владеет. Какое нонче житье за бабой? – сгоряча выпалил староста свою затаенную мысль и сам ужаснулся сказанному.
   Алена испуганно оглянулась – не слышал ли кто-нибудь еще, не скажет ли какой-либо холоп «слово и дело». У нее даже задрожали руки.
   – Что ты, что ты мелешь, дурак? Давай бумагу!..
   Староста, чувствуя свою вину, торопливо вытащил из-за пазухи листок.
   – Вот извольте, матушка, прочитать. Наш поп, отец Яков, написал.
   Возницын криво усмехнулся:
   – Как бы не так – прочтет!
   Он знал – Алена читала только печатное. Писаное разбирала с превеликим трудом.