Стефан обнял меня, словно ему стало холодно, его белая рука легла поверх моей руки, сжимавшей скрипку, но он уже не пытался вырвать у меня инструмент. Он прижался ко мне и дрожал, весь поглощенный зрелищем. Его скорбный шепот перекрывал воображаемый грохот.
   — Ты сама все видишь, — прошептал он мне на ухо и вздохнул. — Ты наблюдаешь падение последнего великого русского дома в красавице Вене, дома, пережившего наполеоновское нашествие, заговоры Меттерниха и его бдительных шпионов, последнего великого русского дома, державшего целый оркестр музыкантов, словно официантов, прислуживающих за столом, готовых играть сонаты Бетховена, едва просыхали чернила на нотной бумаге, людей, которые каждый вечер могли играть Баха, зевая, или Вивальди со взмокшими лбами. Все так и было до того момента, когда одна свечка — заметь, одна-единственная свечка — коснулась шелкового лоскутка, а потом адские сквозняки провели огонь по всем пятидесяти комнатам. Отцовский дом, отцовское состояние, отцовские надежды, связанные с его русскими сыновьями и дочерьми, которые, танцуя и распевая песни на этой границе между Востоком и Западом, так и не увидели своей родной Москвы.
   Он придвинулся ближе ко мне, цепляясь правой рукой за мое плечо, а левая по-прежнему была прижата к моей руке, к скрипке, к сердцу.
   — Оглянись вокруг, посмотри на другие дворцы, на их окна со ставнями. Видишь, где находишься? В самом центре музыкального мира. Ты там, где Шуберт вскоре сделает себе имя в тесных комнатушках и сразу умрет, так и не найдя меня в моем мраке. Не сомневайся. Ты там, куда Паганини пока не осмелился приехать из страха перед цензурой. Вена, дом моего отца. Ты боишься пожара, Триана?
   Я не стала отвечать. Он причинял боль себе, не меньшую, чем мне. Эту боль можно было сравнить разве что с огнем.
   Я плакала, но теперь это для меня было настолько обычным делом, что, наверное, мне больше не следует писать об этом в своем повествовании.
   Я рыдала. Рыдала и смотрела, как приезжают кареты и увозят убитых горем людей, и женщины в просторных мехах машут из окон экипажей с большими тонкими колесами, а возницы едва справляются с нервными лошадьми.
   — Где ты, Стефан? Где ты теперь? Ты ведь выбрался из дома, так где ты? Я не вижу тебя живого!
   Я оцепенела, да, но не так, как он, а то, что он сейчас мне демонстрировал, было всего лишь образами из прошлого. Я знала это, но в детстве такой пожар заставил бы меня беспомощно визжать. Что ж, детство давно прошло, и это был кошмар для скорбящей женщины, повод для тихих всхлипываний и душевных терзаний.
   Ледяной ветер подхлестывал пламя; одно крыло дома фактически разлетелось, из стен вывалились скобы, окна со скрипом распахнулись и крыша взорвалась, подняв клубы черного дыма. Обгоревший огромный остов был похож на гигантский фонарь. Толпа отпрянула назад. Люди падали. Кричали.
   Последний обреченный человечек соскочил с крыши, промелькнув черным силуэтом в желтом воздухе. Толпа вскрикнула. Кто-то бросился к крошечной падающей головешке, которая была человеком, беспомощным, обреченным человеком, но смельчаков тут же разогнал ослепляющий всполох пламени. Из всех окон нижнего этажа вырывались огненные языки.
   На нас обрушился ливень из искр, искры ударялись о волосы, веки. Я загородила от них призрачную скрипку. Искры бились о нас, тяжелые, несущие с собой разрушение, точно так они сыпались на тех, кто был вокруг, в этом видении, в этом сне.
   Проснись. Это какой-то трюк. Тебе ведь раньше удавалось развеять эти ясные сны, которые окутывали тебя таким плотным кольцом, что тебе казалось, будто ты умрешь, но ты их стряхивала и жила дальше.
   Прогони этот сон.
   Я уставилась на загаженную мостовую. Запах лошадиного навоза. От дыма и гари больно дышать. Я оглядела высокие многоэтажные дворцы вокруг нас. Все это настоящее, настоящие фасады в стиле барокко, как и небо над нами, Господи, как и огонь в облаках, это самое страшное последствие катастрофы — огонь в облаках или одна-единственная жертва, а сколько их было здесь. Я вдохнула зловонный дым и заплакала. Я ловила искры руками, и они гасли на холодном ветру. Ветер обжигал веки сильнее, чем искры. Я взглянула на Стефана, моего призрака, и увидела, что он смотрит куда-то мимо меня, словно тоже скован этим адским видением, глаза его остекленели, губы шевелились, словно он в отчаянии шептал: «Неужели нельзя было ничего изменить, неужели все было обречено на гибель?»
   Тут он резко повернулся, посмотрел на меня, пойманный в минутной рассеянности. В глазах — печаль и вопрос: вот видишь?
   А толпа вокруг продолжала суетиться, не обращая внимания на нас; мы не стали частью этого безумия, не представляли никакого препятствия, мы были всего лишь два создания, способных видеть и ощущать все, что происходило в том мире, испытывая глубочайшее сочувствие.
   Что-то промелькнуло у меня перед глазами. Знакомая фигура.
   — Ну вот же ты, — закричала я.
   Это был живой Стефан, я увидела его вдалеке: молодой Стефан в широком причудливом камзоле с высоким воротником, на безопасном расстоянии от пожара, среди раскиданных вокруг инструментов. Вот старик наклонился, чтобы поцеловать Стефана в щеку, унять его слезы.
   Живой Стефан держал в руках скрипку, спасенную скрипку, — молодой Стефан в грязном изорванном парадном наряде. Теперь к нему подошла женщина, завернутая в зеленые шелка, отделанные мехом, и набросила свою накидку ему на плечи.
   Молодые люди собирали спасенные сокровища.
   На меня обрушился сильный порыв ветра, но не из этого видения. Это сон, да, так просыпайся. Но не можешь. Сама знаешь, что не можешь.
   — Конечно не можешь, но разве ты хочешь проснуться? — прошептал Стефан, его холодная рука по-прежнему лежала на моей, в которой была настоящая скрипка. А что же стало с той, с той игрушкой, которую спас юноша?
   Сбоку что-то яростно сверкнуло.
   Это стоял Маэстро, не более живой в том мире, чем мы. Отдельно от толпы, до ужаса близкий нам, подошедший на такое расстояние, что я разглядела пряди серебристо-черных волос над низким лбом и острые черные глаза, окинувшие нас быстрым взглядом, и бесцветные губы — Господи, мой ангел-хранитель, без кого я даже не могу представить свою жизнь.
   Теперь мне не хотелось защититься от этого видения.
   — Стефан, к чему все это теперь? — сказал Бетховен, этот маленький человечек, которого я знала, которого знал весь мир по скульптурам и рисункам, всегда изображавшим его хмурым и трагичным; рябой, некрасивый, свирепый, и такой же призрак, как мы. Его глаза уставились на меня, на скрипку, на собственного ученика.
   — Маэстро! — взмолился призрак Стефана, еще крепче сжав свои объятия, а пожар тем временем продолжал полыхать и ночь оглашалась криками и колокольным звоном. — Она украла ее! Посмотрите. Смотрите же. Она украла мою скрипку! Заставьте ее вернуть мне инструмент, Маэстро, помогите мне!
   Но маленький человечек злобно сверкнул глазами, покачал головой, как уже было раньше, а потом повернулся, презрительно фыркнул, заворчал и снова затерялся в толпе, черном столпотворении бормочущих бессмыслицу, рыдающих людей, затерялся в этом хаосе вокруг нас, а разъяренный Стефан продолжал цепляться за меня, пытаясь сомкнуть пальцы на скрипке.
   Но скрипка оставалась у меня.
   — Вы отвернулись от меня? Маэстро! — взвыл он. — О Господи, что ты со мной сделала, Триана, куда ты меня привела? Что ты наделала! Я его вижу, а он отворачивается…
   — Ты сам открыл эту дверь, — сказала я. Убитое горем лицо. Беззащитность. Любая эмоция делала его красивым. Он отступил, обезумев, ломая себе руки, действительно ломая, посмотри, как побелели у него пальцы, пока он дикими глазами смотрел, как рушится огромная оболочка дома.
    Что ты наделала! — снова вскричал он и перевел неподвижный взгляд на меня и скрипку. Губы его дрожали, лицо было мокрым. — Ты плачешь? Из-за меня? Из-за пожара? Из-за себя? Из-за них?
   Он огляделся, выискивая кого-то в ночи, а затем выкрикнул:
   — Маэстро! — Он отступил, всхлипывая, выпятив нижнюю губу. — Отдай скрипку, — прошипел он мне. — Отдай. За два века я ни разу не встретил тень, равную мне по силе и уверенности, ни тогда, ни теперь! А эта тень — сам Маэстро, и сейчас она отвернулась от меня! Маэстро, вы мне нужны, очень нужны…
   Он отошел от меня, но не намеренно, просто от отчаяния, пытаясь разыскать взглядом кого-то в толпе.
   — Отдай ее мне, ведьма! — не унимался он. — Ты сейчас в моем мире. Вокруг одни фантомы, и ты это знаешь.
   — Как и ты, как и он, — сказала я тихим сломленным, даже потерянным голосом, но в то же время не утратившим решимости. — Скрипка у меня в руках, и я не отдам ее. Не надейся.
   — Что ты от меня хочешь? — вскричал он. Он вытянул пальцы, сгорбился, из-под темных прямых бровей на меня глядели выразительные глаза.
   — Не знаю! — ответила я и заплакала. Мне не хватало воздуха, но наконец я вздохнула полной грудью, и все равно этого было мало. — Мне нужна скрипка. Я играла на ней. Играла в собственном доме, я чувствовала, как подчиняюсь ей.
   — Нет! — проревел он так, что казалось, будто он вот-вот сойдет с ума в этом царстве, где мы с ним были одни и никто из живых людей, снующих поблизости, не обращал на нас внимания.
   Он опустил голову и обнял меня. Его голова оказалась у меня на плече. Я почувствовала, как на лицо мне упали шелковистые разметавшиеся пряди его волос. Я подняла глаза и увидела молодого Стефана, а рядом с ним живого Бетховена, никаких сомнений, это был он — седовласый живой Бетховен, сутулый, воинственный и полный любви, со спутанной шевелюрой, неряшливо одетый, он обнял своего юного ученика за плечи, а тот рыдал, размахивая скрипкой, словно дубинкой, а люди вокруг них тем временем опускались на колени или присаживались на холодные камни и тоже плакали. Дым наполнил мои легкие, но меня не коснулся. Вокруг нас вихрем кружили искры, не причиняя нам вреда. Он обнимал меня, дрожащую, очень осторожно, чтобы не раздавить драгоценную скрипку. Он обнимал меня, закрыв глаза и зарывшись головой мне в плечо.
   Покрепче обхватив скрипку, я подняла левую руку и положила ему на голову, почувствовав густую, мягкую, бархатную шевелюру, он сотрясался от сдавленных рыданий.
   Огонь побледнел, толпа померкла; ночь стала про-. хладной, не холодной, я ощутила свежесть соленого морского воздуха.
   Мы оказались одни. Ни пожара, ни толпы.
   — Где мы сейчас? — прошептала я ему на ухо.
   Он так и не разомкнул объятий. Казалось, он стоял в трансе. Я почувствовала запах земли, я почувствовала запах старости и тлена, я почувствовала… зловоние мертвечины, но сильнее всего запах чистого соленого ветра, тут же разгонявшего все другие запахи.
   Кто-то изумительно играл на скрипке. Кто-то с помощью скрипки творил настоящую магию. Как можно было добиться такой плавной выразительности?
   Неужели это мой Стефан? Инструментом владел какой-то шутник, обладающий уверенностью и огромной силой, он разрывал на части мелодию, вызывая скорее страх, чем слезы.
   Но его музыка пронзала ночь острее бритвы. Жесткая, безродная, мрачная. Озорная, веселая, даже полная гнева.
   — Стефан, где мы? Где мы теперь находимся? Мой призрак лишь крепче сжал меня, словно сам не желал ни видеть, ни знать. Он тяжело вздохнул, будто эта безумная мелодия его не тронула, не придала силы его призрачному телу, не захватила его так, как захватила меня.
   Нас снова окутал легкий морской ветерок, опять принесший с собой солоноватую сырость, я чувствовала запах моря и наконец разглядела что-то вдали: огромную толпу людей со свечами в руках, длинные накидки, блестящие черные цилиндры, платья с пышными юбками, метущими землю, темные перчатки на руках, защищавших крошечные дрожащие огоньки. То там, то здесь свечи смыкались, освещая небольшие группы людей с внимательными жадными лицами. Музыка звучала сначала хрупко и тонко, затем взрывалась с силой, обрушивалась потоком.
   — Где мы? — спросила я. Этот запах… Это был запах смерти, разлагающейся мертвечины. Мы стояли среди мавзолеев и каменных ангелов.
   — Это же могилы, смотри, мраморные надгробья! — сказала я. — Мы оказались на кладбище. Кто играет? И кто эти люди?
   Но он продолжал плакать. Наконец он поднял голову. Уставился невидящим взором на далекую толпу и только теперь, видимо, услышал музыку, пробудившую в нем сознание.
   Далекая скрипка заиграла танец, танец, у которого было название, но я не могла его припомнить, деревенский танец, всегда несущий с собой в любой край какое-то предупреждение о грозящем несчастье.
   Не поворачиваясь, только слегка ослабив объятие и глядя через плечо, он заговорил:
   — Ты права, мы на кладбище.
   Рыдания обессилили его, измотали. Он снова крепко меня обнял, не забывая о скрипке, и у меня даже мысли не мелькнуло, что он попытается ее вырвать. Он, как и я, не сводил взгляда с далекой толпы. Казалось, он набирается сил от музыки.
   — Но это Венеция, Триана. — Он поцеловал меня в ухо, издав тихий стон, как раненое животное. — Это кладбище Лидо. А кто, по-твоему, играет здесь ради эффекта, ради хвалы, ради прихоти? Город, подмятый Меттернихом, наводнен шпионами Габсбургско
   го государства, правительство которого — правительство цензоров и диктаторов — никогда не позволит случиться еще одной революции или еще одному нашествию Наполеона. Так кто же играет здесь, дразня Всевышнего, на священной земле играет песню, которую никто и никогда не благословит?
   — Да, с этим нельзя не согласиться, — прошептала я. — Такую музыку никто и никогда не благословит.
   От этой мелодии бежали мурашки по телу. Мне захотелось самой сыграть, взять в руки скрипку и присоединиться, словно мы присутствовали на деревенских танцах, где скрипачи могут выйти вперед и сыграть соло. Какое самомнение!
   Эта песня разрезала воздух как сталь, но какое мастерство, какая быстрота, какая безграничная и нежная сила. Мне показалось, что у меня сжимается сердце, словно скрипка умоляет меня, умоляет меня, как Стефан, но молит о чем-то более драгоценном, молит обо всем.
   Я оторвала взгляд от лиц, освещенных свечами. Мраморные ангелы никого не защитили в этой промозглой ночи. Я протянула правую руку и дотронулась до мраморного надгробья. Нет, это не сон. Все осязаемо, как в Вене. Это есть то самое место, о котором он говорил, Лидо, остров недалеко от Венеции.
   Я взглянула на него, а он на меня и показался таким милым и удивленным. Кажется, он улыбался, но я не была уверена. Свечи излучали слабое сияние, к тому же они были далеко. Он наклонился и поцеловал меня в губы. Сладчайшая дрожь.
   — Стефан, бедный Стефан, — прошептала я, продолжая его целовать.
   — Ты ведь слышишь его, да, Триана?
   — Как не слышать! Еще немного, и он возьмет меня в плен, — ответила я, вытирая щеку.
   Ветер был гораздо теплее, чем в Вене. Он не обжигал, а нес с собой только свежесть, к которой примешивался слабый кладбищенский запах. Запах моря с запахом могил, что может быть естественнее?
   — Кто этот виртуоз? — спросила я и снова поцеловала его.
   Он не сопротивлялся. Я подняла руку, дотронулась до его лба, переносицы, на которой сошлись прямые густые брови. Мягкие расчесанные брови. Темные широкие, но не кустистые, ладонь защекотали его длинные ресницы.
   — Кто так играет? — спросила я. — Это ведь ты? Мы можем протиснуться сквозь толпу? Позволь мне тебя увидеть.
   — Это не я, дорогая, нет, хотя я мог бы дать ему небольшую передышку, в чем ты скоро сама убедишься. Идем же, увидишь сама. Вон я стою, среди зрителей. Еще один его обожатель. В руке свеча, я слушаю и испытываю дрожь, как все остальные, когда он играет, этот гений, любящий вызывать в зрителях дрожь, любящий зрелища кладбища, освещенного свечами. Кто он такой, по-твоему, кого я приехал послушать так далеко от Вены, проделав путь по опасным итальянским дорогам — видишь, какие грязные у меня волосы, как обтрепалось пальто. Ради кого я мог проделать этот долгий путь? Конечно, только ради того, кто зовется дьяволом, одержимым, Маэстро, Паганини.
   Я разглядела живого Стефана с горящими щеками и глазами, в которых отражались два одинаковых свечных огонька, хотя в руке у него не было свечи, он сжимал рукой в перчатке запястье другой руки и слушал.
   — Только, видишь ли, — произнес мой призрак рядом со мной, отворачиваясь от толпы. — Только, видишь ли… это не совсем одно и то же.
   — Понимаю, — ответила я. — Ты на самом деле хочешь, чтобы я все это увидела, ты хочешь, чтобы я поняла.
   Он покачал головой, словно не в силах справиться с ужасом, а затем, запинаясь, сказал:
   — Я до сих пор на них ни разу не взглянул. Музыка теперь звучала тихо; ночь подходила к концу, забрезжил рассвет. Я повернулась. Я попыталась разглядеть могилы, толпу. Но тут произошло нечто совсем другое.
   Мы оба, призрак и путешественница — возлюбленная, мучительница, воровка (кем еще я там была?), — мы оба были невидимыми зрителями, оставшимися без места, но я по-прежнему продолжала держать в руках скрипку, крепко прижимаясь спиной к его груди, а он так и не разомкнул своих объятий. Его губы прижались к моей шее. Я устремила взгляд вперед.
   — Так ты хочешь, чтобы я увидела?..
   — Да поможет мне Бог.

ГЛАВА 12

   Это был узкий канал; гондола свернула с Большого канала на узенькую полоску темно-зеленой вонючей воды между рядами тесно стоящих дворцов с мавританскими окнами, бесцветными в темноте. Огромные тяжеловесные фасады уходили под воду во всем своем великолепии и высокомерии, это Венеция. Стены по обеим сторонам были покрыты густым илом, так что при свете фонарей казалось, будто Венеция поднялась из морских пучин, выставляя под лунный свет ночное гниение со зловещей амбицией.
   Я впервые оценила изящество гондолы, этой длинной лодки с высоко задранным носом, хитро скользящей между каменных глыб под раскачивающимися шаткими фонарями.
   Молодой Стефан сидел в гондоле и о чем-то жарко беседовал с Паганини.
   Сам Паганини, казалось, тоже был захвачен разговором. Паганини с огромным крючковатым носом и большими выпуклыми глазами, как на многих картинах, в этих глазах горящая драма легко побеждала уродство, создавая ауру магнетизма.
   В нашем невидимом окне в тот мир призрак, что был рядом со мной, содрогнулся. Я поцеловала пальцы, сжавшиеся на моем плече.
   Венеция.
   Из высокого забранного ставнями окна, распахнувшегося в ночь идеальным желтым квадратом, швыряла цветы женщина, она что-то кричала по-итальянски, и свет лился на бутоны, сыпавшиеся на виртуоза, и еще долго звенели слова, выкрикнутые особым итальянским крещендо:
   — Будь благословен Паганини за то, что он играл бесплатно для мертвых!
   Слова, как бусины на шее: середина опускается ниже остальных, а тихий вдох приходится на последнее слово, мертвых.
   Остальные вторили этому крику. Наверху распахнулись другие ставни. По крыше бежали люди и сыпали из корзин розы в зеленую воду перед лодкой.
   Розы, розы, розы.
   От сырых камней вверх взвился смех; в дверях затаились слушатели. В переулках сновали неясные тени, по мосту, под которым проезжала гондола, пробежал какой-то человек. С середины моста свесилась женщина, оголив свою грудь при свете проплывающего фонаря.
   — Я приехал, чтобы поучиться у вас, — сказал Стефан, сидящий в гондоле, обращаясь к Паганини. — Я приехал с котомкой за плечами, без отцовского благословения. Я должен был услышать вас собственными ушами. Это не была дьявольская музыка — будь прокляты те, кто так говорит, — это было волшебство, да, древнее волшебство, но дьявольского в нем ничего нет.
   Паганини громко рассмеялся, сверкнув в темноте белками глаз. К нему прильнула женщина, так тесно, что казалось, у него слева вырос горб, и только пучок рыжих кудряшек змеился по его плащу.
   — Князь Стефановский, — произнес великий итальянец, идол, байронический скрипач, сиречь совершенство, романтическая любовь юных дев, — я слышал о вас и вашем таланте, о вашем венском доме, в котором сам Бетховен представляет свои произведения, слышал, что когда-то Моцарт приходил давать вам уроки. Знаю я вас, богатых русских. Вы черпаете свое золото из бездонных царских сундуков.
   — Поймите меня правильно, — взмолился Стефан мягко, уважительно, отчаянно. — У меня есть деньги, чтобы хорошо вам заплатить за эти уроки, синьор Паганини. У меня есть скрипка, собственный Страдивари. Я не осмелился привезти свою скрипку, так как ехал сюда день и ночь, ехал один по почтовым дорогам. Но у меня есть деньги. Я должен был сначала вас послушать, я должен был убедиться, что вы примете меня, что сочтете меня достойным…
   — Но князь Стефановский, неужели я должен просвещать вас в истории царей и их князей? Ваш отец никогда не разрешит вам учиться у крестьянина Ник-коло Паганини. Ваша судьба — служить царю, как издавна повелось у вас в семье. Музыка была всего лишь времяпрепровождением в вашем доме. О, только не надо обижаться, я знаю, что сам Меттерних… — Он наклонился к Стефану и зашептал: — Сам счастливый маленький диктатор играет на скрипке, и играет хорошо, и я тоже играл для него. Но недопустимо, чтобы князь стал тем, кем стал я. Князь Стефановский, я живу этим, своей скрипкой! — Он показал на инструмент в футляре из полированного дерева, очень похожем на крошечный гробик. — А вы, мой красавец русский, должны жить по русским традициям и исполнять русский долг. Вас ждет военная служба. Почести. Служба в Крыму. Хвалебные крики над головами. Факелы в доке. Дамы в шуршащих платьях мчатся по другому, более крутому мосту. Лифы расстегнуты, чтобы продемонстрировать в ночи розовые соски.
   — Паганини, Паганини.
   И снова розы летят вниз, а он смахивает их, напряженно вглядываясь в Стефана. Прильнувшая к его боку женщина под плащом сверкнула белой ручкой в темноте и направила ее между ног Паганини, начав перебирать там пальцами, словно играла на лире или на скрипке. Он, видимо, даже не обратил на это внимания.
   — Поверьте мне, я хочу получить ваши деньги, — сказал Паганини. — Они нужны мне. Да, я играю для мертвых, но вы ведь знаете о моей бурной жизни, о судебных исках и прочих осложнениях. Но я крестьянин, князь, и не откажусь от своих скитаний, чтобы заточить себя в какой-нибудь венской гостиной вместе с вами — о, эти критичные австрийцы, скучающие австрийцы, те самые австрийцы, которые не дали даже Моцарту заработать на хлеб и масло. Кстати, вы хорошо знали Моцарта? Нет, вам нельзя оставаться со мной. Меттерних, можно не сомневаться, уже успел послать кого-то на ваши поиски в ответ на просьбу вашего отца. Если я ввяжусь в эту историю, то меня просто обвинят в какой-нибудь отвратительной измене.
   Стефан был раздавлен, он склонил голову, и в его глубоко посаженных глазах поблескивали огоньки, отражавшиеся от неподвижной, но блестящей воды.
   Интерьер венецианской комнаты.
   Беспорядок, ноздреватые отсыревшие стены, побеленные мелом, высокий желтый потолок с поблекшими остатками росписи, изображавшей языческую толпу, точно такая роспись вспыхнула яркими красками, прежде чем погибнуть в роскошном венском дворце
   Стефана. Длинная штора, повешенный на высокий крюк отрез пыльного бордового бархата и темно-зеленого атласа, запутавшегося в его складках, а из узкого окна мне видна бледно-коричневая стена дворца напротив — она стоит так близко, что если высунуться из окна, то можно постучать по деревянным зеленым ставням.
   Неубранная кровать, на которой свалены горой вышитые камзолы и мятые льняные рубашки, отделанные дорогим кружевом, столы завалены письмами, сломанными восковыми печатями, повсюду валяются свечные огарки. И везде, абсолютно везде, букеты мертвых цветов.
   Но смотри: Стефан играет! Стефан стоял посредине комнаты на блестящем венецианском полу, и играл, но не на этой нашей призрачной скрипке, а на другой, но, несомненно, того же мастера. А вокруг Стефана приплясывал Паганини, исполняя насмешливые вариации на тему Стефана. Он затеял соревнование, игру, дуэт, а может быть, и войну.
   Стефан исполнял торжественное «Адажио» Альбинони, соль минор, для струнных и органа, только он превратил его в свое соло, переходя от одной части к другой, горько оплакивая свой павший дом, и благодаря этой музыке я видела горящий дворец в Вене, когда вся красота превращалась в головешки. Музыка, спокойная, размеренная, пленяла самого Стефана, и он, видимо, не замечал прыгающую вокруг него фигурку.
   Какая музыка! Казалось, достигнут пик боли, которую музыкант раскрывает, сохраняя полное достоинство. Никаких обвинений. Музыка передавала мудрость и глубокую печаль.
   Я почувствовала, как у меня подкатывают слезы, мои слезы теперь заменили аплодисменты, превратившись в свидетельство сочувствия к нему, этому мальчику-мужчине, стоящему там, пока итальянский гений кружил вокруг него.
   Паганини выдергивал из адажио ниточку за ниточкой и сплетал из них свой собственный каприз, его пальцы так быстро порхали над струнами, что за ними невозможно было уследить, а потом он вдруг с изумительной точностью подхватывал ту самую музыкальную фразу, к которой Стефан, не отступавший от торжественного темпа, только-только приступал. Мастерство Паганини действительно казалось колдовством, как все о нем говорили, и во всем этом — этой одинокой величественной худой фигуре, самом воплощении боли, и Паганини, танцоре, который насмехался, разрывая саван ради ярких нитей, — не чувствовалось никакого диссонанса, а только новизна и великолепие.