Она продолжала говорить, сочиняя собственную песню. Жаль, я не могу лучше передать потомкам ее быструю речь из скомканных слов, а главное — ее безграничную жизненную силу и мудрость.
   Я поглубже зарылась в подушку; согнула руку в локте под головой и поудобнее улеглась, глядя прямо на него, на его фигуру в окне, на то, как он смотрит поверх скользящей рамы в подъемном окне с двойным остеклением.
   Куда ни глянь — повсюду песни: и в дожде, и в ветре, и в стоне страждущего… Повсюду песни. Алфея закрыла дверь. Раздался двойной щелчок. Когда имеешь дело с новоорлеанской дверью, вечно искореженной, этот щелчок означает, что она действительно закрыта.
   В комнату вернулась тишина, словно ее никто и не нарушал. И вновь с улицы донеслось внезапное крещендо непрерывавшегося гула.
   За его спиной — за спиной друга, неподвижно глядящего на меня черными глазами, — распелись птицы, как бывает поздно вечером, когда в определенный час у них наступает прилив энергии, что не перестает меня удивлять. А поток машин продолжал весело гудеть свою погребальную песню.
   Он передвинулся к балконной двери. Белая рубашка, заношенная и незастегнутая; темная поросль на груди, как тень или ворс. Распахнутый жилет из черной шерсти — на нем тоже не было пуговиц. Во всяком случае, так мне показалось.
   Он придвинулся совсем близко к раме. Какой он худой! Может быть, болен? Как Карл? Я улыбнулась при мысли, что все может начаться сначала. Но нет, теперь болезни казались такими далекими, а он выглядел таким живым, что с ним никак не вязалась предсмертная слабость.
   Он с укором посмотрел на меня, словно говоря: «Тебе лучше знать». А потом действительно улыбнулся и принялся властно разглядывать меня. Глаза его при этом еще ярче засияли таинственным блеском.
   Бледный обтянутый кожей лоб придавал глазам прелестную проницательность и таинственную глубину, черные волосы надо лбом с вдовьим мыском и на висках росли так густо, что создавали иллюзию мощи даже при такой худобе. А руки у него действительно были похожи на паучьи лапки! Он гладил правой ладонью верхнюю раму, оставляя следы на слое пыли; свет едва заметно менялся, и сад вокруг него с густыми лавровишнями и магнолиями дышал как живой — легким ветерком и уличным шумом.
   Плотный манжет на его белой рубашке был запачкан, а пыльное пальто по-прежнему казалось серым.
   Выражение его лица тоже постепенно изменилось: улыбка исчезла, а с ней и оживление. И тут я поняла, что лицо никогда и не было оживленным. Его лик был отмечен знаком тайного превосходства, но скрипач не имел над ним контроля.
   Нежное недоумение, задержавшись на секунду, сменилось чем-то вроде гнева. Потом незнакомец погрустнел, но не ради игры на публику, не искусственно, а искренне и глубоко, словно потерял способность продолжать свое маленькое представление: явление призрака на террасе. Он шагнул назад. Я услышала скрип досок. В моем доме становится явным любое движение.
   А потом он исчез.
   Вот так просто. Ни в окне его не видно. Ни на террасе. Я не слышала, чтобы он спускался по лестнице в дальнем конце террасы. Я знала, его там нет. Я знала, он ушел, и испытывала абсолютное убеждение, что на самом деле он исчез.
   Сердце застучало как молот.
   «Если бы только это не была скрипка, — подумала я. — То есть слава Богу, что это скрипка, потому что нет на земле больше такого звука, а есть…»
   Мысль оборвалась.
   Едва слышная музыка, его музыка.
   Он не очень далеко ушел. Просто выбрал темный уголок сада, поближе к задворкам старой часовни на Притания-стрит. Мои владения граничат с владениями часовни. Целый квартал принадлежит нам — часовне и мне: от Притания-стрит вдоль Сент-Чарльз до Третьей улицы. Разумеется, по другую сторону квартала расположены еще какие-то здания, но эта огромная половина квадрата принадлежит нам. Так что он удалился, скорее всего, только до старых дубов за часовней.
   Я боялась, что вот-вот расплачусь.
   На одно мгновение боль от его музыки и мои собственные ощущения настолько слились, что я подумала: это невозможно вынести. Только глупец не потянулся бы за пистолетом, чтобы вставить его в рот и нажать курок, — эта картина меня часто преследовала в молодые годы, когда я беспробудно пила вплоть до появления Карла.
   Это была гаэльская песня — в минорном ключе, надрывная, рыдающая, полная терпеливого отчаяния и томления. Он извлекал из инструмента звук, схожий со звучанием ирландской скрипки, хриплая мрачная гармония басовых струн сливалась в мольбу, звучавшую так, как не может звучать ни детский голос, ни мужской, ни женский.
   Меня поразила не очень связная, расплывчатая мысль, не способная к четкости в этой атмосфере неспешной прелестной обволакивающей музыки, что в том и заключается сила скрипки — в умении звучать по-человечески, тогда как ни одному человеку такое было бы не под силу!
   Скрипка говорила за нас так, как мы сами не были способны. О да, это есть и всегда было сутью размышлений и поэзии.
   Его песня — гаэльские музыкальные фразы, старые и новые, прелестное чередование нот, неизбежно приводящих к безграничному восприятию мира, — вызвала у меня поток слез. Такая нежная забота. Такое идеальное сочувствие.
   Я перекатилась на подушку. Его музыка была чудесным образом ясна и понятна. Я не сомневалась, что весь квартал ее слышит: и прохожие, и Лакоум с Алфеей, которые, наверное, сидят сейчас в кухне за столом и играют в карты или обмениваются любезностями; даже птиц убаюкала эта мелодия.
   Скрипка… Скрипка…
   Я вспомнила один летний день тридцатипятилетней давности. Я поместила футляр с моей собственной скрипкой между мною и Джи, который вел мотоцикл, а сама прижалась к Джи сзади, надежно охраняя инструмент. Я продала ее одному человеку на Рампарт-стрит за пять долларов.
   — Но вы сами продали мне ее за двадцать пять долларов, — сказала я. — Еще и двух лет не прошло.
   Так и ушла моя скрипка в черном футляре. Музыканты, должно быть, главная опора всех скупщиков. Там повсюду висели инструменты на продажу; а может быть, музыка привлекает многих горемычных мечтателей, вроде меня, строящих грандиозные планы, но лишенных таланта.
   С тех пор я притрагивалась к скрипке всего дважды. Неужели прошло тридцать пять лет? Почти. Если не считать одного пьяного загула с последующим похмельем, то я ни разу больше не дотронулась до другой скрипки, никогда-никогда мне не хотелось дотронуться до деревянной деки, струн, канифоли, смычка… Нет, никогда.
   Но с чего мне вообще пришло это в голову? Это было давнее разочарование. Девочкой я побывала в нашем муниципальном зале, когда великий Исаак Стерн[8] исполнял Концерт для скрипки Бетховена. Как же мне хотелось извлекать те великолепные звуки! Как мне хотелось стать той фигурой, что раскачивалась на сцене. Мне хотелось завораживать!
   И сейчас мне хотелось извлекать такие же звуки, проникающие сквозь стены этой комнаты…
   Концерт для скрипки Бетховена — первое музыкальное произведение, с которым я впоследствии близко познакомилась по библиотечной партитуре.
   Я стану Исааком Стерном. Обязательно!
   Зачем сейчас об этом думать? Еще сорок лет назад я знала, что у меня нет ни таланта, ни слуха. Я не могла различить четверть тона, не обладала ни умением, ни внутренней дисциплиной — все это говорили мне лучшие учителя, причем очень тактично.
   А затем вступил семейный хор: «Триана извлекает из своей скрипки жуткие звуки!» После чего последовал строгий вывод отца, что уроки стоят слишком дорого, особенно для того, кто недисциплинирован, ленив и вообще непоседлив от природы.
   Следовало бы это забыть.
   Неужели с тех пор случилось мало трагедий: мать, ребенок, давно потерянный первый муж, смерть Карла… Зов времени, углубление понимания…
   Тем не менее я ясно вижу тот далекий день, лицо владельца скупки, мой последний поцелуй скрипке — моей скрипке, — прежде чем она скользнет через грязный стеклянный прилавок. Пять долларов…
   Все это чепуха. Не плачь, что ты невысокая, что не обладаешь ни стройностью, ни грациозностью, ни красотой; не плачь, что у тебя нет певческого голоса или даже решимости познать азы игры на фортепьяно для исполнения рождественских гимнов.
   Я взяла пять долларов, прибавила к ним пятьдесят благодаря помощи Розалинды и отправилась в Калифорнию. Школа осталась позади. Мать умерла. Отец нашел новую подругу, протестантку, чтобы было с кем «время от времени пообедать». Она досыта кормила моих заброшенных младших сестренок.
   — Ты никогда о них не заботилась!
   Все, хватит! Я не стану думать о тех временах, не стану вспоминать ни о маленькой Фей, ни о Катринке в тот день, когда я ушла. Катринка едва обратила на это внимание, но Фей лучезарно улыбалась, все посылала мне воздушные поцелуи… Нет, не нужно. Нельзя!
   Ладно, так и быть, играй для меня, а я пока постараюсь забыть свою скрипку.
   Вы только послушайте его!
   Можно подумать, он со мной спорит! Ублюдок! Песня все лилась и лилась, зарожденная в печали и сыгранная с печалью, отчего эта самая печаль должна была стать сладостной или легендарной — или и той и другой.
   Реальный мир отступил. Мне снова четырнадцать. На сцене играет Исаак Стерн. Под люстрами зала звучат то громкие, то едва слышные звуки великого концерта Бетховена. Сколько еще детей сидели там завороженные?
   О Боже, если бы стать такой! Если бы суметь так сыграть!..
   Каким все казалось далеким — и то, что я выросла и жила своей жизнью, и то, что когда-то влюбилась в своего первого мужа Льва, а потом узнала Карла, и то, что он когда-то жил и умер, и то, что мы со Львом потеряли маленькую девочку, которую звали Лили, и то, что я держала на руках крошку, когда она страдала закрытыми глазками и лысой головой… Нет, наверняка существует точка, где воспоминания превращаются в сон.
   С медицинской точки зрения, это обязательно нужно запретить.
   Ничего страшнее не могло случиться: умирающее златокудрое дитя, похожее на эльфа, плачущий Карл, который никогда прежде не жаловался, мать, умолявшая, чтобы ее не увозили в тот последний день, и я, ее четырнадцатилетняя дочь, эгоцентристка, абсолютно не осознававшая, что больше никогда не ощутит теплых материнских рук, никогда не поцелует ее, никогда не скажет: мама, что бы ни случилось, я тебя люблю. Я тебя люблю… Я тебя люблю! Мой отец вдруг, несмотря на морфин, сел в кровати и в ужасе ошеломленно произнес: «Триана, я умираю!»
   —Посмотри, каким маленьким кажется белый гробик Лили в калифорнийской могиле. Взгляни на него. И вспомни те времена, когда вы курили травку, пили пиво, читали вслух стихи, — битники, хиппи, реформаторы мира, родители ребенка, настолько очаровательного и необыкновенного, что, даже когда малышкой завладел рак, прохожие останавливались, чтобы высказать свое восхищение ее прекрасным маленьким круглым белым личиком», — говорила я себе и вновь сквозь время и пространство видела, как мужчины опускают крохотный гробик в ящик из красного дерева, стоящий в земляной дыре, но доски гвоздями не заколачивают.
   Мать Льва плакала не переставая. А его отец, добросердечный мягкий техасец, зачерпнул и бросил в могилу пригоршню земли. Затем остальные последовали его примеру. Я прежде не знала такого обычая. А мой отец с торжественным видом наблюдал за церемонией. Что он думал в те мгновения? Что я получила наказание за свои грехи за то, что оставила своих сестер, вышла замуж за человека, исповедующего другую веру, и позволила собственной матери умереть без любви? Или его одолевали более тривиальные мысли? Лили не была его обожаемой внучкой. Их разделяли две тысячи миль, и он редко видел девочку до того времени, когда болезнь лишила ее длинных золотистых локонов и изуродовала отеками ее личико с мягкими щечками. Но не было на земле снадобья, способного потушить ее яркий, сияющий взгляд и лишить ее мужества.
   Теперь уже не важно, кого любил и кого не любил мой отец!
   Я повернулась в кровати, поглубже зарывшись в подушку и радуясь тому, что, даже полностью утопив левое ухо в пуху, я все еще слышала пение скрипки.Ты дома, дома, дома, и когда-нибудь они все вернутся домой. Что это означает? Совсем не обязательно оно должно что-то означать. Ты можешь просто прошептать это… Или спеть — вместе с его скрипкой спеть песню без слов. Начался дождь.Мое робкое спасибо.Начался дождь.
   Прямо как по заказу он падает на старые доски террасы и на ржавеющую жестяную крышу над этой спальней; он плещется на широких подоконниках и просачивается сквозь щели.
   А музыкант все играет и играет. У него атласные волосы и атласная скрипка. Он играет так, словно разматывает в воздухе золотую ленточку, такую тонкую, что она растворится в тумане, как только люди услышат, узнают и полюбят мелодию, способную на секунду благословить весь мир своей сияющей красотой.
   «Как ты можешь, — спросила я себя, — лежать между двух миров? Между жизнью и смертью? Безумием и здравомыслием?»
   Его музыка говорила: тихие, низкие, жадные звуки лились, а потом вдруг словно воспаряли. Я закрыла глаза. Теперь он заиграл потрясающий танец, живой, вызывающе пронзительный и абсолютно серьезный. Он играл так яростно, что я не сомневалась: сейчас обязательно кто-то придет. Люди считают такую музыку дьявольской.
   Но дождь все продолжался, и никто не остановил музыканта. Никто не посмел.
   Меня вдруг ошеломила одна мысль: я у себя дома, в безопасности, и дождь окутал завесой эту длинную восьмиугольную комнату, но я не одна: теперь у меня есть он.
   Я громко шепчу ему что-то, хотя, конечно, его нет в комнате.
   Но я могла бы поклясться, что он рассмеялся в ответ. Я услышала его смех. Музыка так не смеется. Музыка продолжала свой хриплый, идеально интонированный ход, словно стремясь довести до изнеможения и безумия группу танцоров на лугу. Но он рассмеялся.
   Я начала засыпать — не тем глубоким, черным сном, порожденным больничными лекарствами, а настоящим сладостным сном. И музыка звучала все громче, захлестывая меня с головой, — словно музыкант простил меня.
   Казалось, еще немного — и этот дождь, эта музыка меня убьют. Я была готова умереть — тихо, не протестуя. Но я всего лишь погрузилась в сон, в явственную иллюзию, которая словно поджидала меня.

ГЛАВА 5

   И снова передо мною возникло то море, тот самый океан, чистый, синий, пенящийся, несущий к берегу с каждой волной танцующих призраков. Этот сон очаровывал своей ясностью. Он словно говорил: «Да, ты вовсе не спишь, ты действительно здесь!» Так всегда бывает в ясных снах. Ты все кружишь и кружишь и никак не можешь проснуться. А в голове одна мысль: не может быть, чтобы все это тебе привиделось.
   Но пришлось отказаться от благостного морского бриза. Окно закрыто. Пришла пора.
   Я увидела рассыпанные по серому ковру розы на длинных стеблях, каждый из которых на конце запечатан капсулой с водой, чтобы сохранить их свежими, — розы с темными мягкими лепестками. Послышались какие-то голоса, говорившие на непонятном языке, я должна была бы его узнать, но не узнала и подумала, что, наверное, этот язык специально придуман для моего сна. Ведь я наверняка вижу сон. Иначе и быть не может. И все-таки я была там, мое тело и душу словно куда-то перенесли, и кто-то внутри меня мне шептал: «Не верь, что это сон».
   — Правильно! — произнесла красивая темнокожая Мариана. Короткие волосы, белая блузка, спущенная с плеч, лебединая шейка, воркующий голос.
   Она открыла двери во что-то необъятное. Я не поверила своим глазам. Не могла поверить, что какие-то материальные вещи могут быть такими же прелестными, как море и небо, — передо мной возник храм из разноцветного мрамора.
   «Это не сон, — подумала я. — Такое никогда не могло бы присниться! У тебя не хватило бы воображения увидеть такой сон. Ты на самом деле здесь, Три-ана! Взгляни на стены, инкрустированные кремовым каррарским мрамором с прожилками, панели в золоченых рамах и окаймления из темно-коричневого камня, такого же блестящего, пестрого, чудесного. Взгляни на квадратные пилястры с золочеными капителями в завитках».
   По мере того как мы проходим здание, мрамор становится зеленым, он уложен длинными полосами, окаймляющими затейливую мозаику на полу. Подумать только! Я вижу древнегреческий орнамент. Узоры, любимые в Риме и Греции. Я не помню их названия, но они мне знакомы.
   Повернув, мы останавливаемся перед лестницей, какой я до сих пор никогда не видела. Дело тут не только в размерах и величественности, а снова в цвете блеске розового каррарского мрамора.
   Но вначале стоит обратить внимание на бронзовые фигуры, стоящие по стойке «смирно», резные деревянные тела на ониксовых постаментах в виде львиных лап. Кто построил этот дворец? Для чего?
   Мой взгляд внезапно выхватил стеклянные двери напротив. Здесь столько всего можно увидеть, что я растеряна. Вот три огромные двери из граненого стекла с полукруглыми фрамугами и черными средниками, выполненные в стиле Возрождения, — этакие порталы для света, хотя трудно определить, что сейчас — день или ночь.
   Лестница ждет. «Идем, — говорит Мариана. — Лукреция очень добра». Балюстрада из зеленого мрамора, такого же зеленого, как нефрит, струится, как море, перила чуть светлее, все стены отделаны розовым или кремовым мрамором, обрамленным золотом. Как хороши эти гладкие круглые колонны розового мрамора с золочеными капителями, украшенными двойным пышным растительным орнаментом, а еще выше, совсем высоко, виднеются разломанные арки свода и возле каждой из них нарисована фигура. Ах, какая рама у высокого окна с витражным стеклом! Да, сейчас день. Только дневной свет может так струиться сквозь цветное стекло! Он отражается от искусно нарисованных нимф высоко над головой, он танцует для нас, танцует в самом стекле. Я закрываю глаза. Потом открываю. Трогаю мрамор. Настоящий, настоящий…
   Я действительно здесь. Меня нельзя разбудить или увести отсюда. Все происходит на самом деле, правда, я все это вижу!
   Мы поднимаемся по ступеням, забираясь все выше и выше, пока не оказываемся в мезонине этого дворца из итальянского камня. Перед нами три огромных витража, каждый изображает собственную богиню или королеву в прозрачных одеяниях, и в каждом углу среди гирлянд цветов, которые они держат на вытянутых руках, несут караул херувимы. Что это за символы? При виде их по моему телу пробегает дрожь.
   По краям раскинувшегося передо мной огромного пространства располагаются овальные комнаты. Надо пойти посмотреть. Какая настенная живопись, какие полотна до самого потолка! Да, знакомые сюжеты: классические фигуры с лавровыми венками на головах исполняют танец. Во всем этом чувствуется магия прерафаэлитов.
   Неужели это многообразие бесконечно? Неужели бесконечна красота, вплетенная в другую красоту? Неужели не повторится ни один карниз или фриз, ни один орнамент лепнины, гордый антаблемент, деревянная обшивка стен? Должно быть, все это мне снится.
   Они говорили на языке ангелов, Мариана и та вторая, Лукреция, — на приятном для слуха, музыкальном, будто поющем языке. А вот еще одно чудо: блестящие золотистые маски тех, кого я любила. Медальоны, вделанные высоко в стены: Моцарт, Бетховен, другие… Но что это? Дворец всех песен и мелодий, которые ты когда-либо слышала и не сумела сдержать слез? Мрамор сияет на солнце. Такую роскошь нельзя создать человеческими руками. Это небесный храм.
   Спускаемся вниз по лестнице, вниз, вниз, и теперь я понимаю, что это наверняка сон. Сердце замирает.
   Хотя сон нельзя измерить глубиной моего воображения, он совершенно невероятен — невозможен.
   Мы покинули храм мрамора и музыки и оказались в огромной персидской комнате, отделанной голубой глазурованной плиткой, в изобилии украшенной восточным орнаментом, который соперничает по красоте и роскоши с верхними помещениями. «О, только не дайте мне проснуться! Если все происходящее лишь плод моего ума, пусть все так и будет!»
   Такого не бывает, чтобы вавилонское великолепие шло вслед за дерзкой пышностью барокко, но мне такое сочетание очень нравится.
   На колоннах стоят древние жертвенные быки со свирепыми мордами. А вот, смотрите, фонтан: Дарий поражает атакующего льва. В то же время это не святилище, не мертвый мемориал всего утраченного.
   Вдоль стен расставлены сияющие этажерки с поразительно элегантной посудой. Среди всех этих красот устроено кафе. И снова я обращаю внимание на несравненный мозаичный пол. Множество маленьких столиков окружены золочеными стульями. Люди здесь разговаривают, гуляют, дышат, словно давным-давно привыкли к этому великолепию и уже его не замечают.
   Что это за место, что за страна, что за земля, где так смело сочетаются стиль и цвет, где мастера разнообразных ремесел нарушают все традиции? Даже люстры здесь персидские: этакие огромные серебряные листы с вырезанными на них затейливыми узорами.
   Сон или реальность? Я поворачиваюсь и ударяю ладонью по колонне. Проклятие, если меня здесь нет, то пусть я проснусь! А потом наступает уверенность. Я здесь, совершенно определенно здесь. Мои тело и душа находятся здесь, в вавилонской комнате под мраморным храмом.
   — Идем, идем.
   Чья-то ладонь легла на мою руку. Это Мариана или другая прелестница — круглолицая глазастая Лукреция? Обе они выражают мне сочувствие на своем музыкальном языке, похожем на латынь. Наша самая темная тайна. Все перемещается. Я действительно здесь, потому что мне никогда такое не придумать.
   Я даже не представляю, как можно вообразить что-либо подобное. Я живу для музыки, живу для света, живу для красок — да, правда. Но что это? Зловонный коридор, отделанный замызганной белой плиткой, вода на черном полу, таком грязном, что даже черным его трудно назвать. И повсюду какие-то агрегаты, машины, бойлеры, гигантские цилиндры с навинченными колпачками и печатями. Краска облупилась, и среди гама и шума, сравнимого с тишиной, они кажутся особенно зловещими.
   Ну конечно, это похоже на машинное отделение старого корабля, именно по палубе такого корабля я бродила в детстве, когда Новый Орлеан был действующим портом. Но нет, мы вовсе не на борту корабля. Слишком уж велики пропорции этого коридора.
   Я хочу вернуться. Я не желаю видеть во сне что-либо подобное. Но теперь я уже точно знаю, что это не сон. Меня каким-то образом сюда перенесли! Наверное, это какое-то заслуженное мною наказание, ужасная расплата. Я хочу снова увидеть мрамор, красивый, сочного цвета фуксии мрамор на фоне панелей, украшающих лестницу. Я хочу запомнить богинь на стекле.
   Но мы продолжаем идти по сырому зловонному гулкому коридору. Зачем? Отовсюду доносятся гнилостные запахи. По пути нам попадаются старые металлические шкафчики, словно оставленные в заброшенном солдатском лагере, погнутые, обклеенные вырезанными из журнала красотками далеких лет. И снова мы видим огромный зал, полный дрожащих, трясущихся машин; в них что-то перемалывается, кипит, пока мы проходим вдоль стального ограждения.
   — Куда же мы идем?
   Мои спутницы улыбаются. Они считают забавным секретом то, куда меня ведут.
   Ворота! Огромные железные ворота преграждают нам путь. Но куда? В темницу?
   — Тайный ход! — сообщает Мариана с нескрываемым восторгом. — Он проходит под всей улицей! Тайный подземный ход…
   Я напряженно всматриваюсь, стараясь что-то разглядеть за воротами. Войти мы не можем. Ворота накрепко заперты цепями. Но вон там, где поблескивает вода… Что там?
   — Там кто-то есть, разве вы не видите? Бог мой, там лежит человек. Он истекает кровью. Он умирает. У него порезаны запястья, руки сложены вместе. Он умирает? Где Мариана и Лукреция? Снова улетели под куполообразный потолок мраморного дворца, где грациозно кружат на фресках греческие танцовщицы? Я без охраны.
   Зловоние становится невыносимым. Мужчина мертв! О Господи! Я знаю, что он умер. Нет, он шевелится, поднимает одну руку. С запястья капает кровь. Великий Боже, помоги ему!
   — Разве вы не видите, что он мертв? Боже мой, он лежит в гнилой воде…
   Мариана смеется сладчайшим тишайшим смехом, и ее руки мягко скользят по воздуху, когда она говорит:
   — …тайный ход, который когда-то вел отсюда до дворца и…
   — Нет, послушайте меня, дамы, там человек. Он нуждается в нас. — Я вцепилась в ворота. — Мы должны добраться до этого человека! — Ворота, преграждающие нам путь, такие же, как и все остальное здесь, — огромные. Тяжелые чугунные створки от пола до потолка увешаны цепями и замками.
   — Просыпайся! Я этого не потерплю! Поток музыки, разбившийся о тишину!
   Я резко подскочила в собственной кровати.
   — Как ты смеешь?!

ГЛАВА 6

   Я сидела в кровати. Он пристроился рядом и смотрел на меня немигающим взглядом. У него были такие длинные ноги, что даже с этой высокой кровати они доставали до пола. Скрипка была мокрой. Как и он сам. С его волос стекала вода.
   — Как ты смеешь?! — повторила я и, отпрянув, подтянула колени. Хотела было укрыться одеялом, но он сидел на нем. — Ты приходишь в мой дом, в мою комнату! Приходишь без приглашения и указываешь, что мне следует видеть во сне, а что — нет!
   Он так удивился, что, похоже, не нашелся что ответить. Грудь его вздымалась. С волос все еще капала вода. А скрипка! Господи, что стало со скрипкой! Неужели это совсем его не волновало?