Глаза у Стефана были закрыты, голова склонилась набок. Пышные рукава были запятнаны, наверное, от дождя, тонкие кружева на манжетах порваны, сапоги облеплены комьями засохшей грязи. Никогда прежде его темные прямые брови не выглядели такими гладкими и красивыми, а когда он заиграл партию органа, то я подумала, что сердце у меня сейчас разорвется, и даже Паганини притих и присоединился к мелодии Стефана, звучавшей в эту минуту наиболее трагично, он вторил ему, играл то на тон выше, то на тон ниже, но всякий раз почтительно.
   Музыканты перестали играть, высокий юноша смотрел на второго скрипача в полном изумлении.
   Паганини осторожно опустил свою скрипку на покрывало и подушки разобранной кровати — золотисто-синие, с кистями. Его большие навыкате глаза благодушно светились, на устах играла демоническая улыбка. Энергия била в нем ключом. Он потер руки.
   — Да, бесспорно, вы одарены! Талантливы!
   Тебе так никогда не сыграть! Эти слова прошептал призрак-капитан мне на ухо, а его тело тем временем по-прежнему не отстранялось от моего и молило об утешении. Я не ответила. Продолжала наблюдать разворачивавшуюся передо мной картину.
   — Значит, вы будете меня учить, — сказал Стефан на безупречном итальянском, том итальянском, на котором говорил Сальери и ему подобные, том итальянском, которым восхищались немцы и англичане.
   — Учить вас? Да, да, буду! Если мы должны покинуть это место, то мы это сделаем, хотя вы сами понимаете, что это означает для меня в подобные времена, когда Австрия во что бы то ни стало намерена удерживать мою Италию под пятой. Сами понимаете. Но скажите мне вот что.
   — Да-да?
   Маленький человечек с огромными глазами рассмеялся и прошелся по комнате, цокая каблуками; он так сутулился, что казалось, будто у него горб; у него были длинные закручивающиеся на концах брови, словно зачерненные гримом.
   — Чему, дорогой князь, мне предстоит вас учить? Вы сами знаете, как играть, да, сами. Вы умеете играть. Чему еще я могу научить ученика Людвига ван Бетховена? Итальянскому легкомыслию, возможно, итальянской иронии?
   — Нет, — ответил шепотом Стефан, не отрывая взгляда от метавшегося по комнате человека. — Научите меня смелости, Маэстро, отметать все прочее в сторону. Как печально, как для меня печально, что мой учитель никогда вас не услышит. Паганини остановился, скривив рот.
   — Вы имеете в виду Бетховена.
   — Он глух. Глух настолько, что его глухоту не пробивают даже самые высокие ноты, — тихо произнес Стефан.
   — И поэтому он не может научить вас смелости?
   — Нет, вы не так все поняли! — Стефан протянул ему подаренную скрипку, на которой играл.
   — Да, Страдивари, мне его подарили, он так же хорош, как ваш? Нет? — поинтересовался Паганини.
   — На самом деле он, может быть, даже лучше, я не знаю, — ответил Стефан и вернулся к прерванной теме. — Бетховен мог бы любого научить смелости. Но сейчас он композитор, его вынудила к этому глухота, как вам известно, глухота заткнула уши виртуозу, так что он уже не мог играть, и оставила его наедине с пером и чернильницей, единственной для него возможностью создавать музыку.
   — Мне бы очень хотелось хотя бы раз взглянуть на него издали или сыграть в его присутствии. Но если я сделаю своим врагом вашего отца, то мне никогда не видать Вены. А Вена это… в общем, после Рима это… Вена. — Паганини вздохнул. — Я не могу рисковать ею, не могу потерять Вену.
   — Я все устрою! — едва слышно пообещал Стефан. Он обернулся и посмотрел в узкое окно, окидывая взглядом каменные стены. Каким убогим выглядело это место по сравнению с пряничными коридорами, погибшими в огне, но это был типичный венецианский вид. Красный бархат, грудой лежавший на полу, причудливые атласные туфли, разбросанные по комнате, разрезанный персик — в общем, сплошная романтика.
   — Понятно, — произнес Паганини. — Если бы Бетховен все еще играл в Аргентине, Шонбрюнне и Лондоне, если бы за ним бегали женщины, он был бы такой, как я, я не имею в виду сочинительство, он был бы постоянно в центре внимания благодаря своей музыке, своей игре.
   — Да, — сказал Стефан, поворачиваясь. — Именно игре я и хочу себя посвятить.
   — Дворец вашего отца в Петербурге вошел в легенду. Вскоре ваш отец отправится туда. Вы способны отвернуться от такой роскоши?
   — Я никогда не видел того дворца. Вена была моей колыбелью, я уже вам говорил. Однажды я чуть не лишился чувств на кушетке, пока Моцарт музицировал; мне казалось, что сердце вырвется из груди. Послушайте. Я живу этим звуком, звуком скрипки, а не тем, чем живет мой великий учитель, — я не пишу нот для себя или других.
   — У вас хватит решимости стать скитальцем, — сказал Паганини, улыбаясь чуть сдержаннее. — Я уверен, но не могу этого представить. Вы русский. Я не сумею…
   — Нет, только не отсылайте меня прочь.
   — Я не собираюсь. Сначала решите этот вопрос дома. Вы должны! Та скрипка, о которой вы рассказываете, та, что была спасена вами из огня, отправляйтесь за ней домой и получите вместе со скрипкой благословение отца, иначе эти безжалостные богатые будут преследовать нас под тем предлогом, что я отговорил посольского сынка исполнить свой долг пред царем. Вы знаете, что они могут это сделать.
   — Я должен заручиться отцовским разрешением, — произнес Стефан, словно делая зарубку на память.
   — Да, и Страдивари, Большой Страд, о котором вы рассказывали. Привезите его. Я не стремлюсь забрать скрипку у вас. Видите, у меня тоже есть Страдивари. Но я хочу сыграть и на том инструменте. Я хочу послушать, как вы на нем играете. Привезите его и отцовское благословение, а со слухами мы справимся сами. Можете путешествовать со мной.
   — Вы обещаете мне это, синьор Паганини? — Стефан впился зубами в нижнюю губу. — Я располагаю приличной суммой, но однако не состоянием. Если вы мечтаете о русских экипажах и…
   — Нет-нет, мальчик. Вы не слушаете. Я говорю, что позволю вам путешествовать со мной и находиться рядом, куда бы я ни поехал. Я вовсе не стремлюсь стать вашим фаворитом, князь. Я бродяга! Таков я и есть, знаете ли. Виртуоз! Передо мной распахиваются двери благодаря тому, что я играю; мне не нужно дирижировать, сочинять, посвящать кому-то свои произведения, городить постановки с визжащими сопрано и скучающими скрипачами в оркестровой яме. Я Паганини! А вы будете Стефановским.
   — Я раздобуду ее, я раздобуду скрипку, я заручусь отцовским словом! — пообещал Стефан. — Для него выплачивать содержание это пустяки.
   Он широко улыбнулся, а маленький человечек подошел и покрыл его лицо поцелуями, как типичный итальянец, а может быть, это было чисто по-русски.
   — Храбрый красавец Стефан, — сказал он. Стефан, взволнованный, вернул ему драгоценную скрипку. Взглянув на свои руки, он увидел многочисленные перстни все, с драгоценными камнями. Рубины, изумруды. Сняв один, он протянул его маэстро.
   — Нет, сынок, — сказал Паганини. — Мне он не нужен. Я должен жить, должен играть, но тебе нет необходимости подкупать меня, чтобы заручиться моим обещанием-.
   Тогда Стефан обхватил Паганини за плечи и поцеловал. Маленький человечек зашелся громогласным хохотом.
   — Не забудь про скрипку, обязательно ее привези. Я должен взглянуть на этого Большого Страда, как его называют, должен сыграть на нем.
   И снова Вена.
   Безошибочно узнаваема по чистоте: каждый стул позолочен или выкрашен в бело-золотистые цвета, паркетные полы безукоризненны. Отца Стефана я узнаю сразу, он сидит в кресле у камина, прикрыв колени медвежьей шкурой, и смотрит на сына, тут же в шкафах лежат скрипки, как и раньше, хотя это не тот великолепный дворец, который сгорел, а какое-то временное жилье.
   Да, им пришлось там поселиться до переезда в Петербург. Я спешно вернулся, умылся и послал за чистой одеждой, прежде чем подойти к городским воротам. Смотри, слушай. Он действительно выглядел совершенно по-другому, разряженный в яркую одежду по моде того времени, элегантный черный камзол с красивыми пуговицами, жесткий белый воротник и шелковый галстук, никаких лошадиных хвостов или чего-то подобного, волосы блестят и по-прежнему не острижены, но это от долгого пути, хотя и могут служить признаком грядущего отречения от привычного окружения, как волосы современных рок-музыкантов, с одинаковой страстностью выкрикивающих слова «Христос» и «Изгой».
   Он боялся отца, который сердито смотрел на него, сидя у огня:
   — Виртуоз, бродячий скрипач! Ты думаешь, я приводил в свой дом великих музыкантов, чтобы они обучили тебя этому, чтобы ты потом убежал с проклятым, одержимым дьяволом итальянцем! С этим мошенником, выделывающим фортеля своими пальцами, вместо того чтобы играть ноты! У него кишка тонка, чтобы сыграть в Вене! Пусть им наслаждаются итальянцы. Те, кто выдумал кастратов, способных брать любые ноты, арпеджио и крещендо!
   — Отец, просто выслушай меня. У тебя пятеро сыновей.
   — Нет, ты так не поступишь, — заявил отец, встряхивая седовласой шевелюрой, рассыпавшейся по плечам. — Прекрати! Как ты смеешь, ведь ты мой первенец. — Но тон его был мягок. — Тебе известно, что царь вскоре призовет тебя на твою первую военную службу. Мы служим царю! Даже сейчас я завишу от его решения восстановить нас в Петербурге! — Он заговорил тише, смягчая голос сочувствием, словно разделявшие их годы придали ему мудрость, позволявшую жалеть своего сына. — Стефан, Стефан, у тебя есть долг перед семьей и императором. Я подарил тебе несколько игрушек для развлечения, а они стали твоей неистребимой страстью!
   — Ты никогда не считал их игрушками, наши скрипки, наши фортепьяно, ты привез сюда лучшие инструменты для Бетховена, когда он еще мог играть…
   Отец наклонился в своем большом кресле, чересчур широком и приземистом, а потому явно габсбургском. Он отвернулся от огромного красивого камина, доходящего до разрисованного потолка, огонь в котором скрывался за блестящей белой решеткой из глазированной эмали с ослепительными золотыми завитушками.
   Мне казалось, что мы с моим призрачным гидом находимся в этой же комнате, совсем рядом с теми, кого мы так прекрасно видели. Большие широкие окна, запах сдобы, немножко сыровато, но воздух чист.
   — Да, — сказал отец, явно с трудом стараясь и дальше говорить по-доброму, резонно. — Я действительно приводил тебе величайших музыкантов, чтобы они учили тебя, развлекали и сделали твое детство ярким. — Он пожал плечами. — Я и сам, как ты знаешь, любил сыграть с ними на виолончели! Я все делал для тебя, твоих сестер и братьев, как это когда-то делали для меня… на стенах моего дома, прежде чем сгореть, висели портреты, выполненные величайшими художниками, и у тебя всегда была самая роскошная одежда и лучшие лошади в нашей конюшне, да, лучшие поэты читали тебе стихи, и Бетховен, несчастный Бетховен, я привел его в дом для тебя и для себя. Но не в этом дело, сын мой. Тобой распоряжается царь. Мы не торгуем в Вене! Мы не таскаемся по тавернам и кофейным домам, где только сплетничают и клевещут! Ты князь Стефановский, мой сын. Сначала тебя пошлют на Украину, как когда-то меня. Ты проведешь там несколько лет, прежде чем тебе доверят более важную государственную службу.
   — Нет. — Стефан отпрянул.
   — Не делай самому себе больнее, — устало произнес отец, тряхнув седой гривой. — Мы так много потеряли, так много. Почти все, что удалось спасти, мы продали, чтобы покинуть этот город, а ведь только здесь я был счастлив.
   — Отец, тогда пусть твоя собственная боль подскажет тебе правильное решение. Я не могу и не хочу отказаться от музыки для какого-то там императора, хоть далекого, хоть близкого. Я родился не в России. Я родился в комнатах, где играл Сольери, куда приходил петь Фаринелли. Умоляю. Мне нужна моя скрипка. Просто отдай мне ее. Отдай мне скрипку. Отпусти меня без гроша в кармане, и пусть все знают, что ты не смог переломить мое упрямство. Тогда на тебя не падет позор. Отдай мне скрипку, и я уйду.
   Отец слегка изменился в лице, посуровев. Кажется, где-то рядом прозвучали шаги. Но ни тот, ни другой не обратили на них внимания, продолжая смотреть друг на друга.
   — Не теряй самообладания, сын. — Отец поднялся с кресла, медвежья шкура соскользнула на ковер. Вид у него был царский: атласный халат с меховой оторочкой, сверкающие перстни на каждом пальце.
   Он был столь же высок, как и Стефан, видимо, в них не было ни капли крестьянской крови, только выходцы с севера, смешавшись со славянами, могли породить таких великанов под стать Петру Великому, настоящие князья.
   Отец приблизился к нему, затем отвернулся, бросил взгляд на яркие лакированные инструменты, лежавшие за стеклом богато расписанных в стиле рококо низких шкафчиков. Стены этой комнаты были забраны шелковым штофом, и длинные золоченые полоски поднимались вверх к стенному своду под потолком.
   Полный набор инструментов для струнного оркестра. От одного взгляда на них меня охватила дрожь. Но я не смогла отличить эту скрипку среди прочих.
   Отец вздохнул. Сын выжидал, видимо приученный не плакать, как он мог бы плакать при мне и как плакал сейчас, находясь со мной в невидимом пространстве, из которого мы наблюдали за происходящим. Я услышала его вздох, но затем разыгравшаяся сцена захватила все мое внимание.
   — Ты не можешь уехать, сын мой, — сказал отец, — и разъезжать по миру с этим вульгарным человеком. Не можешь. И скрипку ты не получишь. У меня сердце разрывается оттого что приходится говорить тебе это. Но ты замечтался, не пройдет и года, как ты будешь молить о прощении.
   Стефан едва мог унять дрожь в голосе, глядя на инструмент.
   — Отец, пусть мы и спорим, но скрипка все равно принадлежит мне, это я вынес ее из горящей комнаты, я…
   — Сын, скрипка продана, как все инструменты Страдивари, а вместе с ними фортепьяно и клавесин, на котором играл Моцарт, — все продано, уверяю тебя.
   Стефан был потрясен, я почувствовала это, глядя на него. Призрак в неприметной тьме рядом со мной был слишком опечален, чтобы насмехаться, он только теснее прижался ко мне и дрожал, словно не мог вынести происходящее — это клубящееся облако, которое ему никак не удавалось затолкать обратно в свой магический котел.
   — Нет… как это, продано… только не скрипки, только не… та скрипка, которую я… — Он побелел и скривил рот, прямые темные брови грозно сошлись на переносице. — Я тебе не верю. Зачем, зачем ты мне лжешь!
   — Прикуси язык, мой любимый сын, — произнес высокий седовласый человек, опираясь рукой о спинку стула. — Я продал то, что должен был продать, чтобы поскорее убраться отсюда и вернуться в наш дом в Петербург. Драгоценности твоей сестры, украшения твоей матери, живопись, Бог знает что еще, лишь бы хоть что-то спасти для всех вас и впоследствии вернуть то, что у нас было. Четыре дня тому назад я продал торговцу Шлизенгеру скрипки. Он заберет их, когда мы уедем. Он проявил любезность и согласился…
   — Нет! — закричал Стефан, сжав ладонями виски. — Нет! — проревел он. — Только не мою скрипку. Ты не можешь продать мою скрипку, ты не можешь продать Большого Страда!
   Он повернулся и безумным взглядом окинул длинные разрисованные шкафы с инструментами, лежащими на шелковых подушечках; виолончели стояли прислоненными к стульям, живописные полотна собраны у стены, словно приготовленные к переезду.
   — А я говорю тебе, что сделка состоялась! — прокричал отец и, повернувшись, нащупал свою серебряную трость, которую поднял правой рукой сначала за набалдашник, а потом перехватил посередине.
   Стефан отыскал глазами свою скрипку, кинулся к ней. Я видела это и тогда же подумала, да, забери ее, спаси от этой несправедливости, этой глупой иронии судьбы, скрипка твоя, твоя… Стефан, возьми ее!
   И ты сейчас возьми скрипку. В абсолютной тьме он поцеловал меня в щеку и был слишком сломлен, чтобы возражать. Смотри, что произойдет.
   — Даже не вздумай ее тронуть, — сказал отец, наступая на сына. — Предупреждаю! — Он взмахнул тростью, занеся ее над головой как дубинку.
   — Ты не осмелишься разбить скрипку, только не Страдивари! — воскликнул Стефан.
   Отец вспыхнул яростью от этих слов. Видимо, старого князя возмутило само предположение о возможности такого святотатства.
   — Ты моя гордость, — сказал он, опустив голову и делая один твердый шаг за другим, — материнский любимец, ученик Бетховена, ты думаешь, я разобью подобный инструмент! Только тронь его, и увидишь, что я сделаю!
   Стефан потянулся к скрипке, но тут на его плечи обрушилась трость. Он пошатнулся от удара, согнулся чуть ли не пополам и отступил. И снова последовал удар серебряной трости, на этот раз он пришелся на висок, и из уха хлынула кровь.
   — Отец! — вскричал Стефан.
   Я пришла в неистовство в нашем невидимом убежище, мне захотелось ударить отца, заставить его остановиться, будь он проклят, не смейте бить Стефана, не смейте, не смейте.
   — Скрипка не наша, я тебе сказал, — кричал отец. — Зато ты мой, мой сын, Стефан! Стефан закрылся рукой, но в воздухе просвистела трость. Я, должно быть, закричала, но, конечно, мой крик не смог ничему помешать. Трость с такой силой ударила по левой руке Стефана, что он задохнулся и прижал руку к груди, закрыв глаза.
   Он не увидел, как трость нацелилась на его правую руку, которой он прикрыл раненую левую. Удар пришелся по пальцам.
   — Нет, нет, только не руки, отец! — закричал он. В доме поднялась суматоха. Послышался топот, крики.
   — Стефан! — закричал женский голос.
   — Ты ослушался меня, — сказал старик. — У тебя хватило наглости. — Левой рукой он схватил сына за лацкан камзола, а сын, потрясенный болью, лишь морщился не в силах себя защитить, тогда старик толкнул сына вперед и тот упал на комод, опершись об него руками, трость снова ударила Стефана по пальцам.
   Я закрыла глаза. Открой их, смотри, что он делает. Одни инструменты изготовлены из дерева, а есть и те, что из плоти и крови. Смотри, что он делает со мной.
   — Отец, перестань! — кричала молодая женщина. Я увидела ее со спины, стройное робкое существо с лебединой шеей и оголенными руками в платье стиля ампир из золотого шелка.
   Стефан отступил назад. Он поборол ослепление и боль. Отступил чуть дальше и уставился на раздробленные кровоточащие пальцы.
   А его отец тем временем вновь занес над головой трость, готовясь к удару.
   Но теперь уже Стефан переменился в лице; в нем не осталось ни капли сочувствия, которое сменилось маской ярости и мести.
   — Что ты со мной сделал! — закричал он, размахивая окровавленными бесполезными руками. — Что ты сделал с моими руками!
   Отец, как оглушенный, попятился, но лицо его по-прежнему выражало жестокость и упрямство. В дверях комнаты столпились немые зрители — братья, сестры, слуги — не знаю кто.
   Вперед попыталась выйти молодая женщина, но старик приказал:
   — Назад, Вера!
   Стефан набросился на отца и пнул его коленом, так как руки бездействовали, старик отлетел к раскаленной эмалевой печи, тогда Стефан носком сапога ударил отца в пах, старик выронил трость, упал на колени и попытался укрыться от ударов.
   Вера пронзительно закричала.
   — Что ты со мной сделал, — приговаривал Стефан, — что ты со мной сделал, что ты со мной сделал. — Кровь заливала его руки.
   Следующий пинок пришелся старику в челюсть, и он обмяк на ковре. И снова Стефан пнул его, на этот раз удар пришелся по голове, а потом еще один.
   Я отвернулась. Я не хотела смотреть, не хотела. Нет, пожалуйста, смотри вместе со мной. Это была тихая мольба. Он уже умер, умер прямо на полу, но тогда я еще этого не знал. Видишь, я снова ударил его. Смотри. Он не шевелится, хотя удар пришелся туда же, куда ударила тебя мать, я пинал его в живот, видишь… но он уже умер к тому времени, я просто не знал.
   Отцеубийца, отцеубийца, отцеубийца. В комнату высыпали люди, но Вера развернулась и, вытянув руки, преградила им путь.
   — Нет, вы не тронете моего брата!
   Это дало Стефану секунду оглядеться. Он поднял глаза, с его рук по-прежнему капала кровь. Бросившись к двери, он оттолкнул оцепеневших слуг и загрохотал по мраморной лестнице.
   Улица. Это по-прежнему Вена?
   Он уже успел где-то раздобыть пальто и бинты. Пробираясь вдоль домов, он казался таинственной фигурой. Улица была старой, искривленной.
   О, моя нежная распутница, у меня было при себе немного золота. Но новость быстро облетела Вену. Я убил отца. Я убил отца.
   Это был район Грабен, не сохранившийся до сегодняшнего дня, я узнала это место, где когда-то жил Моцарт, по многочисленным поворотам и закоулкам, очень оживленное днем. Но сейчас стояла ночь, глубокая ночь. Стефан ждал, скрывшись в тени. Наконец появился какой-то человек, он вышел из таверны, откуда донесся неожиданный взрыв веселья.
   Человек закрыл за собой дверь в тот мир тепла, пропахший табачным дымом, запахом хмеля и кофе, где царило шумное веселье.
   — Стефан! — прошептал он, потом пересек улицу и взял Стефана за руку. — Поскорее покинь Вену. Тебя пристрелят на месте. Царь отдал Меттерниху письменный приказ. В городе полно русских солдат.
   — Знаю, Франц, — ответил Стефан, рыдая как дитя, — знаю.
   — А твои руки, — продолжал молодой человек, — что-нибудь уже сделано?
   — Совсем мало, совсем мало. Они только перевязаны, кости даже не вправлены. Для меня все кончено. — Он стоял неподвижно, глядя вверх на крошечную полоску неба. — Господи, как могло такое случиться, Франц, как? Как я мог дойти до этого, когда всего год назад мы все были на балу, исполняли музыку, даже Маэстро почтил нас своим присутствием, утверждая, что ему нравится следить за движением наших пальцев! Как!
   — Стефан, скажи мне, — произнес молодой человек, которого звали Франц, — что на самом деле ты его не убил. Они все лгут, выдумывают. Что-то случилось, но Вера утверждает, что они не справедливы…
   Стефан не смог ответить. Он крепко зажмурился и сжал губы. Он не осмеливался дать ответ. Потом он вырвался из рук друга и побежал, его плащ развевался за спиной, сапоги громко стучали по закругленной брусчатке.
   Он все бежал и бежал, а мы преследовали его, пока он не превратился в крошечную фигурку в ночи, и звезды ярко светили, когда город исчез.
   Стефан оказался в темном лесу, но это был молодой лес, с нежными всходами, с маленькими листочками на ветках и хрустящими листьями под сапогами беглеца. Венский лес, который я отлично знала по многочисленным книгам и музыкальным произведениям и единственному посещению в студенческие времена. Впереди находился город, именно туда пробирался Стефан, прижимая к груди окровавленные руки в грязных бинтах; временами на его лице появлялась гримаса боли, но он боролся с этой болью и наконец дошел до главной улицы и маленькой площади. Было поздно, все лавки давно закрыты, а все маленькие улочки казались мне нарисованными из-за своей старомодности. Стефан куда-то спешил. Он дошел до небольшого дворика, обнесенного забором, никаких замков здесь не было, и он незаметно вошел внутрь.
   Каким миниатюрным выглядел этот сельский дом после тех дворцов, в которых происходили увиденные нами ужасы.
   В прохладном ночном воздухе, напоенном сосновым запахом и сладким печным дымком, он поднял взгляд на освещенное окно.
   Оттуда доносилось странное пение, жуткое громкое пение, но очень веселое, полное радости. Так мог петь только глухой. Я знала это место, знала по рисункам, я знала, что здесь когда-то жил и творил Бетховен, а когда мы приблизились, то я разглядела то, что видел Стефан, поднявшийся на крыльцо, — в комнате сидел Маэстро, он раскачивался за своим столом, окунал перо в чернильницу, мотал головой и пристукивал ногой, выписывая ноты; казалось, он находится в горячечном бреду в этом собственном уголке вселенной, где звуки сочетаются в гармонию, совершенно невыносимую для ушей.
   В сальных волосах великого композитора пробивалась седина, которую я раньше не замечала, рябое лицо было очень красным, но в его выражении не угадывалось хмурости или гнева. Он снова принялся раскачиваться на стуле, выводя ноты, и продолжал завывать, выстукивая ногой ритм. Юный Стефан подошел к двери, открыл ее и вошел в комнату. Взглянув на Маэстро, он опустился рядом с ним на колени, спрятав забинтованные руки за спину.
   — Стефан! — проорал Бетховен. — Стефан, что случилось?
   Стефан опустил голову и ударился в слезы, и вдруг, забывшись на секунду, он поднял руку в окровавленных бинтах, словно хотел дотронуться до Маэстро.
   — Твои руки!
   Маэстро обезумел. Он вскочил, опрокинув чернильницу, и принялся шарить по столу. Разговорник, нет, доску, вот что он искал, это были компаньоны его глухоты, с помощью которых он общался с окружающими.
   Но затем он взглянул вниз и в ужасе увидел, что руки Стефана не смогут удержать перо, а юноша тем временем так и стоял на коленях, убитый горем и мотал головой, моля о пощаде.
   — Стефан, твои руки! Что с тобой сделали, мой Стефан?
   Стефан поднял руку, отчаянно прося тишины. Но было слишком поздно. Бетховен в панике поднял шум, чем привлек ненужное внимание. Кто-то побежал.
   Стефану пришлось удирать. Он на секунду обнял учителя, крепко поцеловал, а затем метнулся в дальнюю дверь как раз в ту секунду, когда распахнулась входная дверь, через которую он вошел.
   Он снова спасся, оставив Бетховена рычать от боли. Тесная комнатка, женская постель.
   Стефан лежал, свернувшись клубочком, в своих обтягивающих панталонах и чистой рубахе, его мокрое лицо с приоткрытым ртом утонуло в подушке — неподвижное…